Но это была далеко не вся Россия. Те, кто частенько подозревал Гавела и других диссидентов в русофобии, путали страну с ее современным политическим представительством. Для центральноевропейского интеллектуала, подобного Гавелу, было совершенно естественным знать и высоко ценить великую русскую классическую литературу, поэзию, театр – так же, как он знал и ценил искусство Германии, Франции или Великобритании. И хотя его собственное театральное творчество базировалось на принципах абсурдности, он восхищался «Ревизором» Гоголя и тонким умением сочувствовать и сопереживать, присущим Антону Павловичу Чехову.
Такие же восхищение и симпатию испытывал Гавел к своим современникам из рядов демократической оппозиции и правозащитного движения. Помимо Андрея Сахарова и семерых смелых, вышедших в августе 1968 года на Красную площадь, он высоко ценил Анатолия Щаранского[839] и движение
Гавел любил Россию, но никогда не относился к ней с сентиментальностью, свойственной многим в Европе и не только. Понятие «славянской души» было ему совершенно чуждо. Подобно Томашу Гарригу Масарику, он обладал иммунитетом к идее панславизма, заразившей множество чешских политиков в конце девятнадцатого – начале двадцатого века. Некоторые демократические политики в Словакии, например, коллега Гавела по временам диссидентства Ян Чарногурский, по-прежнему отводили этой идее значительную роль. Гавел же, вслед за одним из основателей чешского политического реализма Карелом Гавличеком, полагал, что термин «славянский» приложим скорее к сфере этнографии, а не к типу души, и что отношения между государствами определяются не только языком, но и обычаями, религией, формой государственного правления и образованием[840]. Путину и его «управляемой демократии» он не доверял и сомневался, что стоит заискивать перед Россией в надежде, что это поможет налаживанию дружеских отношений.
Простаки за границей[841]
Гавел ставил своей целью не сменить подчинение одной супердержаве на преданность другой, а перестроить всю систему взаимоотношений Чехословакии с остальным миром. Как бы странно это ни звучало, но в 1989 году у Чехословакии не было нормальных отношений ни с одной страной. Ее связи с Советским Союзом и другими государствами советского блока поддерживались силой – принуждением и подчинением. Тысячелетние связи с Западной Европой – основным источником, питавшим чешскую историю, культуру и благосостояние, – были резко оборваны опустившимся железным занавесом. Ее столетние соседские отношения с немцами и австрийцами были отравлены прошлыми несправедливостями и холодной войной и характеризовались повсеместной подозрительностью и недоверием. Коммунистическая Чехословакия гордилась дружбой со многими развивающимися странами Азии и Африки, но точно так же, как Чехословакию использовал в качестве марионетки Советский Союз, так и сама она пользовалась ими как марионетками в холодной войне с Западом, экспортируя туда свое оружие, – в основном в счет долга, который оплачивался крайне редко. После Шестидневной войны в июне 1967 года Чехословакия прервала дипломатические отношения с Израилем – родиной многих ее бывших граждан, чудом переживших Холокост. Номинально католическая страна, хотя традиционно и не отличавшаяся особым религиозным рвением, Чехословакия годами вела тихую войну с Ватиканом, пытаясь разрушить и коррумпировать местные церковные структуры.
Задача была очень сложной, но Гавел не тратил время на колебания. Посетив в начале января обе Германии, он в том же месяце обратился к польскому Сейму и побывал в Венгрии. Пока по обе стороны разрушенного железного занавеса многие все еще задавались вопросом, настолько ли они любят Германию, чтобы предпочесть одну двум, Гавел убедительно ответил на него, поместив проблему в широкие рамки, жизненно важные и для чехов, и для поляков: «Это две стороны одной медали: трудно представить единую Европу с разделенной Германией, но вместе с тем и трудно представить объединенную Германию в разделенной Европе»[842]. В этом же выступлении он пригласил своих польских и венгерских коллег в Братиславу для переговоров о региональном сотрудничестве. На этой встрече, состоявшейся в апреле, родилась идея Вишеградской группы, которая формально была образована в венгерском Вишеграде девять месяцев спустя и пережила разделение Чехословакии и вступление Чешской Республики, Венгрии, Польши и Словакии в Европейский Союз.
Идея регионального сотрудничества, хотя и пользовавшаяся изначально широкой поддержкой, все же воплощалась в жизнь с определенными трудностями. Случались на этом пути и неудачи. Проблемой были и синхронизация рабочих графиков, и (иногда) личностные особенности отдельных государственных деятелей. Та или иная из трех – а позднее четырех – стран-членов всегда переживала некий внутриполитический или экономический кризис, а остальные так торопились вернуться на Запад, чтобы пожинать плоды торгового сотрудничества, что не хотели ее ждать.
