1. ФП. Здесь еще нет никакой эстетики; здесь ставится задача создания «первой философии», учения о бытии, и бытие определяется как поступок. Однако если систему Бахтина в целом считать эстетикой, то в ФПможно усмотреть пред-эстетические интуиции. В поступке, по Бахтину, наличествуют две стороны: внутренняя, экзистенциальная, которую Бахтин называет ответственностью и которая есть именно то, что впоследствии он определит как дух, – и внешняя – цель поступка, его ценностный, смысловой аспект. В ФП сказано, что поступок имеет автора, – и здесь терминологическое начало бахтинской эстетики. Поступок может быть понят как художественный акт, и автор при этом становится создателем формы. Но за пределы этих положений собственно эстетика Бахтина в ФПж продвигается.
2. АГ+СМФ. В этих двух трактатах, написанных в начале 1920-х годов, развита эстетика Бахтина в узком смысле – как учение о форме как таковой. Создание формы, по Бахтину, есть завершение человека – героя — другим человеком, автором; эстетическим феноменом является событие коммуникации между ними. В зависимости от особенностей этой коммуникации возникают различные градации эстетического, различные виды формы. Если в системе Гегеля в разных видах искусства дух являет себя с разной степенью адекватности, то в ранней эстетике Бахтина существование спектра художественных форм обусловлено тем, насколько совершенен диалог между автором и героем, насколько полно в нем реализуется свобода обоих участников. В эстетике Бахтина, как и у Гегеля, есть своя логика становления формы.
Казалось бы, сам язык требует считать «форму» – формой героя. Но в СМФ Бахтин связывает начало формы — с автором, содержание – с героем: форма, авторская эстетическая активность, «извне нисходит» на принадлежащее бытию содержание, на героя[975]. Но форма, конечно, – это не автор. Не будучи ни героем, ни автором, форма – традиционная граница — оказывается вовлеченной в событие общения; разнообразие возможных типов общения порождает различные эстетические формы. Форма – это не само коммуникативное событие, но тот единственный устойчивый его момент, который придает ему качественность, преодолевает его динамизм. В антиметафизической эстетике Бахтина форма является, как кажется, единственным носителем хотя бы качественной определенности: ведь ни автор, ни герой в глазах Бахтина никакой субстанциальностью не обладают.
Итак, в связи с созданием формы речь идет о завершении человека; но человек трихотомичен, представляя собою единство тела, души и духа. В АГ Бахтин пользуется общепринятым понятием эстетической дистанции (смысл ее обозначен им как «вненаходимость» и «избыток видения») и рассматривает события завершения автором героя в аспектах прежде всего тела и души, в пространстве и во времени. Какими при этом оказываются виды коммуникации, какие формы здесь возникают? В пространстве и времени герой абсолютно пассивен; и, не сопротивляясь авторскому «завершению», он ведет себя как вещь. В сущности, герой здесь мертв, так что налицо та самая связь между формой и смертью, о которой писал Зиммель. Пока еще нет речи об эстетизации собственно человеческого начала: со стороны тела и души как таковых человек не выделяется из природного мира. В представлениях о завершении тела и души намечена бахтинская концепция скульптурной и музыкальной форм; при желании можно усмотреть у Бахтина зачатки теории системы искусств (куда, правда, не войдет архитектура); но изначально эстетика Бахтина телеологически развивается в направлении теории литературы как искусства собственно духовного.
В АГ Бахтин находится на подступах к ней. Рассмотрев, кяк завершаются тело и душа, он задается вопросом об оформлении героя как собственно человека. Но Бахтин здесь не говорит о духе. Он возвращается к представлениям ФП и ставит перед собой сложнейшую задачу показать, что и событие, коим является поступок личности, может быть эстетизировано, завершено. Такова попытка Бахтина ответить Зиммелю, Степуну, если угодно, Блоку, которые полагали, что динамизм и глубина действительности не могут быть заключены в форму, что усилия в этом направлении лишь умерщвляют жизнь. Бахтин хочет философски преодолеть то, что считалось «трагедией творчества». Он берет первичный элемент этической жизни – поступок, и намеревается показать, каяк он войдет в образ героя, как он может быть оформлен. Но в АГ эта задача Бахтиным не решается. Оставаясь в рамках представлений ФП, Бахтин говорит здесь об оформлении лишь внешнего аспекта поступка – «смысловой установки героя в бытии», которая «изолируется из события и художественно завершается»[976]. Видимо, он при этом еще верен той – в сущности, экзистенциалистской – интуиции, согласно которой внутреннейшее поступка, жизнь как таковая все же объективирована, а значит, и оформлена быть не может. Потому АГ оставляет впечатление незаконченности: остается не объясненным, может ли быть «завершено» третье, собственно человеческое начало личности – дух.
