Книги

Другая история. Сексуально-гендерное диссидентство в революционной России

22
18
20
22
24
26
28
30

Проф[ессор] Фрайд справедливо указывает на то, что людей в половом отношении извращенных нельзя считать вырождающимися. Это явление встречается у людей во всех остальных отношениях вполне нормальных и нравственно и умственно очень развитых. <…> В числе мужчин с ненормальным уклонением полового влечения можно назвать выдающихся писателей (Оскара Уайльда, Уитмана, Верлена), художников (Микель Анджело) и музыкантов (Чайковский), и это ясно доказывает, что людей средняго пола нельзя отнести к категории умственно и психически разстроенных[304].

Свои собственные слова Евгения использовала для утверждения о том, что научные данные о половой промежуточности вынуждают общество относиться к подобным ей лицам рационально и гуманно: «Желательно, чтобы при суждении о гомосексуальных людях прежде всего имели в виду их личность и их душевные свойства, а не те поступки, которые, как и у нормальных, составляют частное дело». В «Истории моей болезни» она соединяла традиционное восприятие сексуальной амбивалентности (как формы гермафродитизма) с новейшими научными идеями (проявление аномальной функции половых желез). Желание преображения в лицо противоположного пола – то есть стремление подчинить свое влечение к женщинам миру, который выстроен по гетеросексуальной норме, – смешивалось у нее с озвучиванием идеи о новой идентичности (человеке «среднего пола») или «гомосексуальных личностях». Если мир не мог перестроить тело Евгении (которое не понимали), снабдив его мужскими половыми органами, или узаконить принятый ей маскулинный гендер (сделать ее Евгением Федоровичем), то обществу оставалось лишь примириться с ее половым влечением, с ее сексуальностью, направленной на женщин, как с сущностной особенностью ее личности, которую просто не понимали. К языку науки и эмансипации Евгения Федоровна прибегала, дабы объяснить и отстоять как свое однополое влечение, так и гендерное диссидентство.

Заключение

Однополые взаимоотношения между женщинами в царской России и в первые годы советской власти служат отражением изменений, которые претерпевали роли и возможности женщины того периода. Все больше и больше женщин отходило от уклада патриархальной деревни. Как и в случае с мужчинами, перебравшимися в город, семья, землячество или артель далеко не всегда могли осуществлять традиционный контроль над женщинами, в том числе следить за половым поведением[305]. Хотя законодательство и врачебно-полицейский надзор (при режиме легальной проституции в царское время) накладывали определенные ограничения на независимый образ жизни, все же существовали отдельные возможности для выражения однополой любви. Качественные источники с подробными описаниями ее проявлений между женщинами низших социальных слоев еще предстоит найти, поэтому пока приходиться изучать ее через кривое зеркало единственного повсеместного занятия – проституции. В этой среде к однополым отношениям относились толерантно и даже с пониманием, особенно в легальных публичных домах. Свободой (или возможностью) выражения однополой любви пользовались здесь, по-видимому, как проститутки, так и клиентки. Так же, как и в случае с мужчинами, утрата контроля над такой формой частного коммерческого пространства в первые годы советской эпохи изменила арену женской взаимной сексуальности. В эпоху НЭПа женщины продавали секс в общественных местах, пользовавшихся сомнительной репутацией. Возможно, необходимость стоять друг за друга перерастала в глубокую эмоциональную привязанность, подкреплявшуюся сексуальными отношениями.

О «лесбийской любви» между образованными женщинами среднего класса известно еще меньше, поскольку эти женщины успешно (и целенаправленно, если они были большевичками[306]) скрывали свою частную жизнь. Не имеет смысла искать лесбийскую субкультуру там, где у женщин не было возможности ее создать. Москва 1920-х годов – это не Париж или Берлин, где однополые отношения между женщинами развивались в элитарной культуре салонов, в коммерческом секторе иногда весьма одиозных баров и кафе, а также в печально известном мире секс-торговли. Места, где потенциальная русская лесбийская субкультура могла бы развиваться, сдерживались материальными трудностями и (после 1917 года) политической подозрительностью властей к роскоши и развлечениям. В 1920-е годы полупубличное пространство салонов (где публичное место создавалось внутри домашней среды) постепенно стало сходить на нет и к середине мрачных 1930-х окончательно прекратило свое существование. Сети и кружки женщин-единомышленниц, однако, пользовались тем, что власти игнорировали домашний быт и роль женщин внутри дома, и, таким образом, могли в какой-то степени сохранять свои практики.