Иногда в силу свойств человеческой натуры возникали чуть ли не комические ситуации. Когда Гавел в январе 1990 года впервые посетил Польшу в качестве президента, его единомышленник и коллега Лех Валенса был только признанным вождем революции, а президентом по-прежнему оставался Войцех Ярузельский, генерал, который, чтобы подавить «Солидарность», ввел в стране в декабре 1981-го чрезвычайное положение. Перед визитом Гавела Валенса страшно переживал из-за роли, которую ему предстояло сыграть в соответствии с дипломатическим протоколом: Валенсе надо было смириться с тем, что и его польский тюремщик, и его чешский друг неизбежно займут более высокую ступень иерархической лестницы, и потому он отказывался ехать из Гданьска в Варшаву. Тогда мы наскоро организовали весной двустороннюю встречу Гавела и Валенсы – на горном хребте в Крконошах, там, где некогда собирались тайно активисты «Хартии-77» и «Солидарности». Однако встреча не задалась. Валенса думал только о своем будущем президентстве и потому реагировал на интеллектуальные рассуждения Гавела несколько недружелюбно. Но наконец в декабре 1990 года он тоже стал президентом и на следующий год прилетел в Прагу с государственным визитом. Тут уж мы решили не полагаться на волю случая. Мы создали психологический портрет Валенсы и предложили обсуждать на переговорах вопросы сугубо практические, касавшиеся решения актуальных политических проблем и не затрагивавшие абстрактных понятий и философствования. Однако все опять пошло не по плану. Варшавяне тоже проделали определенную работу, и Валенса захотел говорить сугубо о философии и метафизических горизонтах. Оба лидера уважали друг друга и восхищались один другим, но им никак не удавалось попасть в такт.
15 марта, в пятидесятую годовщину нацистской оккупации Праги и триумфального смотра почетного караула, устроенного Гитлером во дворе Пражского Града, Гавел пригласил к себе немецкого президента Рихарда фон Вайцзеккера – «но не на танке, а пешком»[843]. Гавел оценил тот факт, что немецкий президент «от имени своего народа уже сказал много правдивых и горьких слов о страданиях, которые принесли миру и конкретно нам многие немцы». И добавил: «Но сказали ли мы со своей стороны все, что обязаны сказать? Я в этом сомневаюсь»[844]. Он снова осудил принцип коллективной вины, которым оправдывалось изгнание трех миллионов немецких мужчин, женщин и детей из Чехословакии в конце Второй мировой войны. Но не остановился на выражении сожаления по этому поводу, а перешел к теме морального заражения, вечной для его творчества: «И, как это и бывает в истории, мы навредили этим не только им, но и – причем даже в большей степени – самим себе: мы рассчитались с тоталитаризмом таким образом, что впустили заразу в собственное поведение, а значит, и в собственную душу, и это очень скоро – причем весьма жестоко – нам аукнулось, когда мы оказались неспособны противостоять новому, импортированному из других мест тоталитаризму»[845].
Визит в Великобританию стал еще одним испытанием на пути восстановления межгосударственных связей. Мало того, что обе страны в прошлом разделял железный занавес, – большинство чехов не могло забыть о роли, которую сыграло правительство Чемберлена в Мюнхенском сговоре, положившем начало полувековому национальному бедствию. Десятилетия холодной войны почти не изменили это представление об Альбионе. Решительного политического деятеля, не испытывавшего страха перед русскими, демократическая оппозиция Чехословакии увидела лишь в лице премьер-министра Маргарет Тэтчер[846]. Однако все это время в британских университетах, в среде людей искусства, в СМИ и гражданском обществе были те, кто стремился помогать своим чешским друзьям, оказавшимся в трудном положении. Организация философами Роджером Скрутоном, Барбарой Дэй и Юлиусом Томином подпольных университетов в Праге и Брно, надежная поддержка, оказываемая (как творчеством, так и гражданской вовлеченностью) уроженцем Злина драматургом Томом Стоппардом, поддержка со стороны Гарольда Пинтера и других театральных деятелей, регулярные демонстрации перед брутального вида зданием чехословацкого посольства в Лондоне – в знак протеста против очередного ареста Гавела и других узников совести, присутствие в Праге корреспондентов британских средств массовой информации (британская группа журналистов была самой многочисленной), прекрасные информационные передачи всемирной службы «Би-би-си» на чешском, словацком и английском языках – все это помогло Гавелу и его единомышленникам пережить эпоху безвременья.
