Если в российском судебно-медицинском дискурсе о «педерастии» и было что-то уникально русское, то это было его внимание к баням как к пространству мужской проституции. Процветавший в банях мужской коммерческий секс власти связывали с народными крестьянскими обычаями. Мержеевский заострял внимание судебных врачей на потенциальной эксплуатации бань «педерастами», примером чему приводил дело петербургской «артели развратников» 1866 года. Тарновский, возможно, проникнутый патриотической гордостью за бани и считавший их незаменимыми с точки зрения гигиены, рассматривал бани как гарантию общественного порядка, поскольку они не давали мужской проституции выйти на улицы, упорядочивали ее согласно крестьянским обычаям и сдерживали вымогательство. Русский психиатр подчеркивал отличие солидарности банщиков от сговора «шаек» городских вымогателей, несмотря на то что в конечном итоге те тоже «поровну делили прибыль», совсем как в банной артели. В нежелании ученого осуждать «русских простолюдинов» за подобного рода самоорганизацию просматривались колебания по поводу того, следует ли патологизировать все аспекты однополых эротических практик. Предположение, что в условиях городской жизни низшие классы вследствие их экономической и культурной подчиненности являлись сексуально невиновными, предостерегло Тарновского от медикализации всей взаимной мужской половой активности[350].
Сравнительно «невиновными», когда дело касалось однополой развращенности, судебные врачи считали и женщин. Поскольку при царизме (и впоследствии в СССР) такие отношения между женщинами не считались преступными, медицина при судебных расследованиях обращала гораздо меньше внимания на анатомические следы того, что обычно в судебной медицине называлось «лесбийской любовью» либо «трибадией». Одна из первых российских статей по вопросу судебно-медицинской экспертизы однополых преступлений, вышедшая в 1870 году, принадлежит доктору Зуку из Министерства внутренних дел. Он заявил: «Если же женщина употребляет для удовлетворения своего полового побуждения женщину же, то это преступление называется лезбийской (sic!) любовью». Несмотря на использование этого термина, Зук далее утверждал, что такая любовь может быть преступлением только в случае, когда женщина использует свое положение для развращения своей воспитанницы или ученицы. В иных обстоятельствах женщины, уличенные во взаимных половых отношениях, не должны подлежать уголовному преследованию и последующему наказанию, поскольку судить их и наказывать – «не наше дело». К тому же «лезбийская любовь оставляет весьма редко следы»[351]. До судов, по-видимому, доходили только единичные случаи полового насилия женщин над женщинами или совращения женщинами малолетних девочек[352].
В «Судебной гинекологии» Мержеевского врачу также отказывалось в какой-либо роли при расследовании подозрения «лесбийской любви». Даже в ходе судебных разбирательств, в которых шла речь о развращении малолетних или слабоумных женщинами, врач должен был «объявить себя некомпетентным» для дачи показаний. Исключение могли составить те случаи, где была повреждена девственная плева. Применение «каучуковых мужей» и взаимная мастурбация взрослых женщин, хотя и могли оставить небольшие следы («увеличение похотника, увеличение и пигментацию малых губ»), не имели «никакой силы доказательности, встречаясь у доподлинно невинных в том особ». В своем кратком обзоре Мержеевский не стал ссылаться на европейских ученых, ограничившись отсылками к античным поэтам и одному современному автору, Адольфу Бело, чей роман «Девица Жиро, моя супруга» (
Достижения европейской судебной гинекологии в области «педерастии» и «лесбийской любви» не оказали большого влияния на медицинскую практику в России, поскольку законодательство в отношении однополых эротических актов (об этом ниже) предусматривало сравнительно мягкое наказание. Практикующие врачи редко должны были предоставлять улики в делах такого типа, поэтому они не развивали опыт в этом направлении и не обменивались наблюдениями о распознании порока с настойчивостью, присущей их западноевропейским коллегам. Медицинскому аспекту проблемы не придавалось столь же большого значения, как во Франции или Германии. В Европе всё сильнее звучали голоса сторонников той точки зрения, согласно которой раскрыть суть однополой любви может психиатрия, а не судебная медицина. При таком подходе потребность в дальнейшем развитии в Российской империи медицинской модели «гомосексуальности» оказывалась еще менее актуальной. Фуко утверждал, что психиатрия в Европе была «буржуазной» наукой, распространившей медицинское понимание сексуальности сначала на средний класс и только потом обратившейся к другим социальным группам[355]. В России на исходе царской эпохи психиатрия как наука обслуживала исключительно малочисленный средний класс. Психиатров было крайне мало (по данным на 1916 год – только 350), проживали они в крупных городах и зарабатывали в основном частной практикой[356]. Подобно городскому среднему классу в целом, психиатрия в самодержавной России не имела политического влияния даже после установления после революции 1905 года квазиконституционной системы. Если судебные врачи и гинекологи были далеко не в лучших отношениях с властями и полицией, то трения между властями и психиатрией были еще ощутимее. Конфликты по поводу насильственного помещения уголовных и политических преступников (в цепях и с тюремщиками) в психиатрические клиники шли вразрез с требованиями врачей превратить эти учреждения в центры терапии. Состояние психиатрии вызывало глубокий пессимизм, поскольку клиники испытывали хроническую нехватку денег, а потому плохо содержались. Заключение судебного психиатра не имело решающего значения в суде, когда стоял вопрос об освобождении от наказания по причине невменяемости[357]. Гонимая, не пользующаяся ни уважением, ни материальной поддержкой русская психиатрия едва ли могла рассчитывать на признание и дотации в каких-либо сферах, не связанных с расстройствами рассудка и невропатией.
При обсуждении однополой любви как медицинской проблемы русские психиатры, с одной стороны, исходили из особенностей России, а с другой – опирались на основополагающие работы европейских сексуальных психопатологов. Судебно-психиатрический трактат Вениамина Тарновского о «педерастии» в ее различных врожденных и приобретенных формах не побудил российских психиатров делиться случаями из их практики, которые бы подтвердили теории Тарновского. То же можно сказать и о переводе на русский в 1887 году
Самый влиятельный в России сторонник медицинской модели однополых отношений, Владимир Бехтерев, применял психиатрическую парадигму практически исключительно к мужчинам, которые были этническими русскими, представителями высшего класса, и чьи случаи он подбирал во врачебной, а не судебной практике[362]. Его сконцентрированность на малом числе мужских девиаций респектабельной верхушки доминирующего гендера повторяла стремления западной психиатрии применить теорию извращенной сексуальности прежде всего к мужчинам из буржуазии. Бехтерев резко осуждал нападки властей на судебную медицину[363]. Одновременно он выдвигал на первый план клинические, а не судебные аспекты половых перверсий. Благодаря этому ему удалось значительно укрепить позиции медицинской модели «гомосексуальности». Наконец, акцентирование им внимания на роли воспитания в этиологии половых перверсий призывало к профессиональному подходу к исследованию их места в общественной жизни. Лишь только после выявления механизмов полового развития (и расстройства) психиатры могли бы настаивать на экспертизе в целях профилактики перверсий.
Интерес Бехтерева к однополой любви возник в связи с его экспериментами с гипнозом как формой психотерапии. Его самая первая статья, посвященная тому, что он определил как «превратные половые влечения», появилась в 1898 году. В ней он обратился к историям двух мужчин, страдающих от влечения к лицам собственного пола, и рассказал о своих попытках вылечить их с использованием гипнотической суггестии. В этой статье Бехтерев не объяснял этиологии половой перверсии. К перверсиям он подходил как к синдрому, аналогичному вырождению, придерживаясь терминологии, введенной Рихардом фон Крафт-Эбингом для описания однополой любви[364]. Новым в статье для российской медицины стало утверждение Бехтерева о том, что гипнотическое внушение – «вполне действенное средство лечения половых уклонений». Он писал, что врачам, сталкивавшимся на практике с такими отклонениями, больше не придется «ограничиваться в подобных случаях почти пассивной ролью»[365]. В 1882 году аналогичный способ лечения половой инверсии предложили французские психиатры Жан-Мартен Шарко и Валентин Маньян, но Вениамин Тарновский лишь вскользь упомянул об этом в своей монографии о перверсиях. Бехтерев, главный сторонник гипноза в России, распространил эту практику на лечение половых перверсий[366].