Что же такое, с точки зрения общей эстетики Бахтина, та типология литературных образов, которая представлена в главе «Смысловое целое героя» трактата АП Какова логика перехода от исповеди к лирике, а затем к «классическому» и «романтическому» характеру, «типу», «житию»! Этот ряд художественных форм выстраивается Бахтиным в направлении возрастания противодействия героя авторской завершающей активности. Действительно, жизнь, когда ее пытаются сковать рамками формы, оказывает сопротивление. Абсолютно пассивными могут быть лишь тело и душа; но если герой занимает осмысленное место в бытии, то он стремится утвердить свою смысловую позицию, противопоставить ее авторской. Это может удасться ему в разной мере, – и так возникает лестница литературных форм, на вершине которой находится «романтический характер». До определенной степени это совершеннейшая форма. С одной стороны, она указывает на значительное освобождение героя от автора: в предшествующих ей в логическом ряду формах герой эмансипирован гораздо слабее (скажем, лирический герой). С другой стороны, этот освободившийся смысл героя все же не становится вещью в себе – как в «типе» и «житии», но еще доступен для авторских интенций. Отношения автора и героя в «романтическом характере» оптимальны и приближаются к диалогическим. «Романтический характер» – это наиболее «жизненная» форма, форма, сильнее прочих напитанная духом. В этом (выраженном, разумеется, прикровенно) выводе Бахтина слышится отголосок эстетик Шеллинга и Гегеля, являвшихся философски-концептуальным апофеозом романтического – т. е. христианского, собственно духовного искусства. Но, повторим, Бахтин пока что не прибегает к понятию «дух» и оперирует лишь феноменологической категорией «смысла». Так что, не решив вопроса об эстетизации духа, сокровенной глубины человека, АГ настоятельно требует продолжения.
3. ПпД. Здесь, в книге о Достоевском, общая эстетика Бахтина переходит на следующую ступень: мы имеем перед собой важнейшую стадию бахтинской логики формы. ПпД является продолжением АГ, поскольку, по Бахтину, именно Достоевскому удалось решить задачу эстетизации, оформления духа: писатель «сумел увидеть дух так, как до него умели видеть только тело и душу человека»[977]. А именно: необъективируемый, неовеществляемый дух героя может быть явлен средствами диалогической поэтики, созданной Достоевским. Герой романа Достоевского – это следующий за «романтическим характером» шаг в развитии литературной формы: здесь налицо переход от «преддиалога» к собственно диалогу, от свободы частичной – к полной эмансипации героя. Если Бахтин и усматривал у Достоевского каких-то предшественников, то нигде, кроме как в литературе романтизма. Но вместе с тем между АГ и ПпД – в определенном смысле пропасть. В ПпД входит качественно новая – диалогическая – интуиция, именно благодаря которой у Бахтина появилась возможность ставить вопрос об «оформлении» не только «смысла», но и «духа». При переходе от АГ к ПпД происходит смена терминологии, переосмысление «формы» и «эстетического», и, что особенно важно, на стадии ПпД рушится стена между жизнью и искусством, упраздняется эстетическая дистанция, и идея неискоренимого трагизма творчества дает брешь. Поистине, Бахтин утверждает, что Достоевский создает качественно новый вид словесного творчества.
Что же это за форма, представленная романами Достоевского? Говоря о диалоге автора и героя, в котором – сама суть этой формы, Бахтин изображает дело так, словно речь идет о жизненном событии, а не о художественном творчестве. Кстати, заметим здесь, что идея творчества как создания из ничего вообще абсолютно чужда Бахтину. Герой в этом смысле никоим образом не творится автором: авторская деятельность есть лишь завершение того содержания, которое уже имеется в бытии. Но в уже нет и «завершения»! Никаким онтологическим преимуществом перед героем автор не обладает, оба находятся на одном уровне бытия и общаются на равных. А потому о форме в старом смысле, в смысле концепции АГ — как о форме-границе, создаваемой через деятельность завершения, в связи с поэтикой Достоевского говорить уже нельзя. Возникает новая форма искусства – полифонический роман, который достигает того, чего не могли достичь ни скульптура, ни музыка и ни одна из форм художественной словесности. По Бахтину, роман Достоевского, будучи самой жизнью, выходит за пределы литературы и является самостоятельным родом искусства. Та концепция формы, которая стоит за ПпД, есть ответ Бахтина как эстетике начала века, так, например, и Риккерту, остановившемуся перед проблемой примирения формы с жизнью. Форма романного диалога не умерщвляет жизнь, она есть сама живая жизнь: такова кульминация и главное открытие эстетики Бахтина.
