На крайне правом фланге весьма необычное для России рассуждение об однополой любви вышло в 1911 году в неординарном философском труде «Люди лунного света», написанном антисемитом и иррационалистом Василием Розановым. Его книга воспевала гендерные и сексуальные «уклонения» людей (выражаясь метафорически – «лунного света») как естественное промежуточное звено в спектре между четко выраженными («лучащимися») полярными маскулинностью и фемининностью[444]. Одной из особенностей розановского анализа «содомитов» была его продолжающаяся на протяжении всей книги полемика с психиатрией и рождаемыми ею теориями половой психопатии, предвосхитившая недавние подходы к пониманию взаимоотношений «врач – пациент». Розанов клеймил австрийского психиатра Крафт-Эбинга за то, что состояния своих пациентов тот называл половым «страданием», в то время как пациенты не писали ему с жалобами. «Тупые медики» и доверившаяся им публика похоронили правду о поле под «отвратительными, медицинскими терминами и фантастическими, совершенно глупыми представлениями», объявив всех сексуально трансгрессивных личностей «извращенными», «развратными», «больными» или «уродами». («Болваны, – при встрече с Сократом они записали бы только: „Весит 4 пуда 10 фунтов“»)[445]. Розанова весьма интриговали случаи гендерно-неконформных людей и автобиографии лиц, занимавшихся сексом исключительно для удовольствия. Он утверждал, что эти истории доказывают, что пол более «текущий», чем его представляли себе медики. Для Розанова «третий пол», отказавшийся от прокреации[446] и радостей семьи и дома, способен был обрести более глубокую духовность. В этом «содомиты» напоминали монахов, живших в согласии с требованиями Нового Завета (с точки зрения Розанова – вершины европейской цивилизации, которую философ упрекает в недостатке плодовитости). Бичуя «„бессеменность“ [христианства]», философ утверждал, что монастырское сообщество из 1001 «развратного» монаха исполняет предписания Нового Завета более правильно, чем «1001 счастливый семьянин, будь они хоть добродетельны, как Авраам», который в своем отцовстве не добрался далее Ветхого Завета[447]. В своих непростых для понимания и часто витиеватых мыслях Розанов выдвигает противоречивую концепцию толерантности в отношении «содомитов» – как мужчин, так и женщин. И хотя его влияние было ограничено стилистическими и политическими рамками, он при всем том высказывался за патриархальное видение пола и оказал глубокое влияние на ряд философов и интеллектуалов эпохи авангарда[448].
Многие мнения, прозвучавшие в этих интеллектуальных дебатах после 1905 года, ранее уже озвучивались в дискуссиях в узком кругу юристов, которые поднимали вопрос о том, необходим ли существовавший, но редко применявшийся на практике закон против мужеложства. Споры относительно пересмотра царского уголовного законодательства тянулись два десятилетия, с 1880-х по 1903 год, когда в конце концов было частично принято новое Уголовное уложение. Оно широко признавалось как модель современной европейской юриспруденции[449]. Решение оставить в нем запрет на добровольное мужеложство было мотивировано тем, что Лора Энгельштейн назвала «отказом в праве на приватное», а именно – консервативном сопротивлении признавать личную половую свободу в частном пространстве. Этот отказ оправдывался юристами с разных позиций. Архангельский прокурор Рихард Краус яснее прочих выразил убеждение, что половые извращения характерны для города и, в частности, для образованных кругов. Он отрицал право распоряжаться собственным телом, если это оборачивается «вопиющим нарушением законов природы» или «основных начал человеческого бытия и сожития». Комментируя запрет мужеложства, юрист Леонид Владимиров утверждал, что запрет введен в воспитательных целях и стимулирует к самодисциплине морально слабых людей. Петербургский прокурор А. Ф. Кони, не одобрявший попыток упразднить законы против мужеложства в европейских странах, писал, что «гомосексуалисты, подобно еретикам-скопцам (секта православного толка, члены которой практиковали самокастрацию), подрывали общественный порядок, пропагандируя непрокреативную (то есть не направленную на деторождение) сексуальность. А потому как эта секта кастратов была вне закона, так и запрет мужеложства должен сохраниться[450].
