Вечером Гавела едва не раздавили на приеме, устроенном в его честь послом Климовой в чехословацком посольстве на Линнеан-авеню в лесистой долине парка Рок-Крик[821]. Все выглядело и проходило настолько абсурдно, как будто мы стали действующими лицами некоей гавеловской пьесы. Постсталинское здание посольства (если существует брежневская архитектура, то выглядит она именно так) оказалось битком набито престарелыми чехословацкими эмигрантами – некоторые из них помнили еще Масарика, – американскими государственными деятелями, мыслителями из исследовательских центров, университетскими профессорами, сторонниками холодной войны, представителями богемы и вообще самыми разнообразными американцами. И каждый из них хотел дотронуться до Гавела; в частности, к нему пробилась делегация американских индейцев, глава которой преподнес Гавелу изумительную, украшенную ручной резьбой церемониальную трубку. Подобно пресловутому ружью из первого действия пьесы Чехова, этому реквизиту еще предстояло «выстрелить» в историю. Несчастные чешские дипломаты, в основном прошедшие тщательный отбор коммунистические кадры (за два месяца полностью поменять персонал посольств было невозможно, да и не существовало еще готового дипломатического резерва, чтобы это сделать), прикладывали массу усилий, чтобы хоть как-то овладеть ситуацией и спасти президента от удушения в объятиях или от гибели в давке. За это, между прочим, им порядком досталось от некоторых гостей, не забывших, что те же самые дипломаты всего несколько месяцев назад смотрели на них как на отъявленных классовых врагов. От гавеловской команды требовалось извлечь президента из этой свалки целым и невредимым. Сотрудники ФБР, которые неподалеку, в здании мельницы на берегу речки Рок-Крик годами слушали чехословацких и венгерских коммунистических дипломатов, свою помощь не предложили.
Однако время для ночной прогулки по вашингтонскому Моллу – широкой аллее в самом сердце столицы – выкроить все-таки удалось. Нашим гидом стал сенатор Эдвард Кеннеди. И Гавел произвел на него такое впечатление, что он – от перевозбуждения, вызванного то ли атмосферой момента, то ли разлитой в воздухе весной, то ли чем-то иным, – споткнувшись, начал падать головой вперед, когда стоял на самом верху насчитывающей восемьдесят ступеней лестницы, что ведет к мемориалу Линкольна. Спас его сотрудник американской секретной службы весьма сурового вида.
Президент был очень доволен своей встречей с Бушем, но слегка разочарован самим Белым домом. У этого здания такая аура, что издалека его размеры представляются прямо-таки сказочными, но для того, кто приехал из Пражского Града, который, согласно книге рекордов Гиннесса, «является самым большим старинным замком в мире» и, безусловно, самым большим «рабочим местом» главы государства, Белый дом выглядит… как большой белый дом. Блэр-хаус, который в дни пребывания в Вашингтоне служил Гавелу официальной резиденцией, вообще походил бы на обыкновенный жилой дом, если бы его не украшал своим внушительным видом посол Джозеф Вернер Рид, глава протокольной службы президента Буша. С самой первой минуты была здесь и Мадлен Олбрайт, готовая дать Гавелу совет и помочь не заплутать в коварных закоулках Пенсильвании-авеню и Капитолийского холма. Она даже привела туда специалиста по искусству декламации, медиа-консультанта Фрэнка Грира[822], который помогал нескольким американским президентам справляться с волнением и дефектами речи, чтобы они могли выглядеть в глазах всего мира достойно и по-президентски. Грир попросил Гавела вслух прочитать ему текст выступления перед Конгрессом, но сдался после первого же абзаца. Гавел говорил неуверенно, запинаясь, едва ли не глотая слова, избегая зрительного контакта со слушателями и абсолютно не стремясь произвести драматический эффект или сделать драматическую паузу; все это наверняка убедило Грира в том, что Гавел не впечатлил бы даже членов заурядного родительского комитета. Гавел вежливо, хотя и слегка растерянно, поблагодарил его за старания. Он, проведший полжизни в театре, явно не понимал, чего этот человек от него добивается.