Хотя Гавел и члены делегации хотели узнать о мире, куда они возвращались, как можно больше, сама природа роли президента ставила им тут определенные ограничения: гостям позволялось взглянуть лишь на весьма ограниченную и малорепрезентативную его часть. Делать же выводы о той или иной стране и ее жителях на основании гостиничных номеров, конференц-залов и государственных чиновников явно не стоит. В течение первого года президентства Гавела нас всех очень занимали работа и манера поведения представителей самых разных охранных служб, которым поручалась защита президента, тем более что подход к охране менялся и дома. Ядро личной охраны Гавела составляли спортсмены, которые добровольно защищали его в напряженные революционные дни. Они подходили для этой работы в немалой степени еще и потому, что не имели опыта службы в органах государственной и общественной безопасности, но при этом на самом высоком уровне владели навыками дзюдо, карате и других боевых искусств.
Мы постепенно усваивали разницу между секретными службами той или иной страны. Всюду царил собственный неповторимый стиль. Американцы нарочито подчеркивали наличие охраны, придавая основное значение устрашению. Суровый, неприступный вид большинства агентов американской Секретной службы словно бы предупреждал: «Даже не вздумай!» Французы были совершенны на свой, этатистский, манер – им не составляло труда перекрыть окружную дорогу вокруг Парижа на целых двадцать минут, чтобы пропустить машину президента. Итальянцы были на удивление склонны к театральности: они ездили в быстрых «альфа-ромео» с открытыми дверцами, из которых чуть не на метр высовывался импозантный карабинер со снятым с предохранителя автоматом. Британцы же были, напротив, незаметными и полагались на эстафету мотоциклистов, которые поочередно вырывались вперед и перегораживали ненадолго определенный короткий участок трассы. Когда Гавел, захотев пройтись по Риджент-стрит, вышел из автомобиля, телохранители растворились в толпе, чтобы у него хотя бы на пять минут возникла иллюзия, будто он и впрямь в одиночестве и никем не узнанный прогуливается по чужому городу.
Днем ранее в республиканском Париже Гавелу был оказан королевский прием. На протяжении двух предыдущих десятилетий французские интеллектуалы были, пожалуй, самыми активными и громогласными из всех тех, кто сочувствовал Гавелу и чехословацкой оппозиции и поддерживал их[847]. Гавел воспользовался возможностью и поблагодарил Франсуа Миттерана за великодушный жест с его стороны: во время официального визита в Чехословакию в 1988 году французский президент устроил завтрак в честь Гавела и других диссидентов. В отличие от Маргарет Тэтчер, оба политика сходились во мнении о необходимости воссоединения Германии с Европой. Однако рациональный и трезвый подход Миттерана к вопросу европейской интеграции как к дифференцированному процессу (концентрические круги, различные степени вовлеченности разных государств) во многом отличался от более доброжелательного и гораздо более широкого представления о единой Европе Гавела. Элегантные сотрудники Миттерана хотя и чуть-чуть, но давали нам понять, что лохматые визави не очень-то им по душе. На вечернем банкете один из самых высокопоставленных французских государственных деятелей неосторожно поинтересовался у гостей, приходилось ли им уже видеть столь роскошный дворец. Гости молчали – как из вежливости, так и из-за плохого знания французского. И вдруг за их спинами, оттуда, где Карел Шварценберг как раз рассматривал какие-то картины, послышалось презрительное фырканье: «Один мой прррредок упился тут до смерррти!» Князь сообщил эту информацию по-французски с замечательным австрийским акцентом. Во времена Меттерниха его предок был австрийским послом во Франции.
На следующий день в Лондоне нам потребовалось предпринять несколько пеших прогулок. Президент и большинство его советников были слегка удручены французской историей – особенно той ее частью, которая касалась их одежды. Счастливчики вроде меня имели костюмы, в которых женились. У президента был костюм, в котором он щеголял на церемонии собственной инаугурации. Но все это никак не годилось для обеда с королевой в Букингемском дворце. Нам всем очень повезло, что в президентской канцелярии был знаток моды Карел Шварценберг. Новый костюм ему не требовался, но зато он знал, где его можно купить. Пока президент осматривал Вестминстерский дворец, небольшая группа советников устремилась следом за Князем в универмаг «Хэрродс», где Князь, потратив собственные средства, сделал все, чтобы делегация на встрече с королевой выглядела достойно. Когда спустя двадцать лет я вручал королеве верительные грамоты, она все еще помнила детали беседы, происходившей во время того давнего обеда.
О британской монархине Гавел упорно думал и за ужином, который в его честь устроила на Даунинг-стрит 10 Маргарет Тэтчер. То ли четыре, то ли пять перемен блюд, перемежаемых речами, – а Гавел уже изнемогал от желания закурить. Его настроение ничуть не улучшилось, когда ему сообщили, что предаться пороку он сможет только после произнесения заключительного тоста верности – «За королеву». Ему еще повезло: нынешний президент вообще не дождался бы такого разрешения.
