Чиновница уцелела, но ее обязали, теперь уже ради нее самой, предоставить идеологическое оправдание существованию Большого. 2 сентября 1923 года, во время презентации совету артистов, она обозначила стоящую перед всеми задачу. «Новые темы и сценарии для оперного и балетного репертуара, — сказала Малиновская, — должны быть разработаны в соответствии с современными идеологическими реалиями, в широком смысле. Либретто из старого репертуара необходимо переписать, обращая внимание на литературную форму — в манере, удовлетворяющей настоящие потребности и новые концепции постановок; исполнять их следует согласно новому видению афиши, с тем же вниманием к вербальным формам»[470]. Неопасные проекты Голейзовского могли стать частью этого нового видения, если бы его риторика была иной, а практика соответствовала замыслам.
Концентрация Малиновской на сценариях и либретто балетов и опер, находившихся под ее контролем, имела специфическое объяснение. Идеологические судьи Луначарского были в основном писателями, чей творческий путь начался в Серебряном веке, за четверть столетия до революции. Их вынудили отречься от своего прошлого и приспособиться, подобно хамелеонам, к новым политическим условиям (тех, кто не хотел лишиться последней рубашки или же паковать чемоданы для переезда в Париж). Некоторые из этих литераторов лелеяли мечты о преображении мира и потому находили возможным, даже в эру очередей за продовольствием, интерпретировать события 1917 года в эсхатологических терминах, как битву за новое царство. Алкоголь вместе с наркотиками и приступами психоза подкреплял подобные гипотезы.
Самым примечательным из неофитов был человек с лицом Мефистофеля, по имени Валерий Брюсов. Он поддерживал революцию, большевиков, Луначарского и служил коммунизму с 1917 до смерти в 1924 году. Писатель, достигший известности в Серебряном веке, занимался литературной поденщиной в Центральной контрольной комиссии, которая несла ответственность за идеологическую дисциплину в коммунистических рядах. Он подготовил эстетически радикальную резолюцию о положении дел в Большом, указывая на то, что, несмотря на бесчисленные обещания реформ, изменилось немногое. Разногласия в коллективе продолжались, а перестройка репертуара уже началась. «Идеологическая работа, в социальном и политическом смысле, как видит ее директорат театра, — сетовал Брюсов, — проявилась лишь смутно в последние три года, главным образом из репертуара убрали пьесы, прямо противоречащие коммунистическому взгляду на мир». Оперу «
Вскоре после того, как поэт составил свой доклад, Ленин умер от обширного кровоизлияния в мозг. Сталин узнал об этом по телефону, во время одиннадцатого Всесоюзного съезда Советов 21 января 1924 года, в концертном зале Большого. Собрание прервалось; все рыдали. Коба[473] отправился в дом Ленина в Горках, чтобы поцеловать мертвые губы вождя. Оркестр Большого театра сопровождал процессию, доставившую гроб с телом Ильича в Колонный зал в центре Москвы. Чтобы справиться с морозом, почетный караул разжигал костры на улице. Сотни тысяч скорбящих побывали у гроба за 3 дня прощания. Останки Ленина не были преданы земле. Его забальзамированное тело выставлено на Красной площади в мавзолее, спроектированном Алексеем Щусевым.