Код «маскулинизации» одежды и манер позволял жительницам городов, которые искали эротических отношений со своим полом, распознавать себе подобных. В воинских женских подразделениях, в академических институциях и заведениях культуры существовала определенная толерантность в отношении мужеподобных женщин, что позволяло некоторым застенчивым «гомосексуалисткам» зарабатывать на жизнь и применять собственные таланты. Эти женщины всячески использовали возможности активного участия в общественной и экономической жизни, открытые для них революцией. Образование и оплачиваемый труд придавали им социалистическую респектабельность, компенсировавшую безбрачие и отсутствие детей. По-видимому, очень мало женщин в этой зарождавшейся лесбийской субкультуре вышли из крестьянской среды. В то же время кажется, что городские женщины, любившие женщин, не стремились щеголять своим «маскулинизированным» одеянием в сельской местности, обращаясь на время пребывания там к образу конформной фемининности. Лесбийской любви, очевидно, требовался кислород утонченной городской жизни, ранняя же революционная Россия предлагала лишь несколько городов с таким уровнем модерности.

В отличие от мужчин, русские женщины не брали под контроль общественные места, где они могли бы выражать однополое влечение через очерчивание сексуализированных территорий. Тем не менее для некоторых из них такой территорией, на которой они смогли конструировать свое влечение, стали собственные тела. Через демонстрацию «маскулинизированной» женственности или, более характерно, приняв полностью мужскую идентичность, некоторые женщины давали понять о своем влечении к представительницам своего пола в рамках культуры, которая трактовала интерес к сексу с позиций универсальной гетеросексуальности. Если влечение реализовалось либо через «активный», либо через «пассивный» способ, то страстное влечение одной женщины к другой могло быть сконструировано как «активное» и, следовательно, «маскулинное». Комбинируя и модифицируя известные гендерные возможности вроде привычного феномена гермафродитизма или утопических проектов перемены пола, обещанных экспериментальной биологией, они вживались в новый гендер, не покидая другой биологический пол. Женская маскулинность служила самоутверждением и даже отличительным знаком эмансипации и политической сознательности (благодаря «твердости»). В то же время она вызывала и беспокойство у тех, кто желал, чтобы женщины сохраняли свою материнскую сущность.

Часть вторая

Регулирование гомосексуального влечения в революционной России

Глава 3

Эвфемистичность и избирательность

Контроль за содомитами и трибадами

В России модели взаимных мужских и взаимных женских отношений существовали в условиях сравнительного безразличия к ним юридических и медицинских властей. В отличие от возраставшего на протяжении XIX века во Франции, Англии и Германии полицейского контроля над сексом между мужчинами, царская судебная система не осуществляла организованного и постоянного надзора за «педерастами», или «содомитами». Несмотря на наличие после 1835 года закона, запрещавшего «мужеложство», власть в России призывали сначала врачей, а потом психиатров к проведению экспертиз так называемых педерастических тел и практик гораздо реже, чем их западноевропейские коллеги. Русские судебные врачи и психиатры были осведомлены о французских и немецких формах медицинских экспертиз по признакам анального сношения и европейских психиатрических моделях гомосексуальности как душевной болезни. Однако они не испытывали энтузиазма по поводу применения таких подходов у себя в стране. Врачи находились в подчинении у царских властей и полиции и относились к своим неоплачиваемым обязанностям при судах как к тяжкому бремени. В то же время психиатрия была не в чести у царского правительства, предпочитавшего осуществлять надзор за социально опасными элементами руками полиции и тюремщиков.

Тем временем царский закон не говорил ничего определенного относительно секса между женщинами, которые в этой патриархальной и архаической законодательной системе вообще не рассматривались как полноправные половые и гражданские субъекты. В глазах судебной медицины взаимная женская сексуальность становилась проблемой только тогда, когда она сопровождалась насилием или навязыванием какой-либо женщиной половых отношений зависимым от нее молодым женщинам и девушкам. Некоторые судебные врачи наблюдали и описывали эпизодические однополые связи между легальными проститутками, но эти связи не вызывали особого научного интереса (в отличие, например, от Франции). В силу этого российские психиатры с относительным безразличием относились к феномену лесбийской любви как к форме сексуальной психопатологии.