Основным вкладом Бехтерева в русскую психологию и психиатрию считаются его теория рефлексологии и его поздние работы по сексуальности, анализирующие различные истории болезни в свете его теории. Применяя при рассмотрении человеческого поведения модель стимула и инстинктивной реакции, Бехтерев подчеркивал роль внешней среды как источника душевной патологии, в том числе и половых перверсий[367]. В 1913 году он писал, что извращенные половые возбуждения – это следствие детской половой травматизации, неправильного воспитания и позднейшего опыта. Согласно Бехтереву, «ненормальные половые раздражители» формируют «патологические сочетательные рефлексы», которые при достижении половой зрелости развиваются в упрочившиеся перверсии. Выводы ученого основывались не только на клинических наблюдениях и сравнении историй болезни пациентов, но и на лабораторных исследованиях человеческого мозга. Бехтерев отверг гипотезы врожденного происхождения гомосексуальности, в том числе теорию Маньяна и Эжена Глея о женском мозге в мужском теле, отметив, что при изучении мозга «гомосексуалистов» он не обнаружил видимого отличия от обычного мозга. Также он отводил второстепенную роль вырождению как биологическому фактору, который в некоторых случаях мог бы иметь значение. По его мнению, верным признаком вырождения служило появление сильного полового возбуждения в раннем детстве, поскольку могло «пробудить <…> половое влечение при необычных условиях, с которыми оно тесно сочетается и затем, вскоре, и упрочивается благодаря его воспроизведению с течением времени при аналогичных внешних условиях»[368]. Значение этой этиологии было очевидно: мониторинг детского полового опыта приобретал решающее значение для развития «нормального полового влечения»[369].
Незначительность влияния медицинской модели гомосексуальности в последние годы царизма была обусловлена как хронологическими факторами, так и обстоятельствами ее развития. Отставание России от стран Запада в деле проведения либеральных реформ замедлило появление и эволюцию этой чрезвычайно специфической формы судебно-медицинской экспертизы. Даже после усвоения накопленных судебной медициной знаний о «педерастии» и «лесбийской любви» новый подход не получил широкого признания. Судебные врачи не имели институциональной базы и без энтузиазма относились к исполнению обязанностей, возлагавшихся на них государством. Несмотря на существование закона, требовавшего бдительного и неусыпного надзора за «содомитом» (но не «трибадой»), нерегулярность и индифферентность действий полицейских властей отодвигала экспертизу распознания на периферию судебной медицины.
Смена парадигмы в виде перехода от судебной медицины к психиатрии в теориях о медицинском значении однополой любви способствовала тому, что медицина в России не стремилась патологизировать «гомосексуалиста». Психиатры царской России были ввергнуты в борьбу между институциями, угрожавшую самому существованию их профессии. Оставалось мало сил на то, чтобы расширять дисциплину за пределы основных ее целей – оказания помощи душевнобольным, содержания психиатрических лечебниц и развития частной практики (для городской элиты). Сталкиваясь с проблемой гомосексуальности, российские психиатры отказывались стигматизировать ее в полной мере, когда возникал дискурс о женщинах или людях из низших классов, поскольку медики испытывали к ним симпатию ввиду их подчиненного положения тем, кто стоял выше их на социальной лестнице. Психиатры сами тяготились своей зависимостью от самодержавия. Режим предпочитал силу, крайне подозрительно относился к научной экспертизе и не воспринимал дисциплинарные дискурсы, которые постепенно развивались в буржуазных и более либеральных обществах.