Ужину предшествовали деловые рабочие переговоры. Маргарет Тэтчер не скрывала своего отношения к Горбачеву (позитивное), к объединению Германии (настороженное), к Европе (сдержанное), демократии (спокойное) и свободному рынку (восторженное). Светская болтовня занимала ее не особо, так же как и театр и философия. В Лондоне она выступила в роли внимательной хозяйки, а вот два месяца спустя в Праге, даже не отложив в сторону сумочку, с порога принялась читать Гавелу подробную лекцию о том, что он сделал правильно (многое), а что – нет (кое-что). Она производила впечатление чуть ли не инопланетянки, однако Гавелу это нимало не мешало восхищаться ею. Но политическая философия, стиль жизни и манеры разительно отличали его от Железной леди. Один из гостей того ужина на Даунинг-стрит даже якобы сказал, что «никогда прежде ему не приходилось видеть друг рядом с другом двух столь различных людей»[848]. Милые реплики и острые словечки, безусловно, помогают усваивать то, что подают к столу на британских официальных ужинах, но в этом случае замечание было неверным. Редкий политик в состоянии руководствоваться собственными убеждениями, невзирая на последствия; Гавелу и Тэтчер это удавалось.
В апреле президент посетил Израиль, прежде приняв в Праге Шимона Переса и возобновив дипломатические отношения между странами во время визита в Чехословакию министра иностранных дел Моше Аренса. В соответствии со своей примирительной миссией Гавел принял и Ясира Арафата. Президент даже хотел воспользоваться своим непререкаемым моральным авторитетом для того, чтобы выступить посредником и попытаться как-то помочь разрешению ближневосточного кризиса, но ни ему, ни его сотрудникам не хватало необходимых конкретных знаний. Разумеется, ни Арафат, ни тогдашний израильский премьер Ицхак Шамир не проявляли особого энтузиазма по поводу инициативы Гавела. «Ориент-хаус» в Восточном Иерусалиме, который тогда еще функционировал как неформальный центр Организации освобождения Палестины в Святом городе, стал свидетелем сердечной, но безрезультатной встречи президента с Ханан Ашрауи, видной деятельницей ООП, которая в то время – благодаря CNN – была главной палестинской звездой, и другими представителями Палестины. Для делегации президента это стало первой попыткой заняться миротворческой деятельностью. Процесс мирного урегулирования в тех местах сопровождается то ослаблением напряженности, то ее эскалацией: мы своими глазами видели на крышах израильских снайперов, наблюдавших через оптические прицелы за передвижением израильских правительственных лимузинов. Ощущение смятения усиливалось еще и из-за своеобразия структуры Старого Города с его запутанной сетью старых улочек, словно отражающей сложность самого ближневосточного конфликта. Во время государственного ужина, устроенного израильским президентом в честь его чешского коллеги, атмосфера еще больше накалилась, хотя напряженность и всеобщее возбуждение никак не были связаны ни с Гавелом, ни с возобновлением дипломатических контактов, ни с крушением железного занавеса. Израильтяне перешептывались на иврите, обменивались записками и выбегали из-за стола как раз тогда, когда пора было приступать к основному блюду. Все, кроме чешских гостей, явно понимали, что происходит. И только утром Гавелу объяснили, что он стал свидетелем неудачной попытки Шимона Переса парламентским путем отправить в отставку правительство Шамира, вошедшей в израильскую историю под названием «зловонный трюк».
Сумятицу вызвал и чуть не ставший роковым инцидент в отеле «Царь Давид», где ночевал Гавел. Утром его личный секретарь Мирослав Квашняк – неистощимый на всяческие выдумки оригинал – переоделся в купленную им накануне
Я полагаю, Гавел поступил правильно, когда в своей благодарственной речи в Еврейском университете, присудившем ему звание почетного доктора, вернулся на хорошо знакомую ему почву и заговорил о самом известном пражском еврее – своем коллеге-писателе, высоком образце для многих. Эту его речь стоит цитировать подробно еще и потому, что в ней Гавел попытался – решительно, хотя и с несколько излишним драматизмом – заняться самоанализом. Его слова подкупают необычной – для него, однако, привычной – искренностью, что так отличала Гавела от большинства зажатых, опасавшихся сказать лишнее политиков.
Хотя мне уже не в первый раз присуждают подобное звание, но и сегодня, как и в предыдущих случаях, я принимаю его все с тем же неизменным чувством глубокого стыда. Мучась сознанием того, что при своем незаконченном образовании <…> я не могу отделаться от мысли, что вот-вот появится некто посвященный, вырвет у меня из рук только что полученный диплом и, взяв за шиворот, выведет меня из зала… Вы, конечно, поняли, к чему я клоню в моем столь своеобразно начатом благодарственном выступлении. Я хочу воспользоваться этим случаем, чтобы выразить в нескольких фразах свою давнюю искреннюю любовь к великому сыну еврейского народа пражскому писателю Францу Кафке[849].