Самым горячим сторонником декриминализации был Владимир Набоков[451], чья либеральная защита приватности в этой сфере привела его на сходные позиции с гомосексуальными эмансипационистами во главе с немецким доктором Магнусом Хиршфельдом[452]. Законодательство, по мнению Набокова, не должно было использоваться для введения моральных или даже медицинских «норм». Закон этот не был последовательным и тем более не был нужен для какого-то просветительского эффекта касательно этого единственного примера предполагаемой аморальности. Набоков признавал, хотя и с оговорками, аргументы ряда немецких и европейских медиков о том, что некоторые гомосексуалы таковыми рождаются, и поэтому отнесение российским уголовным статутом мужеложства к пороку (и поэтому – злоумышленному акту) во многих случаях ошибочно. «Светское право, основанное на абстрактных и всеобщих принципах», не должно карать мужеложство, совершаемое в частном порядке между взрослыми по их обоюдному согласию[453]. Либеральная точка зрения на этот вопрос поддерживалась Санкт-Петербургским юридическим обществом и членами Самарского окружного суда. В дебатах по проекту особенной части Уголовного уложения девять из двадцати трех членов Московского юридического общества также высказались за декриминализацию мужеложства[454]. Даже после частичного введения в 1903 году этого Уголовного уложения юристы продолжали оспаривать разумность сохранения запрета мужеложства, ссылаясь на законодательные принципы либерализма и отмечая пристрастность полиции в случаях применения закона. Одновременно они признавали непререкаемость права медицины заниматься вопросами однополой любви[455].
Либеральные адвокаты, отстаивавшие принципы секуляризации, права на частную жизнь и свободу личности, были в числе самых горячих защитников гомосексуальной эмансипации в Российской империи. Делали они это не с позиции гомосексуального субъекта, а с юридической, стремясь установить либеральный правовой режим. Отсутствие организованного, сознающего собственные права движения гомосексуалов, которое требовало движение отмены запрета в России, нельзя рассматривать как необычное, ведь подобное движение существовало в то время лишь в Германии[456]. Как во Франции и в других странах Европы, самые звучные апологии гомосексуальности в России возникали в художественной литературе и критике; они были плодами скорее индивидуального, нежели коллективного творчества. В царской России голоса, призывавшие положить конец уголовному преследованию однополой любви, использовали либеральные аргументы, отстаивавшие право личности на неприкосновенность частной жизни и свободу.
У левых радикалов не было времени на споры о сексуальности, которые бы базировались исключительно на позициях крайнего индивидуализма или правового либерального государства. Большевики не внесли особого вклада в вопрос о гомосексуальной эмансипации, и историки, изучающие подходы к полу и гендеру времен революции, исключили этот вопрос из своего анализа[457]. Тем не менее можно изучить традиции русской левой мысли в отношении сексуальности и те направления, которые социал-демократы занимали по этому вопросу. Взгляды левых на сексуальность разделялись на два лагеря, потенциально противоречащих друг другу. Если для первого преобладало стремление разрушить старый порядок, то второй был занят мыслями о строительстве нового жизненного уклада. Утописты-либертарианцы стремились освободить половую жизнь граждан от влияния Церкви и государства, а рационалисты обращались к современной науке (медицине, педагогике) с целью усилить биовласть, здоровье, репродуктивную и производительную мощи нового социалистического общества[458].