26 января, перед двумя тысячами депутатов в главном зале Большого Сталин дал понять, что лидер революции передал ему власть, — он отметил, в довольно зловещих терминах, справедливость политики вождя и пообещал, в высокопарной, неторопливой манере, продолжить движение к социалистической и, затем, коммунистической утопии. Депутаты съезда разошлись, усваивая это патерналистское кредо, а артисты Большого вернулись к работе, и первой задачей для оркестра и хора была подготовка мемориального концерта к 10 февраля 1924 года. Перед началом Луначарский прочел лекцию, текст которой он переписывал несколько раз, многие помогали ему с редактированием. Музыка этим вечером, объяснил нарком со сцены, не связана напрямую с революцией, но написали ее любимые композиторы Ленина. Исполняли героические произведения. Аудитория услышала Траурный марш из «
Всего через 9 дней после мемориального концерта оркестр Большого устроил забастовку. Малиновская отреагировала, расформировав его. Музыканты могли подать петицию, чтобы вернуть работу, ведь имена зачинщиков были известны. Однако они проголосовали за то, чтобы не возвращаться, пока директор занимает свой пост, и потому 13 марта начальница подала Луначарскому заявление об уходе. «Битва, которую вел со мной коллектив последние несколько лет, в прошлом году стала невыносимой и достигла цели — я больше не могу работать, — объяснила она. — Я прошу Вас освободить меня от обязанностей директора Большого театра»[475]. Малиновская предложила назначить на освободившийся пост собственного помощника и удалилась на покой в глубины бюрократической матричной структуры Наркомата просвещения. До финала истории, тем не менее, было далеко, — она вновь станет руководить театром в 1930-х, когда Луначарского уже не будет, а Советский Союз перейдет под полный контроль Сталина[476].
В конечном счете, результат ее деятельности можно оценить негативно, разрушено было больше, чем создано. Малиновская отфильтровала подчиненных, хотя она бы сказала, что устранила тех работников, кто не смог принять идеал Брюсова о синтетическом, коллективном действе на сцене. По схожим причинам директор изменила репертуар — опять же, ликвидируя старое, а не запуская новое.
Имперские балеты и оперы остались на страницах книг, а решения о том, какие постановки будут демонстрироваться, принимал Главрепертком, комитет по цензуре, где Малиновская была сопредседателем. Он определял судьбу новых, старых и заграничных проектов, и до сих пор Большой относился к данной организации пренебрежительно. Для того, чтобы спектакль одобрили, его надо было презентовать в форме аккуратно составленного описания, идеологический контекст которого должен был соотноситься с современностью. Главрепертком одобрил оперу Мусоргского «
«
Будущее балета и оперы Большого принадлежало Новому Советскому Мужчине, спортивному, мускулистому строителю социализма. Герои должны были совершать поступки, а не наблюдать за ними (по этой причине творческий и политический советы театра отвергли предложенную в 1930 году оперу о Джоне Риде)[479]. Настоящему требовалась и Новая Советская Женщина, героиня на сцене и в жизни, способная исполнять пересмотренный, ориентированный на женщин репертуар имперской эпохи и преданная идее светлого будущего. «Спасение России в руках ее женщин», — утверждала балерина Екатерина Гельцер (1876–1962)[480]. Она олицетворяла собой революцию: ее обучали как имперскую танцовщицу, но при Сталине артистка стала иконой советской художественной мощи.
Гельцер также можно назвать эмблемой утраты, одной из тех исполнительниц (их было немало), что ассоциировались с разрывом с аристократическим прошлым балета. В течение ее карьеры образ искусства изменился, вызывая в памяти революцию иной эпохи: Франции времен Наполеона, которую большевики приняли как модель патриотичной, яростной реакции народа на тираническое угнетение. Точно так же спустя столетие советские власти забыли, что хореограф Большого Адам Глушковский был вдохновителем нового националистически окрашенного балета после войны 1812 года, хотя подчеркивали, что он добавил в творческий арсенал фольклорные мотивы. Его внимание к русскому народу было важным для Советов, но таким же был «значительный прогресс» парижских балетмейстеров при Наполеоне — главным образом, Пьера Гарделя[481].