Скрытое нежелание врачей императорской России медикализировать «гомосексуализм» было связано со сравнительно терпимым отношением властей и полиции к однополым практикам. Мужские однополые связи были объявлены вне закона, однако надзор и судебное преследование были эпизодическими. Исследование свидетельств из уголовных дел и статистических отчетов показывает, что при старом режиме размеры полицейского контроля за «содомитами» были делом больше эвфемистичного администрирования «на собственное усмотрение», нежели формальной юстиции. Перемены в полицейских моделях, очевидные после революции 1905 года, демонстрируют, кроме того, в какой степени продолжала превалировать избирательность в полицейском преследовании, теперь уже подкреплявшаяся новыми концепциями гомосексуальности как признанной проблемы в ключевых сферах жизни империи.

Законодательство о нравственности и нежелание патологизировать

Законодательная основа преследования мужеложства в царской России была продуктом совсем иных сил, чем те, которые вели к подобным запретам во Франции при старом режиме, немецких государствах и Англии. В то время как Европа, и Западная, и Восточная, следовала христианской традиции запрета «содомского греха», Русская православная церковь не выражала такой жесткой и карательной позиции, свойственной Римско-католической церкви с XII века[307]. Православию было сложнее навязывать новые сексуальные нормы, которые были основами веры, поскольку христианизация Руси началась лишь в Х веке и происходила на более обширной и малонаселенной территории по сравнению с той, которую контролировала Католическая церковь. Православная церковь считала любой секс, в том числе и в браке, опасным и греховным. Церковные источники до 1700 года (протоколы духовных судов, комментарии церковного права, катехизисы для священнослужителей низшего ранга) показывают, что мужские однополые контакты считались греховными, но некоторые их виды представлялись менее опасными[308]. Анальные сношения между мужчинами влекли такое же суровое наказание, как и (гетеросексуальное) прелюбодеяние, в то время как другие формы взаимного мужского контакта без проникновения карались более легким наказанием, которое назначалось, например, при мастурбации. Ив Левин полагает, что эта дифференцированная шкала наказаний основывалась на унаследованном русским православием классическим афинском определении анального сношения. Унаследованно оно было через византийское каноническое право. Православие стремилось сохранить в неприкосновенности мужскую гендерную роль, которая, как считалось, была в опасности, если один мужчина был готов к проникающему анальному сексу. Между тем, прочие – непроникающие – формы эротического контакта осуждались менее строго. Это разграничение между формами мужской однополой активности, основанное на ролях в сношении, позднее наложило отпечаток на определение мужеложства в российском законодательстве.

Роль фаллической пенетрации в православных осуждениях однополых прегрешений подчеркивается также наказаниями, которые назначались за женские однополые акты. Епитимьи за взаимную мастурбацию между женщинами были отчасти суровее, чем за аналогичные прегрешения у мужчин, но не столь тяжкими, как наказания за мужское анальное сношение. Сексуальности между женщинами церковные иерархи уделяли гораздо меньше внимания. Например, Русская православная церковь разработала целый покаянный кодекс, посвященный проблеме взаимных мужских эротических действий в монастырях, но аналогичного документа, касающегося женских обителей, составлено не было[309]. Степень суровости отношения церковных властей к однополым отношениям остается малоизученным вопросом, и упоминания о наказаниях редко встречаются в юридических документах более позднего времени. В одном из отчетов говорится, что в Московской Руси как мужчин, так и женщин за «содомское дело» жгли живыми[310]. Наиболее систематичное и пристальное внимание Церковь наверняка уделяла закрытому миру монастырей, где аскетическое отвержение плоти, которое якобы было легче осуществить в однополой среде, было и легче контролировать.

В России светские власти стали заниматься регулированием однополых половых актов позднее, чем в Западной Европе. Во Франции, Англии и Священной Римской империи в промежутке между XIV и XVI столетиями государства консолидировали власть над местными церковными судами и иерархиями и вводили собственные законы против «содомии»[311]. Часто такое законодательство повторяло уже существовавшие религиозные доводы для запрета. Более того, в эту эпоху западное юридическое толкование «содомии» включало не только анальное сношение (между двумя мужчинами или мужчиной и женщиной), но и другие сексуальные действия, которые не были направлены на деторождение. Только к концу XVII века «содомию» стали понимать как специфический половой акт. Это было обусловлено тем, что в Северо-Западной Европе ревнители моральной чистоты сосредоточили внимание на зарождавшейся городской субкультуре взаимной мужской сексуальности[312]. Моралисты, побуждаемые религиозными мотивами, осуждали мужскую проституцию и публичный секс как зло, и в Нидерландах и Англии наблюдались эпизодические волны судебного преследования «содомии». Именно тогда Петр I посетил эти страны во время своего путешествия по Европе – так называемого Великого посольства 1697–1698 годов, беспрецедентного для русского правителя.