Российское законодательство позднеимперской эпохи было недвусмысленно нацелено против мужских однополых отношений. До 1900 года уголовное наказание за мужеложство между согласными взрослыми было достаточно суровым и продолжало оставаться таковым даже после пересмотра наказаний[370]. Царистский дискурс не щадил адептов мужской однополой любви, хотя женский однополый эрос он практически игнорировал. Тем не менее применение этого закона характеризовалось множеством противоречий, которые таились под «гладью эвфемистичной власти»[371]. До 1905 года количество судебных преследований постоянно снижалось, при этом система намного чаще интересовалась представителями низших классов, чем высшим обществом. Приговоры за добровольное мужеложство выносились все реже и реже. В результате революции 1905 года усилилось внимание к определенным группам населения и частям империи, что в очередной раз подчеркнуло избирательные юридическую практику и полицейское преследование в рамках данного закона. Завуалированная, но не являющаяся тайной ни для кого терпимость последних двух царей к мужчинам, имевших секс с другими мужчинами (как внутри царской семьи, так и при дворе), замкнула круг противоречий между гомосексуальностью и законом.
В десятилетия, предшествовавшие 1914 году, в России, в отличие от других европейских стран, где мужские однополые отношения преследовались, не было таких фигур, как Оскар Уайльд, князь Филипп Эйленбург или полковник Альфред Рёдль. Скандалы, связанные с их именами, превратили мужскую гомосексуальность в политическую проблему и породили тревогу по поводу маскулинности и боеготовности армии[372]. В России было достаточно претендентов на такие знаковые роли, но общество привыкло быть избирательным в своих оценках и не афишировать подобные проблемы[373]. Когда скандал все-таки готов был вот-вот разразиться, в ход пускались связи – и дело постепенно сходило на нет. Самодержавное государство было более склонно к наложению административных наказаний, нежели к судебным разбирательствам[374]. В действительности царской власти требовалось прилагать минимум усилий для поддержания иллюзии отсутствия «содомитов» в высшем обществе: мужчинам высшего класса, предпочитавшим секс с мужчинами, достаточно было состоять в браке. Общественные заявления по данному вопросу, не связанные формальными расследованиями, режима не касались. Композитор П. И. Чайковский научился ценить подобную осторожность после того, как в студенческие годы пресса причислила его к группе «педерастов», завсегдатаев ресторана
Этот букет противоречий формальному запрету мужеложства на высшем уровне сопровождался системой преследования, которая была весьма произвольна и до 1905 года использовалась все реже и реже. Критики единодушно полагали, что «одно из наиболее крупных зол» закона – это его «фактическое неприменение», «случайный и неравномерный характер репрессии, обрушивающейся на одних, но щадящей других, сильных своим положением, влиянием, связями»[379]. Эвфемизация – сокрытие неприглядных дел высшего общества – нашла свое самое красноречивое выражение в судах, где лишь крошечный процент дел касался представителей привилегированных сословий, по крайней мере внешне. Этому как будто противоречит статистика: из 440 осужденных за мужеложство в царской России с 1874 по 1904 год к высшим кругам принадлежало около 5 % «педерастов», при том что их доля в количестве осужденных за все типы преступлений в эти годы – около 2,8 %[380]. Однако при внимательном рассмотрении рода занятий этих людей выясняется, что лишь малое число государственных сановников понесли кару за мужеложство. Чаще всего осуждались люди «свободных профессий» («художники, медики, литераторы, преподаватели, священники»), прислуга и ремесленники[381]. Также большую часть осужденных за мужеложство (сравнительно с количеством осужденных за все прочие преступления) составляло нерусское население империи, преимущественно «восточные народы, отличающиеся наиболее страстным темпераментом». При этом в статистическом плане основная масса осужденных за мужеложство (72 %) относилась к европейским славянам (русским, украинцам и белорусам)[382].