Если здание Белого дома делает честь его республиканской миссии, то импозантный Капитолий являет собой святыню американской Федерации. Произнесенная Гавелом 21 февраля 1990 года речь, обращенная к обеим палатам Конгресса, безусловно, стала одним из главнейших событий всей его жизни, да и многочисленным конгрессменам и сенаторам обоего пола она тоже наверняка запомнилась[823]. Когда оба законодательных органа величайшей мировой державы услышали от Гавела: «Спасение для этого мира людей отыщется лишь в сердце человека, в благоразумии человека, смирении человека и ответственности человека»[824], – стало ясно, что слушателей, которым пришлось присутствовать при произнесении явно не одной речи, эти слова не только впечатлили, но и тронули. Речь, транслировавшаяся в прямом эфире Чехословацким телевидением, подействовала куда сильнее, чем предполагал мастер декламации, и вызвала семнадцать волн оваций.
После этого выступления Гавел в сопровождении спикера Палаты представителей Томаса Фоли и лидеров сенатского большинства и меньшинства Джорджа Митчелла и Роберта Доула встретился с членами обеих палат. Все хотели поприветствовать его и пожать ему руку. Некоторые особо любопытные спрашивали, что он имел в виду под словами: «Сознание предопределяет бытие – и никак иначе»[825]. Но пускаться в подробные пояснения Гавел не мог – его уже ждал Нью-Йорк.
Колонне наших машин предстояло выбраться из аэропорта Ла-Гуардия и проехать по забитым транспортом нью-йоркским улицам. Казалось, мы очутились прямо в центре американской мечты, причем сразу в обеих ее версиях – и в классической, и а-ля Мейлер. Гавел непосредственно столкнулся с тем фактом, что его авторитет вовсе не непререкаем и что в этой свободной стране даже президенту приходится бороться за уважение к себе. Водители всех цветов кожи, что сидели за баранками миллионов обшарпанных желтых такси на Гранд Сентрал Парквэй, на мосту Трайборо и на ФДР драйв, в массе своей, разумеется, понятия не имели о том, кто такой Гавел, а если бы и имели, это ничего бы не изменило: их совершенно не волновало множество полицейских машин с включенными сиренами и маячками. Дорогу они уступали весьма неохотно и лишь после того, как к ним напрямую обращались через громкоговоритель или даже толкали их машины бамперами. Один особо упрямый джентльмен, родом, судя по всему, откуда-то с полуострова Индостан, не отодвинулся даже после многочисленных повторных призывов. Убедить его удалось лишь тому полицейскому, который высунул из окошка своего автомобиля руку с чем-то, очень похожим на денежную купюру. Этот аргумент показался мужчине основательным, и он убрал свою машину с нашего пути – правда, медленно, не торопясь, чтобы не уронить достоинство.
Такова оказалась Америка – страна свободы, Голливуда и рок-н-ролла. Страна неудержимых, длинноволосых, резких и экспериментаторских шестидесятых годов – эпохи, которая была Гавелу близка, эпохи, версию которой (не менее неудержимую, хотя и центральноевропейскую) он пытался переживать и сам – до тех пор, пока этому не положили предел советские танки. Он любил дух и идею рок-н-ролла в его самой что ни на есть бунтарской форме. Прилетев в Нью-Йорк, он переоделся в джинсы и свитер и направился в знаменитый музыкальный клуб CBGB на углу Бауэри и Бликер-стрит.
