Склонность рассматривать неприятных чужаков как отвратительных паразитов заставляет предположить, что предубеждения по отношению к людям и фобии, связанные с животными, имеют в основе общие психологические механизмы. Однажды я провел день, наблюдая за тем, как Барр Тэйлор, профессор психиатрии в Стэнфорде, лечил пациентку с арахнофобией. Доктор Тэйлор демонстрировал ей пауков, постепенно открывая каждую часть тела паука: сначала головогрудь, затем брюшко, потом каждую ногу. То, что было пугающим, становилось обычным по мере того, как женщина воспринимала детали[578]. При таком рассмотрении проблемы осведомленность порождала понимание или, по крайней мере, терпимость. Неспособность надлежащим образом воспринимать чужаков как индивидов может выдавать сходное чувство дискомфорта рядом с людьми, которых мы считаем непонятными, – боязнь посмотреть им в глаза[579].
Нечто подобное приравниванию внешних групп к паразитам, возможно, имело место и у других приматов. В варианте теста имплицитных ассоциаций для обезьян самцы макаков легко ассоциируют членов стада с фруктом, а чужих обезьян – с пауками[580]. По-видимому, дегуманизация предшествовала появлению речи. Резонно предположить, что наше ранжирование обществ и этнических групп в Великой цепи бытия появилось из иерархии доминирования, в соответствии с которой организованы взаимоотношения индивидуумов
И все же у других видов животных, за исключением человека, трудно представить сложные предубеждения, которые свойственны людям. Одна из причин заключается в том, что биологам неизвестно, существуют ли у какого-нибудь другого животного вторичные эмоции, которые, по-видимому, являются необходимой основой для человеческой оценки чужаков. Но, учитывая шанс построить взаимоотношения, весьма разумно принимать во внимание теплоту отношения чужака, его компетентность, эмоциональную глубину или статус, какими бы поверхностными ни были эти оценки. Подобное, например, невозможно у шимпанзе, у которых единственная реакция на встречу с чужим животным (за исключением некоторых встреч с одинокими самками) – бегство или смертельная драка с дубинками.
Появление анонимных обществ, без сомнения, сформировало наше восприятие чужих обществ как биологических видов. В сущности, маркеры – это признаки, которые мы демонстрируем, чтобы утвердиться в качестве настоящих людей[582]. Демонстрация нашей идентичности с использованием тела в качестве холста, возможно, началась с реакций наших предков на неандертальцев и другие, ныне вымершие боковые ветви нашего генеалогического древа, для которых слабо развитый подбородок, выступающий вперед лицевой отдел черепа, скошенный лоб и поведенческие аномалии служили их собственными отличительными признаками. Если так, то со временем произошел перенос нашей реакции, связанной с чужаками, которые когда-то действительно принадлежали к другим биологическим видам, на другие общества нашего собственного вида[583].
Такая оценка чужаков и видение в них того, что вызывает у нас страх, возможно, были разумной реакцией в нашем далеком прошлом, особенно в период до 50 000–40 000 лет назад, когда контакты с чужаками были редкими, знания о них – обрывочными, а продолжительность жизни – слишком короткой, чтобы зависеть от подробного изучения. Создание стереотипов (даже если они представляли собой немногим больше, чем предчувствия, предотвращающие перегрузку неопределенной информацией) давало нашим предкам примерное руководство для предсказания поведения чужаков: будут ли они полезны или нанесут вред. Опираться на предубеждения было менее рискованным, чем пытаться понять характер индивидов с неизвестными нравами, мотивами и манерой поведения, узы с которыми были непрочными или не существовали вообще.
Философ Иммануил Кант утверждал, что предметом нашей моральной озабоченности должно быть человечество[584]. Полагаю, теперь ясно, что разум неохотно приспосабливается к такой точке зрения. Тот факт, что мы помещаем себя на вершине Великой цепи бытия, может объяснить, почему мы каждый день можем слушать о смертях людей в заграничных войнах и по-прежнему наслаждаться ужином[585]. Один из результатов наших суждений о невысоких интеллектуальных и эмоциональных способностях других людей и об отсутствии у них морали заключается в том, что мы препятствуем своему взаимодействию с ними обычным способом. С чисто эволюционной точки зрения совершение зверств, облегчаемое психологической оценкой чужаков как низших, может представлять существенную выгоду. Когда злодеяние совершено, рассмотрение тех, кому мы нанесли вред, так, будто в них меньше человеческого, превращается в механизм самосохранения для смягчения вины, который позволяет нам двигаться дальше[586]. Могут смениться несколько поколений, прежде чем мы признаем свои действия отвратительными, если наша избирательная память вообще позволит это сделать. В действительности, поскольку мы сомневаемся в искренности выражения сожаления у других, идея о том, чтобы сказать, что мы (как общество) сожалеем, появилась на удивление недавно, и это дается нелегко[587]. В тексте Закона об ассигнованиях на оборону 2009 г. было запрятано извинение «за множество случаев насилия, плохого обращения и пренебрежения по отношению к коренным народам со стороны граждан Соединенных Штатов». Оно не попало на первую полосу.