Жажда свободы от произвольного регулирования «полового вопроса» (обычно охватывающего разнополую сексуальность, брак и развод, легальную проституцию и контроль рождаемости) стала притчей во языцех в интеллектуальной жизни конца царизма. Либертарианская социалистическая традиция (наряду со многими другими радикальными и либеральными воззрениями) утверждала, что ни Церковь, ни государство не должны вмешиваться в половую жизнь совершеннолетних. Честные отношения, «основанные на двух непривычных для нас началах: полной свободе, равенстве и истинной товарищеской солидарности»[459], расцветут после упразднения частной собственности, что повлечет за собой исчезновение лицемерной буржуазной морали. Либертарианцам в половых вопросах представлялось очевидным, что архаичный механизм буржуазной морали, предусматривающий либо церковное, либо государственное регулирование половой жизни граждан, будет отвергнут на следующее утро после революции. Наряду с этим ожидался радикальный пересмотр (или даже упразднение) института брака и облегчение процедуры развода[460]. Также представлялось логичным упразднение религиозных и несоразмерных наказаний за кровосмешение, скотоложство и мужеложство как сексуальных практик, оскорбительных для Бога или «буржуазной морали». Хотя такие проблемы русские марксисты и не обсуждали, они тем не менее были в связке с Социал-Демократической партией Германии, которая поддерживала декриминализацию мужских однополых актов, основываясь на этих принципах. Эта связь отчетливо обозначилась в принятии россиянами на ура теорий Августа Бебеля о половой политике, сформулированных в его чрезвычайно популярной книге «Женщина и социализм» (
Выдвижение главенства личного выбора в половых вопросах в качестве политического принципа являлось «могущественным свободолюбивым лейтмотивом социалистической идеологии XIX столетия», гораздо более мощной движущей силой, чем принято считать[465]. Народные выражения гомосексуальной эмансипации, насколько можно судить из советских документов, датируемых временем после 1917 года (например, «История моей болезни» Евгении Федоровны М.), свидетельствуют, что россияне, которые идентифицировали себя как гомосексуалы, верили, что революция покончила с государственной политикой «отказа в приватности» однополым отношениям, дав им тем самым право на любовь. Эти либертарианские ожидания часто находили выражение в раннесоветских интерпретациях однополых отношений судебными и медицинскими экспертами (смотрите пятую главу). Александра Коллонтай, самая известная идеологиня в области сексуальности среди большевиков, поддерживала либертарианский взгляд на будущее эроса, свободного от пут частной собственности, полового неравенства и лицемерных моральных условностей. Она признавала ценность эксперимента в (гетеросексуальных) любовных отношениях, что было редкой позицией среди ведущих фигур аскетичного в личной жизни большевистского движения. В 1920-е годы Коллонтай участвовала в работе Всемирной лиги сексуальных реформ (основанной в Берлине и возглавляемой Магнусом Хиршфельдом), и это позволяет говорить о ее связи с кампаниями, отстаивавшими гомосексуальную эмансипацию в Западной Европе[466]. Однако опубликованные ей работы никогда напрямую не касались «гомосексуализма» как такового, будучи посвящены любви «между полами» и проблемам материнства женщин-работниц[467].
Европейские партии левого толка в размышлениях о частной жизни опирались не только на сексуальное либертарианство. Чрезвычайно важным был факт, что марксисты претендовали на «объективность», «научность» собственной позиции и ожидали, что наука внесет свой вклад в рационализацию общества, стоит социализму победить. Марксисты (подобно либералам и прочим) находились под влиянием дарвинизма, теорий индивидуального и расового вырождения и евгеники, согласно которым сексуальность оказывалась центральным элементом стратегий социальной инженерии. Пол, понимаемый как часть дикой природы, нужно было направить по каналу «естественной», прокреативной гетеросексуальности путем самодисциплины и чувства социальной ответственности в личных отношениях[468]. Скорее медицина, а не религиозная догма или устарелые законы, сможет определить, что является «здоровым» или «нездоровым» в половых отношениях. Врожденная модель гомосексуальности, выдвинутая Хиршфельдом, нашла поддержку далеко не у всех. Многие – и не только социалисты – были обеспокоены тем, что расширение свободы чревато ростом числа случаев «приобретенных» (под воздействием окружения) перверсий. Даже те левые, что ратовали за толерантность в оценках тайных однополых отношений между взрослыми людьми, понимали, что публичное проявление или культивирование форм такой интимности может привести к нежелательному распространению непрокреативных практик[469].