Однако ближе всего ему был мир литературы, театра и философских идей, который он знал гораздо лучше. Рядом с ним то и дело выныривали друзья из прошлого – здоровались, хвалили, превозносили так, как это умеют одни лишь нью-йоркцы. Проблема заключалась в том, что вместить все эти встречи в один день было нереально. Гавел то навещал мэра Динкинса в его официальной резиденции – особняке Грейси, то встречался с Генеральным секретарем ООН Пересом де Куэльяром в самом сердце этой всемирной организации, в ее штаб-квартире у пролива Ист-Ривер. На трогательном приеме, устроенном в офисе правозащитной организации Human Rigts Watch, он встретился с Робертом Бернштейном, Джерри Лейбером и другими американцами, годами привлекавшими внимание Запада к нарушению прав человека в странах советского блока. В «Публичном театре» Гавел вновь увиделся с Джо Паппом, первым постановщиком «Уведомления» в Соединенных Штатах. Один за другим, подобно тому, как это происходит в фильмах Вуди Аллена, перед ним появлялись актеры и режиссеры, жаждавшие его приветствовать. Человек, очень похожий на Пола Ньюмана, таки оказался Полом Ньюманом. Гавел сказал своей свите: «Это поразительно – увидеть кого-то легендарного настолько, что я даже не верил, что он вообще существует». Ньюман захотел поведать Гавелу о своих «чешских» предках. По правде говоря, его мать, Терезия Фецкова, была родом из словацкого городка Гуменне, но кто тогда стал бы вникать в такие нюансы? Затем Гавел поспешил в Кафедральный собор Иоанна Богослова, где его и еще пять тысяч зрителей ожидало великолепное шоу: президента должны были чествовать самые разные звезды: певцы, актеры, писатели. Пол Саймон, Джеймс Тейлор, Пласидо Доминго и Роберта Флэк чередовались с Грегори Пеком и Полом Ньюманом. Был там и Том Халс, сыгравший Моцарта в «Амадее» Милоша Формана, который тоже находился в соборе. Пол Ньюман подытожил от имени всех присутствующих: «Я встречал великих политиков и встречал великих деятелей искусств, но впервые встречаю великого политика – деятеля искусств». Гавел походил на маленького мальчика, которого одного отпустили в кондитерскую. Ольга смущалась за двоих – за себя и за мужа.
Однако сложность заключалась в том, что чествовать президента собралось слишком много народу – какой там один вечер! Пожалуй, все желающие не успели бы выступить и за два, а то и за три дня. Гавелу же очень скоро предстояла еще одна встреча, и не менее важная: на сцене Театра Вивианы Бомон в Линкольн-центре его ждали коллеги-писатели. Так что нам пришлось буквально утаскивать президента силой – чуть ли не через труп Кэролайн Штёссингер, нью-йоркской пианистки, которая и устроила все это грандиозное действо в соборе Иоанна Богослова, приложив, естественно, очень много усилий.
Но ни воспитание, ни натура не позволяли невероятно вежливому Гавелу заставлять других людей ждать, особенно если этими «людьми» были Норман Мейлер, Курт Воннегут, Уильям и Роуз Стайроны, Артур Миллер, Эдвард Олби и другие мэтры. Следующие два часа он здоровался со старыми друзьями, дискутировал о силе бессильных и жизни в правде и пытался описать препятствия, стоявшие перед Чехословакией, Центральной и Восточной Европой и – куда более сложно преодолимые – перед Советским Союзом. Он был счастлив оказаться в своей естественной среде слабо освещенной сцены, пыльной таинственности кулис и облака сигаретного дыма, словно бы следовавшего за ним и его командой, куда бы эти люди ни двинулись.
Курение было столь же неотделимо от образа жизни Гавела, как писание и раздумья об ответственности. Подобно многим своим друзьям, он обзавелся этой привычкой в ранней юности, развил ее в славившиеся своим свободомыслием шестидесятые, отдавался ей как необходимому реквизиту театральной жизни и полагался на нее как на один из немногих способов релаксации в годы тюремного заключения. Все это время сорок, а то и пятьдесят сигарет в день медленно убивали его. Четверо хартистов, получивших самые длительные тюремные сроки – Петр Ул (девять лет), Гавел (пять), Иржи Динстбир и Вацлав Бенда (четыре года), – заплатили за десятилетия курения своим здоровьем. Бенда умер от инфаркта в 1999 году, Гавел и Динстбир – от последствий рака легких – в 2011-м.