До сих пор я описывал социальные стереотипы как характеризующие отдельных членов общества или этноса. Нам еще предстоит разобраться, как предубеждения определяют наше восприятие группы во всей ее полноте. Дальше мы исследуем, почему общество может казаться единым целым, как оно способно отвечать единогласно и действовать единым фронтом.
15
Великие союзы
Величайшей демонстрацией мощи в довоенной нацистской Германии были съезды в Нюрнберге. Каждый год сотни тысяч восхищенных людей (со временем их число достигло почти миллиона) заполняли стадионы, Марсово поле и Цеппелинфельд, окруженное 130 прожекторами, настолько яркими, что их свет был виден за сотню километров. Во время пылких речей войска, волна за волной, маршировали строем под громадными флагами и знаменами под грохот музыки Вагнера.
Зрелище ясно показывало, что нацисты поместили немцев на вершину Великой цепи бытия. Но что касается людей, смотревших новости по всему миру, то этот спектакль также играл на руку человеческой склонности делать вывод, что все члены внешних групп, в данном случае немцы, – одинаковые. Демонстрация солидарности была такой чрезмерной, что все бесчисленные участники шоу, выглядевшие и действовавшие одинаково и отождествлявшиеся с одинаковыми символами, по-видимому, превращались в умах людей, у которых нацисты вызывали ужас, в мрачную однообразную массу, рой, который обычно ассоциируют с колониями насекомых. Действительно, Джордж Оруэлл называл национализм «привычкой считать, что человеческие существа можно классифицировать, как насекомых, и что к миллионам, а то и к десяткам миллионов людей могут быть, ничтоже сумняшеся, приклеены ярлыки “хорошие” или “плохие”»[588][589].
Даже когда группы не внушают благоговейный страх, как толпа в Нюрнберге, их члены могут сливаться, подобно множеству муравьев, потому что из-за незнакомого облика и общих способов действий трудно отличить одного представителя группы от другого. Это представляет резкий контраст с людьми, принадлежащими к нашей собственной группе. В наши дни проблема приобретает размах как внутри обществ, так и между разными обществами. «Они все выглядят одинаково», – говорят люди, принадлежащие к европеоидной расе, об азиатах, которые, в свою очередь, то же самое говорят о европеоидах. При такой точке зрения за лесом не видят деревьев, поскольку в обеих расах наблюдается одинаковая изменчивость черт[590]. «Им нельзя доверять» – это предубеждение когда-то было общим для охотников-собирателей, так же как и в наши дни.
Как только мы втиснем других в категории, скандирующая толпа из враждебной страны или аплодирующие болельщики из дружеской страны сливаются в воображении, как будто отдельные люди представляют собой множество клеток организма, подобного созданию Франкенштейна, существа из плоти и крови с собственным характером и амбициями, которое способно обеспечивать себя на протяжении долгого жизненного пути. Психологи говорят, что группа обладает высокой энтитативностью, то есть ее воспринимают как некое существо[591]. Подавляющая демонстрация символов, таких как флаги и музыка в Нюрнберге, усиливает эффект. Чужаки выглядят в этом случае не просто более сплоченными, но и более компетентными (следовательно, могут представлять бо́льшую возможную угрозу), холодно настроенными и пугающими, а потому не заслуживают доверия[592]. Наша оценка силы группы и перспектив ее ожесточенного соперничества с нами, в свою очередь, влияет на то, как мы о ней думаем: как о враге, союзнике, вынужденно зависимой и т. д.[593].