Как показали Ричард Стайтс и Венди Голдман, воззрения В. И. Ленина на сексуальность подпадали скорее под позиции рационализма, нежели либертарианства[470]. Немногочисленные источники, позволяющие прояснить взгляды пролетарского вождя на пол, ничего не говорят об однополых отношениях, хотя некоторые отрывки из его текстов заставляют предположить, что у лидера большевиков все же была своя точка зрения на движение за гомосексуальную эмансипацию в Западной Европе и его аргументы. В 1915 году в переписке с французской социал-демократкой Инессой Арманд Ленин с прямолинейной ясностью высказал свое понимание «свободы любви»[471]. «Свободу от материальных (финансовых) расчетов в деле любви» он считал наиважнейшей для пролетариата и предсказывал, что в будущем любовь освободится от пут религиозных предрассудков, патриархального и социального уклада, закона, полиции и судов. Толчком к этой переписке с Арманд послужило то, что противники социализма хватались за понятие «свобода любви», чтобы обвинять левое движение в пропаганде «[свободы] от серьезного в любви, <…> от деторождения <…> [и] свободы адюльтера». Перетолковывая эти замечания применительно к политике гомосексуальной эмансипации при социализме, следует сделать закономерный вывод, что разрешения этой специфической проблемы «свободы любви» (как и всей сексуальности) следовало бы ожидать не раньше послереволюционной перестройки пролетариатом материального порядка[472]. Сокрушение «предрассудков» и «запретов» старого режима было бы делом второстепенной важности для пролетариата. К их числу, возможно, стоит отнести и религиозный и юридический запреты добровольного мужеложства. Также в замечаниях Ленина можно усмотреть рационализацию вектора развития нового общества, бывшего ответом на критику правых, которую он ожидал услышать. Он выступал за «серьезное» в любви, за деторождение, был противником адюльтера и промискуитета. Его отвращение к легкомысленным, случайным или мимолетным связям можно уподобить разве что упорству гомосексуальных апологетов, настаивавших на благородстве однополых отношений. Тем не менее опасения Ленина насчет того, что некоторые ревностные приверженцы «свободы любви» станут избегать родительской ответственности, могли вылиться в определенные проблемы для «гомосексуалистов», не имевших потомства.
В беседе с немецкой коммунисткой Кларой Цеткин, состоявшейся, как сообщают источники, в 1920 году и впоследствии часто упоминавшейся в качестве примера неколебимости вождя в сексуальной политике, Ленин развил эти положения[473]. Из его пояснений можно понять, что политическая критика, сосредоточенная на вопросах сексуального диссидентства, не может рассчитывать на ощутимую поддержку пролетарского революционного движения. Относительно планов «одной талантливой коммунистки» организовать гамбургских проституток в «особый революционный боевой отряд» со своей собственной газетой и политической работой Ленин был непримирим. Он утверждал, что «промышленные работницы Германии» заслуживали, на его взгляд, гораздо большего внимания агитаторов. Социалистическое сочувствие проституткам было – в какой-то момент в прошлом – «здоровым», представляло собой похвальное «возмущение против нравственного лицемерия почтенной буржуазии»[474]. Но заниматься подобными проектами в то время, когда пролетариат борется с буржуазией за власть, было чревато «разложением и вырождением». Если создание «особого революционного боевого отряда» представлялось Ленину своего рода развлечением для проституток, то несложно догадаться, что он написал бы подобное и по поводу такого отряда для гомосексуальной эмансипации. Он считал, что марксистские мыслители, прежде всего Энгельс и Бебель, написали уже все, что полагалось знать на сей счет сознательному рабочему, и они не видели особой нужды в подобных кампаниях. Новые теории сексуальности просто подлатывали сложившуюся над базисом надстройку и, по существу, потакали вкусам буржуазии. Раздраженный фрейдизмом (который он считал не более чем «модной причудой» и «кустарной пачкотней»), ставящим сексуальность превыше насущных материальных дел, Ленин разразился тирадой против сексуального партикуляризма:
Мне кажется, что это изобилие теорий пола, которые большей частью являются гипотезами, притом часто произвольными, вытекает из личных потребностей. Именно из стремления оправдать перед буржуазной моралью собственную ненормальную или чрезмерную половую жизнь и выпросить терпимость к себе. Это замаскированное уважение к буржуазной морали мне так же противно, как и любовное копание в вопросах пола. Как бы бунтарски и революционно это занятие ни стремилось проявить себя, оно все же в конце концов вполне буржуазно. Это особенно излюбленное занятие интеллигентов и близко к ним стоящих слоев. В партии, среди классово-сознательного, борющегося пролетариата для него нет места[475].