Были слухи, что у Петра I был личный опыт мужеложства. Это промелькнуло в свидетельских показаниях в суде о мужеложстве над английским капитаном в Лондоне[313]. Намного позднее в ходе своего правления Петр I по рекомендации немецких советников впервые в истории России принял светский закон против однополых отношений. В то время как Православная церковь концентрировала свой надзор на однополой среде мужских монастырей, царь обратил регуляторные усилия на армию и флот – другую гомосоциальную сферу (то есть сферу, в которой общение происходит преимущественно между лицами одного пола). В то время в русской армии проходили крупные реформы, касавшиеся рекрутирования, обучения и экипировки. Лора Энгельштейн отмечает, что в петровском воинском уставе 1716 года «мужеложство» было наказуемо не из-за наносимого им морального вреда, а в силу угрозы стабильности воинской иерархии[314]. Это нововведение вовсе не было «лицемерием»[315], а отражало неустанное стремление царя перенять результаты того, что историки называют революцией в военном деле, поставившей армии Европы на уровень выше по сравнению с неуправляемыми и плохо оснащенными войсками Русского царства[316].

Расширение контактов с Западной Европой на протяжении XVIII столетия и постепенное усвоение правящей элитой России западных нравов подкрепилось и укоренением западных сексуальных ценностей. В проекте Уголовного уложения, которое начали разрабатывать во времена Елизаветы Петровны в 1754 году, статья «о содомском грехе» была написана языком Библии и гораздо менее конкретно определяла это преступление для гражданских лиц, чем это было в воинском законодательстве. В остальном, как и в петровском воинском уставе, статья различала акты по согласию и те, которые были совершены с применением насилия[317]. Этот проект, очевидно, был попыткой перенести на светское общество военное стремление сохранить иерархии и преподать его в узнаваемом религиозном контексте как моральную норму. Проект Уголовного уложения Российской империи 1813 года содержал еще более эвфемистичную формулировку, запрещавшую «противоестественное стыдодеяние»[318]. Язык этого проекта закона отражал моралистическую боязнь характеризовать преступление более ясными словами (из-за распространенной убежденности правителей, что описание «мужеложства» послужит лишь распространению порока). Данный проект также сохранял и даже усиливал религиозную подоплеку наказания, впервые прозвучавшую в проекте 1754 года. Проект Уголовного уложения 1813 года, помимо уголовного наказания (зависевшего от социального статуса преступника), предлагал обязывать совершивших злодеяние приносить «публичное церковное покаяние». Привлечение Церкви к моральному искуплению сексуальных преступлений совпало с расширением обязанностей Русской православной церкви по контролю за личными и семейными делами в эпоху реакции посленаполеоновских времен[319]. Когда в 1835 году новый свод уголовных законов был наконец введен (заменив предыдущий свод законов, которому было уже 186 лет), мужеложство было запрещено и для гражданских лиц. В этом и в пришедшем ему на смену Уложении о наказаниях уголовных и исправительных 1845 года требование о том, чтобы православные верующие искали покаяния за мужеложство, укрепляло связь между религией и моралью, намеченную в предшествующих проектах. Добровольное мужеложство каралось ссылкой в Сибирь (позднее эта статья стала основой статьи 995 Уголовного уложения). Мужеложство, сопровождаемое насилием, использованием служебного положения или совершенное над несовершеннолетними, наказывалось ссылкой, сопряженной с каторжной работой (статья 996).

Это законодательство, действовавшее до 1917 года, расширило государственное регулирование однополых мужских отношений с вооруженных сил до морального и социального контроля общества в целом[320].

Растущая озабоченность государства порядком в обществе также нашла отражение во введении в 1843 году надзора за женской (гетеросексуальной) проституцией. Эта мера, которая в последующие десятилетия активно развивалась, подчинила медицинскую экспертизу полицейским функциям контроля. Проститутки с лицензиями («желтыми билетами») имели право практиковать свое ремесло только при условии регулярного осмотра врачами городских «врачебно-полицейских комитетов»[321]. Сосредотачивая внимание только на публичных женщинах, городские врачебно-полицейские комитеты под руководством Министерства внутренних дел вплоть до революции 1917 года осуществляли систематизированный надзор за девиантной сексуальностью в российском государстве. Медицинский подход к однополым эротическим отношениям в российской науке берет начало с момента, когда врачебно-полицейские функции распространились на более широкие области, чем контроль за проституцией.