Несмотря на то что создатели помпезных представлений в Нюрнберге, несомненно, получали удовольствие от производимого на внешний мир впечатления, суть их стратегии заключалась в том, чтобы немецкий народ все больше отождествлял себя с государством. Конечно, для участников мероприятий все это предприятие было одурманивающим. Можно предсказать, что представления немцев подвергались такой же перестройке, какую претерпевал их образ в умах иностранцев, но с другим результатом. Хотя большую часть времени люди добиваются признания, которого так жаждут, путем выражения своих связей с обществом за счет личного вклада и рассматривают друг друга как личность, удовольствие от того, что все они – горошины из одного стручка, усиливается, когда люди чувствуют себя частью единой толпы. Стремление участников к выражению своей индивидуальности отбрасывается, о различиях забывают, и остается бурлящее в крови ощущение похожести друг на друга и принадлежности к единому целому.
Представление о нашем обществе как о реальном существе – это нормальный жизненный опыт, и его подпитывает любое национальное торжество, с его парадами. фейерверками и размахиванием флагами[594]. Восприятие начинается в младенчестве со стремления к принадлежности, ощущения комфорта в присутствии других, которое по мере взросления трансформируется в сильные узы с нашим обществом[595]. Чувство, что мы являемся частью чего-то более значительного, заставляет нас преувеличивать масштабы общих черт с другими членами общества, не важно, индивидуализируем мы этих людей или нет. Благодаря этому чувству становятся еще более отчетливыми различия, которые мы видим между нашим обществом и теми гораздо более однородными чужаками, которые кажутся в еще большей степени одинаковыми, если они нас пугают или вызывают у нас гнев. В то же время наше невнимание к деталям еще больше усиливает впечатление, что каждая группа – это единое целое.
Те, кто находится у власти, вносят вклад в такую энтитативность. В крайних случаях, подобно Гитлеру во времена Третьего рейха, лидер становится символом и олицетворением идентичности всех остальных, таким же грозным, как любой тотемный столб. Люди так же могут смотреть на иностранного лидера: как на типичного представителя его или ее общества. Подобная точка зрения усиливает стереотипную предвзятость, которая заставляет нас относиться к чужакам как к точным копиям. Лидер становится оригиналом, с которого были напечатаны копии.
Наша убежденность в таком точном копировании не нуждается в доказательствах того, что чужеземцы действительно похожи. Если мы предполагаем, что все представители какого-нибудь государства или этнической группы одинаковы, и столкнемся с враждебным человеком, мы склонны ожидать, что все они враждебны. В первом приближении людей рассматривают как типичных представителей их общества, подобно тому как воспринимают их лидера на международной арене. Это особенно верно в отношении любых черт личности, которые нам не нравятся[596]. Такое восприятие ничем не отличается от того, как мы делаем общие выводы о других угрозах. Вывод о том, что все пчелы жалят, если жалит одна, является адаптивным. Целесообразно пчел прихлопнуть. Наша реакция на общества, к которым мы относимся как к биологическим видам, может быть такой же упрощенной и иногда такой же губительной для чужаков. Лучше безопасность, чем быть ужаленным.
Общество становится частью «я»
При рассмотрении чувства, в соответствии с которым общества выглядят как самостоятельные существа, возможно, полезно сделать небольшое отступление и дать общее представление о невероятном диапазоне человеческих связей, от самых личных до самых абстрактных. Различные стили взаимодействия применимы в группах разного размера, и эти стили и размер групп имели большое значение еще с древних времен[597]. Наиболее близкие отношения – это отношения в парах, таких как семейная пара или подчиненный и начальник. Затем следуют взаимоотношения между небольшим числом людей, совместно выполняющих задачу. У охотников-собирателей это были отряды, которые собирали растения или охотились на дичь, а в наши дни это применимо к сотрудничеству на рабочем месте, где требуется спокойно принимать решения для достижения цели. Вопрос «где мы можем выкопать эти клубни?» сменился вопросом «как мы можем продать этот автомобиль?».
Следующая ступень – отношения в группах, первоначально представленных локальными группами охотников-собирателей из двух-трех десятков человек, а в наши дни такой размер соответствует многим классам, подразделениям организаций и клубам по интересам. В таких более крупных группах, возможно, труднее улаживать конфликты, но люди по-прежнему прочно связаны знакомством со всеми остальными. От нескольких сотен до нескольких тысяч человек были привержены общине, а сегодня мы наблюдаем соответствующую численность в таких социальных объединениях, как церковные приходы, конференции и школы, – основных институтах, которые служат для обмена информацией и ресурсами внутри более крупного сообщества. На этом уровне скопление людей намного превышает число индивидов, которые могут непосредственно взаимодействовать или даже знать друг друга. В этом случае бо́льшая часть анонимной толпы идентифицирует себя неким символическим образом.