Очевидно, Ленин хотел сказать, что тот, кто страдает от «ненормальной или чрезмерной половой жизни», должен делать это молча, отдавая всего себя делу революции. Потворствование трансгрессивному сексуальному поведению «вполне буржуазно», заигрывание с моралью среднего класса – капитуляция перед врагом[476]. Молодому «странному субъекту», которого Ушаковский представил в 1908 году, Ленин 1920 года (вкупе со своей еще более консервативной версией 1924 года) предложил пожертвовать своими пристрастиями во имя революции[477].
Впрочем, эта точка зрения не сильно отличалась от того, что Ленин предлагал гетеросексуалам. Он был твердым противником того, чтобы считать радости секса личным делом, даже если они были «нормальные» или «здоровые». Секс не был только физиологическим актом. Теория о том, «будто бы в коммунистическом обществе удовлетворить половые стремления и любовную потребность так же просто и незначительно, как выпить стакан воды», была оценена им как «совершенно немарксистская и сверх того противообщественная»:
Конечно, жажда требует удовлетворения. Но разве нормальный человек при нормальных условиях ляжет на улице в грязь и будет пить из лужи? Или даже из стакана, край которого захватан десятками губ? Но важнее всего общественная сторона. Питье воды – дело действительно индивидуальное. Но в любви участвуют двое, и возникает третья, новая жизнь. Здесь кроется общественный интерес, возникает долг по отношению к коллективу[478].
Таким образом, из-за своего потенциала к деторождению секс становился общественным актом, и новому обществу предстояло его регулировать и контролировать. Ленина настораживал интерес граждан к половому вопросу (он писал, что это особенно отличало женщин и молодежь). Настаивая, что не пытается заниматься морализаторством западного образца (направленного на средний класс), он утверждал, что зацикленность на этих проблемах обычных членов общества свидетельствовала об их нездоровье. Опасения Ленина основывались и на его принадлежности к старшему поколению («Мне, старику, это [интерес к сексу как часть революционной программы] не импонирует»). Сексуальные интересы могли отвлечь энергию молодости от революционной работы; дискуссии по вопросам пола, особенно вне научных учреждений (например, в комсомольских клубах или партийных ячейках), могли и вовсе привести к потаканию страстям[479]. Протест Ленина выражал щепетильное стремление отдать этот будоражащий вопрос всецело на откуп науке и здравомыслию умудренных жизнью коммунистов (которые, конечно, преимущественно были мужчинами).
Важно отметить, что эти высказывания Ленина дошли до нас не напрямую: они были опубликованы через пять лет после того, как он их якобы произнес, и позднее часто цитировались, поскольку соответствовали сексуальной политике сталинизма. Однако когда в октябре 1917 года большевики пришли к власти, они унаследовали большой спектр либеральных и левых политических взглядов на сравнительно неожиданно вставший перед ними вопрос гомосексуальности. Неудивительно, что их реакция на однополые отношения как в правовом, так и в административном плане отразила все это многообразие. Казалось бы, возобладать должен был господствующий в русском марксизме аскетический подход к сексу, с его проникнутым рационализмом взглядом на человеческую энергию как что-то, что можно направить на решение общественных задач. Но революционные идеалы были также окрашены и либертарианскими красками, что, вполне вероятно, мотивировало тех, кто был заинтересован в отвечающем своим интересам разрешении этого специфического вопроса. Те, кто с ним сталкивался, несомненно, понимали, сколь широко была разрекламирована однополая любовь в предреволюционную эпоху, а также были в курсе научных, культурных и социальных заявлений, которые делали соперничавшие друг с другом стороны во время дебатов на тему гомосексуальности.