Критики закона против мужеложства отмечали также его низкую эффективность. С подобными делами судебная система справлялась менее успешно, чем с традиционными преступлениями, поскольку лишь в 41 % дел о мужеложстве выносился обвинительный приговор (по сравнению с 66 % в случаях всех прочих преступлений)[383]. Судьи конца царской эпохи чаще всего были склонны оправдывать обвиняемых или, при невозможности этого, назначать незначительные или более мягкие наказания[384]. Дел о мужеложстве было чрезвычайно мало, и за тридцать один год – вплоть до 1904-го – наблюдалась тенденция постепенного снижения их доли на фоне прочих уголовных дел[385]. Прокуроры Москвы и Петербурга, по-видимому, сделали выводы из замалчивания скандалов конца 1880-х годов, связанных с именами князя Мещерского и великих князей, и практически свернули преследование за добровольное мужеложство[386].
Согласно доступным источникам того времени, полицейское преследование добровольного и отягчающего мужеложства основывалось на жалобах населения и родителей жертв. Неудивительно, когда «педерасты» открыто предавались сексу в общественном месте (особенно в пьяном виде или со скандалами), они подвергали себя большему риску. Архивные отчеты судов о мужеложстве, а также литература по судебной медицине и психиатрии свидетельствуют, что полиция редко выступала инициатором арестов. Она начинала действовать по получении заявления или в случае, когда целый ряд обстоятельств привлекал повышенное внимание к конкретному «педерасту». В 1871 году двое пьяных мужчин вступили в анальное сношение вблизи полотна царскосельской железной дороги и были арестованы проходившими мимо городовыми[387]. В 1887 году в Витебске портье гостиницы «Вокзальная» наблюдал в замочную скважину, как дворянин Павел Петрович Пизани в своем номере «совокуплялся <…> через задний проход» с гимназистом-евреем. Он написал заявление в полицию, требуя «обратить внимание на странный образ действий дворянина», а позже малолетние партнеры последнего были «разысканы и допрошены»[388]. Петр Мамаев, арестованный в 1888 году на Пречистенском бульваре и в конце концов осужденный за «пассивную педерастию», на момент ареста был пьян и затеял драку[389]. В противоположность активным мерам слежки, предпринимаемым полицией с середины XIX века в Берлине и Париже, российские стражи порядка не прилагали больших усилий для борьбы с этим преступлением. Поскольку «интимный характер гомосексуальных действий дела[л] последние почти неуловимыми», только единичные дела доходили до суда[390]. Случаи, подпадавшие под статью 996 («преступление, совершенное с насилием над малолетними или слабоумными»), преследовались судом более активно с помощью судебной медицины и, вполне возможно, составляли основную массу приговоров, вынесенных по делам о мужеложстве. Статья 995 против добровольного мужеложства практически не применялась в большинстве крупных городов России конца имперской эпохи.
Из общего числа однополых половых преступлений царскими судами чаще всего рассматривались дела об «изнасиловании» мальчиков и мужчин. За период 1874–1904 годов на один приговор по статье 995 приходилось четыре приговора по статье 996 (с применением силы, использованием подчиненного положения жертвы или с участием малолетнего)[391]. И Мержеевский, и Тарновский сомневались, что изнасилование действительно могло иметь место, когда оба партнера были подростками или по крайней мере несовершеннолетними. Они осторожно намекали, что барьер сфинктера можно преодолеть только с согласия партнера – и анатомия, и необходимость предрасположенности партнера к однополому сексу исключают возможность однополого «изнасилования» и, соответственно, превращения рецептивного партнера в жертву[392]. Однако в реальности изнасилование мужчин мужчинами в царской России было куда более грубым и сложным, и судебно-медицинская практика не отвергала мнения, что вопреки теоретическим изысканиям столичных авторитетов мальчики и юноши, которые были рецептивной стороной в половом акте, могли считаться жертвами. Возможно, жестокость этих случаев побуждала большинство врачей проводить детальные исследования и оказывать помощь полиции в обосновании обвинения. Основными признаками анального насилия были травматические кровоподтеки и ссадины, трещины в анусе, порезы на теле жертвы или кровь, оставшаяся и обнаруженная на пенисе преступника. Опираясь на эти признаки, судебные врачи делали заключения, позволявшие быстро решать такие дела. Чем беззащитнее была жертва (в силу возраста), тем однозначнее были медицинские заключения[393].