Для Гавела и его друзей курение всегда было чем-то б
Отождествление курения с характером и свободой неизбежно приводило к столкновению культур в стране, относившейся к курению и курильщикам со все большей нетерпимостью, – в Соединенных Штатах начала девяностых годов прошлого века. Когда Гавел и его сопровождающие приехали в нью-йоркский музей Гуггенхайма на очередное торжественное мероприятие, Иржи Динстбира с сигаретой в зубах остановили у входа, чтобы сообщить ему, что внутри не курят. Он повернулся к стайке телерепортеров и фотографов, которые весь день не отходили от Гавела, и торжественно заявил: «Не для того я двадцать лет отстаивал права человека, чтобы теперь меня лишали естественного человеческого права на курение!» – и направился внутрь. Думаю, в вечерних новостях этот эпизод не осветили.
Если не считать этого единственного исключения, Америка и Гавел пришлись друг другу по сердцу. Америку восхитили его безусловная отвага, его неподдельная скромность и его неформальное выступление в Конгрессе. А на Гавела произвели огромное впечатление ее безграничная свобода, ее уважение индивидуальности, ее открытость и энергия, ее терпимость к разнообразию и неустанная забота о сохранении принципов и ценностей, делавших Америку Америкой и прямо-таки вынуждавших ее солидаризоваться с людьми, у которых эту индивидуальность и эти свободы отнимают. Именно тогда, судя по всему, Гавел и пришел к стратегическому выводу о том, что в его длительной борьбе за свободу и права человека – не только свои и своих сограждан, но и других людей – Соединенные Штаты являются более надежным и более последовательным союзником, чем ближайшие соседи. Это вызвало небольшое, но постоянное напряжение и стало источником внутренних конфликтов при принятии решений самим Гавелом, поскольку по многим другим вопросам (отношение к капитализму и социальному государству, к смертной казни, к охране окружающей среды) его позиция была гораздо ближе к позиции и ценностям Европы в целом и ЕС в частности.
Ко всему этому добавлялся еще повсеместно существующий интерес к политике, столь характерный для США и так привлекающий Гавела, который, впрочем, совершенно напрасно ставил знак равенства между Вашингтоном и Америкой. Годы спустя, получив стипендию для работы в библиотеке Конгресса, он написал: «Здесь политика людей интересует, занимает, а у нас ее не любят; здесь о ней говорят с воодушевлением, у нас ее только ругают; здесь политики, ученые, журналисты и прочие важные персоны весь день выглядят свежо и самые умные вещи сообщают иногда по вечерам, у нас же подобные люди по вечерам или падают от усталости, или что-то лихорадочно доделывают, или напиваются, или рады, что добрались до дома, где можно пялиться в телевизор и ни с кем больше не говорить[826]». Он, пожалуй, мог бы провести в Америке многие годы, но пора было отправляться дальше. Следующая остановка называлась «Москва».
А потом – Кремль
Я снова в СССР.
Такой везунчик ты, о, друг мой, снова в СССР.
Двадцать пятого февраля 1948 года заметно возбужденный Клемент Готвальд сообщил своим собравшимся на Вацлавской площади единомышленникам, что только что вернулся из Пражского Града, где президент Бенеш принял все его условия, капитулировав, таким образом, перед коммунистическим путчем. В тот же день, но сорок два года спустя заметно усталый Гавел сообщил другой толпе, собравшейся на Староместской площади, что только что вернулся из Белого дома, где президент Джордж Буш пообещал оказать поддержку демократической трансформации Центральной и Восточной Европы.
В эти минуты Гавел повел себя как драматург, использующий историческую дату в качестве контрапункта для акцентирования значения и масштаба перемен. Однако у этого сценария было несколько изъянов. После четырнадцатичасового перелета из США Гавел чувствовал себя совершенно разбитым; на военных базах в Чехословакии все еще оставались 70 000 советских солдат, которые, возможно, были не прочь высказать собственное мнение о перспективах демократической трансформации; кроме того, сценарий был не дописан – всего через пару часов Гавелу предстояло отправляться в Москву и обсуждать с Горбачевым именно эти проблемы.