Война и последовавшая за ней революция привели к тому, что эти идеи перестали быть абстрактными, но реформа закона против мужеложства оставалась второстепенной на фоне более значимых вопросов управления государством. В 1915 году царский режим какое-то время рассматривал возможность полномасштабного введения Уголовного уложения 1903 года, по которому мужеложство продолжало бы оставаться правонарушением. Дальнейших попыток пересмотра этого уложения не было, и о проекте забыли с ухудшением положения на фронте. После Февральской революции 1917 года Временное правительство образовало «комиссию для пересмотра и применения Уголовного уложения [1903 года]». Поскольку в ее состав входил и В. Д. Набоков, либеральная позиция по декриминализации мужеложства наверняка была в ней весьма влиятельным образом представлена. Ни Набоков, ни Н. С. Тимашев не упоминают о какой-либо значительной работе, проделанной комиссией, которая просуществовала последние четыре месяца жизни все более нестабильного Временного правительства[480].
Трудно проследить по источникам ход развития от тех возможностей, которые открывались в правовом плане в 1917 году, к первому уголовному кодексу советской России 1922 года, в котором мужеложство было декриминализовано. Не сохранилось стенограмм обсуждений разработчиками уголовного кодекса того раздела, который посвящен преступлениям против личности (к которым в нем были отнесены половые преступления: глава 5 УК РСФСР 1922 года была озаглавлена «Преступления против жизни, здоровья, свободы и достоинства личности»)[481]. Отмену наказания за мужеложство историки пытаются объяснить факторами из контекста этих событий. Саймон Карлинский объясняет декриминализацию в лучшем случае банальным недосмотром, обусловленным упразднением всех царских законов во время большевистской революции. В своих исследованиях он обесценивает всякую, пусть даже слабую, попытку преобразований, которая могла лежать в основе этой легализации, как «неправильное истолкование позиции большевистских лидеров по эмансипации геев», которое было характерно для тех, кто следил за революцией в 1920-е годы из Англии и Германии, и для позиции левых на Западе после 1970-х годов[482].
Попытки понять истоки «принципиального решения» (по словам Лоры Энгельштейн) изъять мужеложство из уголовного кодекса делались по двум направлениям: такое решение объяснялось либо «„модернистским консенсусом“ в научных, юридических и культурных кругах»[483], либо эволюцией модерных уголовных санкций в России, начавшейся с разработки проекта Уголовного уложения 1903 года[484]. Эти дополняющие друг друга ответы Карлинскому были основаны на опубликованных источниках, доступных на Западе. Они усиливаются документами из архивов Народного комиссариата юстиции РСФСР. Хотя в имеющихся документах не содержится детального обсуждения статута о мужеложстве, в них прослеживается принципиальное намерение декриминализовать акт между согласившимися на него взрослыми. Это следует как из первых попыток создать советское уголовное уложение в 1918 году, так и из принятого в 1922 году УК РСФСР. Это намерение совпало с преследованиями «противоестественного порока (педерастии)» и «преступления против природы», которые большевики с большими затратами вели во время Гражданской войны и после ее окончания. Результатом преследования таких преступлений по закону стала модернизация языка уголовных половых девиаций, а также (что было присуще всему законодательству большевистского государства) возможность произвольного применения закона прокурорами и политиками.
Через несколько недель после Октябрьской революции 1917 года Народный комиссариат юстиции, возглавляемый левым эсером Исааком Штейнбергом, представил проект уголовного статута как часть амбициозного кодекса законов русской революции[485]. Левые эсеры не скрывали своей высокой оценки Уголовного уложения 1903 года, и заместитель народного комиссара юстиции и руководитель Кодификационного отдела Комиссариата юстиции А. Шрейдер отмечал в пояснительной записке, что левоэсеровский проект 1918 года основывался на том проекте, но «комиссариат <…> счел необходимым в корень его переработать и пересмотреть с точки зрения нового революционного правосознания»[486]. Сравнение содержания в кодексе Шрейдера с содержанием проекта 1903 года дополнительно подчеркивает преемственность между двумя документами, которая очевидна из соответствия статей 1903 года статьям 1918 года[487].