Последнее мирное десятилетие царского режима отметилось ростом обвинительных приговоров в делах о мужеложстве[394]. Их число, согласно статистике Министерства юстиции, превысило даже число обвинительных приговоров по уголовным преступлениям, совершенным в первое десятилетие XX века, рост которых составил 35 % (вследствие беспорядков, вызванных революцией 1905 года)[395]. После 1910 года число зарегистрированных преступлений, связанных с мужеложством, поднялось еще в три раза, и большое число вынесенных приговоров приходится на этот период[396]. Опубликованная правительством статистика не разграничивала добровольное и отягчающее мужеложство, но, согласно предположению Бориса Пятницкого, лица, осужденные без сообщников, были скорее всего виновны в отягчающем мужеложстве. Такие преступники составляли примерно 78 % из 504 осужденных за 1905–1913 годы. Они скорее всего обвинялись по статье 996, и подобная пропорция не отличалась от того, что наблюдалось в предыдущие десятилетия[397].
Эта статистика свидетельствовала о том, что преследование мужеложства переместилось из Петербурга и Москвы в города и сельские районы юга России и Кавказа[398]. За последние два года, когда статистические данные еще собирались, из общего числа случаев мужеложства в Российской империи почти половина приходилась на Тифлисскую губернию (включая города Тифлис (Тбилиси), Баку, Ереван и прочие населенные пункты). Резко упало число обвинительных приговоров, касавшихся этнических славян, и столь же резко выросла доля таких приговоров лицам, принадлежавшим к народам Кавказа[399]. Перемещение полицейского преследования мужеложства из крупнейших и наиболее «европеизированных» центров России на юг и восток было обусловлено, как представляется, двумя обстоятельствами. С одной стороны, в «европейской» («цивилизованной») России господствовала снисходительность к ненасильственным однополым мужским отношениям, оправданием чему, пусть в данном контексте и слабым, служило убеждение, что предрасположенность цивилизованного европейского мужчины к «гомосексуальности» определяет биологическая или психическая аномалия. В медицинских сферах произошел заметный раздел влияния: судебные гинекологи и врачи продолжали проводить экспертизы в случаях принудительных или насильственных однополых отношений, а психиатры, хотя и неохотно, без энтузиазма, характерного для их западных коллег, приступили к изучению гомосексуальной личности. В то время, как врачи, юристы и критики (смотрите четвертую главу) рассматривали «гомосексуалиста» как морально развращенного, неопасного, но аномального, физиологически деформированного или психопатического, он быстро становился публичной фигурой, воплощавшей специфическое половое влечение.
С другой стороны, таковыми фигурами не считались мужчины, практиковавшие «педерастию» на юге и востоке империи, согласно мнениям судебно-медицинских экспертов, работавших по данному вопросу в этом регионе. Они утверждали, что, несмотря на распространенность «половой психопатии» среди населения данного региона, этот феномен был прежде всего порождением местных культур. Российские ученые мужи почти не сомневались в неприменимости здесь медицинской модели, поскольку обычаи и нравы коренного населения Грузии и Армении, регионов вокруг Баку, Ташкента и Самарканда отнюдь не исключали однополых отношений, причем часто принудительных. Распространенные на Кавказе похищения мальчиков и юношей для половых целей подчас объяснялись «дикими нравами туземного населения»[400]. В Ташкенте и близлежащих регионах Средней Азии распространенность «педерастии» объяснялась изоляцией женского населения, специфическим образом жизни местных мужчин, коротающих досуг в разного рода «чайханах, где с ранних лет [они] приучаются к восточной лени и тунеядству», а также местными традициями подростковой проституции – «бача бази» («бачи» – мальчики-танцоры передвижных трупп, вовлеченные также в платный секс)[401]. Еще больше русских исследователей смущало то, что «культурное» население Кавказа жило бок о бок с «первобытными» народами, и «половая психопатия» и «вырождение» вступали во взаимодействие с социально производимой снисходительностью к мужским однополым