В Париже крах социальной и политической систем и конец дореволюционного режима повлияли на каждый аспект балета начала XIX века, от выбора сюжета до декораций и хореографии. В наполеоновскую эпоху балетная техника обрела новое великолепие, были переопределены позиции, танцовщики начали поднимать ноги выше бедра, после того, как мастера применили древние греческие и римские идеи о физическом мастерстве, возросла частота и темп выполнения некоторых движений. Защитники и приверженцы старой школы негодовали. Нечто подобное произошло в Большом после 1917 года, когда разрушили русский дореволюционный режим, представляемый Мариинским театром и хореографией Мариуса Петипа. По крайней мере в отношении балета, Октябрьская революция была еще более революционной (и, по мнению балетоманов-консерваторов, еще более огрубляющей), нежели Великая французская революция и Наполеон. Махи танцовщиков стали выше, акробатика — бесстрашнее. Движения выглядели менее изящно, зато более ярко. Усилились популистские народные мотивы. Гельцер не являлась автором этих усовершенствований, но достигла славы в период радикального переосмысления, и потому в итоге представляла новый стиль: внушительный, напористый, революционный. Многое, вероятно, нельзя считать результатом ее осознанных намерений, но кое-что точно было: во время выступлений, даже еще до коммунистического переворота, Екатерина убирала определенные детали из балетов, которые танцевала, предпочитая простые темы и огрубляя классику.
В детстве Гельцер обучалась в Императорском училище, танцевала под руководством Петипа в Санкт-Петербурге и даже выступала перед Гитлером на Олимпиаде 1936 года. Чтобы поддерживать добросовестность, балерина регулярно упоминала, слегка приукрашивая действительность, что ее отец, танцовщик с большим стажем, написал сценарий «
Ее личная жизнь развивалась в двух направлениях. В 1900 году балерина вышла замуж за человека, долгое время бывшего ее наставником, балетмейстера Василия Тихомирова. Амбициозная, жаждущая величия танцовщица нуждалась в успешном партнере, и влиятельный, надежный, чуткий и по-настоящему преданный Тихомиров прекрасно ей подходил. Однако вскоре она отдала свое сердце Карлу Густаву Маннергейму, генерал-лейтенанту русской армии шведско-финского происхождения. После революции тот стал главнокомандующим в независимой Финляндии, где создал серию оборонительных укреплений, известных как «Линия Маннергейма», чтобы предотвратить советское вторжение. Эти укрепления преградят путь сталинской армии в начале советско-финской войны, зимой 1939–1940 гг. Роман Гельцер и Маннергейма начался уже в 1901 году, через год после свадьбы Екатерины. Он в то время также состоял в браке. Развода не последовало: балерина вовсе не собиралась бросать карьеру ради того, чтобы скитаться с военным по Российской империи. Это была спорадическая страсть, хобби, и Тихомиров закрыл на нее глаза, позволяя Гельцер-танцовщице и Гельцер-женщине сосуществовать в воображаемой гармонии.
Супружескую пару чествовали за их службу Советскому Союзу, а вот Маннергейм стал персоной нон грата в РСФСР, его стали считать скабрезным белым дьяволом. Есть легенда, что мужчина появился в Москве в январе 1924 года, чтобы в последний раз увидеть Екатерину. Тайные любовники обменялись символическими клятвами в московской церкви и сфотографировались, чтобы запечатлеть этот момент. Ночь выдалась морозной, и танцовщица набросила белую шаль на шиншилловую шубку, под которой было бальное платье. Они расстались навсегда в период официального траура по Ленину. Гельцер упала в обморок, когда провожала катафалк, и заработала пневмонию из-за переохлаждения.
Когда будущая артистка была ребенком, в имперской России она увидела балет Богданова «
Иогансон придирался к ней еще два месяца. В письме Тихомирову Гельцер составила дотошный перечень выражений, на смеси французского с русским, усвоенных ею и другими девушками в студии (юноши в основном занимались отдельно, у Энрико Чекетти):
Девушка танцевала Белую Кошечку в «
Горский приехал в Москву в 1900 году, но не поладил с балериной, когда в 1906-м стали очевидны ее упрощения в соло в балете «
Гельцер не снималась в кинофильмах, но тоже впитала склонность Горского к драматизации. Он заботился об эмоциях, сопровождавших действия, и полагал, что симметрия переоценена. Екатерина считала так же. Ее мнение о хореографе менялось по ходу карьеры, в итоге она пришла к тому, как сказала группе учеников в 1937 году, что он «талантливый новатор», имевший слабость: «свежие идеи иногда заставляли его забывать о старом классическом наследии»[486]. Однако глаза Гельцер сияли, когда она вспоминала балет Горского «