отношениям, якобы доминировавшим среди «первобытного» населения. «Чем крупнее город и больше в нем мусульман, тем чаще возникают судебные процессы по поводу педерастии», – писали ученые[402]. Порок, причину которого видели прежде всего в мусульманской традиции изоляции женщин от внешнего мира, был в этом регионе преимущественно городским, стимулируемым мужской возбудимостью и наличием множества удобных и закрытых от посторонних глаз пространств. В гостиницах Баку и Тифлиса, на «персидских базарах» и в банях мужчины (обычно «персияне или татары») «предлагают свои пассивные услуги активным педерастам». Мужчины-мигранты из Нагорного Карабаха, подрабатывая на нефтяных промыслах в Баку, «ради куска хлеба делаются подчас и пассивными педерастами»[403]. Роль города в жизни армян, которые были «избалован[ы] городской ресторанной жизнью», также вела к развитию «педерастических» отношений, особенно ввиду того, что мужчины этой нации часто занимались торговлей и путешествовали по региону, соприкасаясь с «коренным населением Турции и Персии». Коммерсанты-мусульмане в Баку – татары и армяне – обладали большими капиталами, которые делали для них «доступным[и] все восточные наслаждения», в том числе «активную педерастию» с «пассивными» проститутами-мужчинами. Как писал один русский психиатр-антрополог, «для зажиточного, знатного и избалованного перса или татарина мальчик является такою же потребностью утонченного вкуса, как тухлое яйцо для китайского мандарина высшего ранга или сыр рокфор, или рябчик с душком для петербургского аристократа»[404]. К экзотике востока России относили сексуально «первобытного» мужчину, часто нехристианина или человека, испорченного жизнью на периферии христианского мира[405]. Подобные мужчины не удостаивались внимания медицины за исключением случаев, требовавших уголовного преследования. Российские врачи считали, что эти обычаи и привычки следует изучать и радикально менять. «Только школа и широкое распространение печатного слова» могли победить и свести на нет зло, причиняемое социально санкционированной «педерастией»[406]. В то время как статистика Министерства юстиции не могла объяснить причину роста обвинительных приговоров по делам о мужеложстве, российские судебные медики и психиатры, работавшие в этих регионах, озвучивали точки зрения, наверняка проливавшие свет на активность полиции в данных регионах в конце царской эпохи.
Регулирование однополой любви в Российской империи характеризовалось практиками, которые были достаточно мягкими в плане наказаний. Несмотря на то, что было введено законодательство, целью которого было заставить подданных перенять консервативные европейские нормы морали, закон, по сути, не имел большой силы. Как и следовало ожидать, его исполнение было делом трудновыполнимым без применения полицейских методов (засад, постоянного надзора), которые так охотно использовались властями в Берлине и Париже. Российская царская полиция, хоть и стремилась к поддержанию на должном уровне порядка и общественной благопристойности, не имела достаточных ресурсов, чтобы заниматься активным выявлением «мужеложства». Эпоха великих реформ стимулировала врачебно-полицейскую заинтересованность в развитии экспертных судебных методов для обнаружения доказательств «содомии» и «лесбийской любви», представляемых на открытых судебных заседаниях, практика которых была заимствована у западной юриспруденции. Эти мало кому доступные знания развивались в рамках судебной гинекологии, которая находилась на вооружении врачебно-полицейских комитетов, осуществлявших надзор за гетеросексуальной проституцией. Однако, несмотря на реформы, сбор доказательств по делам о «содомии» (случаи «лесбийской любви» вообще игнорировались), как обычно, сдерживался неактуальностью этой проблемы с точки зрения иерархии задач, стоявших перед полицейским ведомством. Перед началом Первой мировой войны единственной целью судебной медицины, которая рутинно практиковалась в полицейском и судебном деле, была идентификация «педераста», совершившего изнасилование мужчины. Пока потребность в такой экспертизе была невысокой, В. О. Мержеевский и В. М. Тарновский оставались национальными авторитетами в данном вопросе.