Но будучи самой жизнью, диалогическая форма есть при этом и форма совершеннейшая: ведь ею эстетизируется человеческая сущность, дух, который как-то иначе эстетизирован быть не может. Мне представляется, что к этому важнейшему положению, согласно которому откровение индивидуального духа совершается именно в диалоге, Бахтин пришел не без влияния книги Бубера «Я и Ты», которую автор «Проблем творчества Достоевского», видимо, хорошо знал. В самом деле: в АГ Бахтин вплотную подходит к идее диалога, но здесь, очевидно, нет еще собственно диалогической интуиции. Одновременно антропология АГ устремлена к понятию духа, вращается вокруг него, – и не хватает только малейшего толчка, чтобы мысль Бахтина качественно трансформировалась и из недр АГ родилась новая эстетическая концепция, соединяющая дух и диалог. Как кажется, этот толчок и был сделан книгой Бубера. «Великая иллюзия, – писал Бубер, – состоит в том, что думают, что дух пребывает в человеке. В действительности он вне человека – между человеком и тем, что не есть он»[978]. Дух, согласно Буберу – между Я и Ты, дух являет себя только другому духу, дух только в диалоге – и дух и есть диалог. Вполне возможно, что именно под влиянием Бубера Бахтин задумывается о возможности диалога между автором и героем: ведь тем самым сразу же решилась бы уже поставленная в АГ проблема эстетизации духа. Искать эстетическую форму, соответствующую этой новой ситуации, надо, отправляясь от «романтического характера»; вполне естественно прийти отсюда к поэтике Достоевского, кровно связанной с романтизмом. Острейшая борьба идей в романах Достоевского была описана в терминах эстетики Бахтина с исключительной философской красотой.
Итак, жизнь в понимании Бахтина 1920-х годов – это жизнь духа, жизнь же духа – это диалог; именно в этом смысле диалогические романы Достоевского суть сама жизнь. Если продолжить рассуждение о совершенной форме как о форме, являющей дух, то неожиданно обнаруживается перекличка своеобразнейшей эстетики Бахтина с классическими эстетиками. Так, Шеллинг утверждал, что «полнота формы снимает саму форму», что бытийственная сущность, «внутренний дух природы», жизнь «выше формы» [979]. Гегель же писал, что «свободная конкретная духовность» – содержание христианского искусства – не может быть предметом чувственного созерцания, не сводится к телесной форме и как бы преодолевает ее[980]. Согласно Гёте, «совершенное произведение искусства кажется произведением природы»[981]. Эстетическое совершенство для классических эстетик означало выход за пределы формы, субстанциальное соединение произведения искусства с жизненной стихией. Именно этот вывод обнаруживается и у Бахтина: полифонический роман, согласно его концепции, преодолевает – доведя ее до совершенства – старую романную форму, и ломка эта есть не что иное, как выход в жизнь. Совершеннейшую форму Гегель и Шеллинг видят в романтическом искусстве; для Бахтина эстетическое совершенство – это «реализм в высшем смысле» Достоевского.
Подведем итог всему вышесказанному. Становление формы в эстетике Бахтина осуществляется в направлении все большего одухотворения формы или сближения искусства с жизнью. Начав с вещественной скульптурной формы, Бахтин дает ей затем жизненный импульс (музыкальная ритмическая форма), делает ее осмысленной (серия литературных форм), а затем и вносит в нее собственно духовное начало (полифонический роман Достоевского). Так последовательно, шаг за шагом, Бахтин решает центральную, вечную проблему эстетики – проблему формы и жизни, приобретшую в XX в. трагическое звучание. Действительно, форма подавляет, ограничивает жизнь, говорит Бахтин своей эстетикой, но степень «мертвости» форм весьма различна. Искусство отнюдь не находится целиком под властью рока, оно ищет избавления и находит блистательный выход в полифонической поэтике: здесь – эстетическое совершенство и, вместе с тем сама ничем не скованная жизнь. Такова логика бахтинской эстетики, представленная в качестве логики художественной формы.
Остается последний вопрос: какое же место в этом ряду эстетических форм занимает поэтика Рабле?
4. Р. Прежде всего: как в кругу представлений Бахтина может быть охарактеризована та форма, которая описана в Р! Форма – это результат взаимодействия автора и героя; но, по Бахтину, в романе Рабле нет ни героя, ни автора как личностей. Герой, отдельный человек, в мире Рабле растворен в народном теле; автор же в романе не имеет собственного голоса: последнее слово Рабле – это народное слово, утверждает Бахтин[982]. Автор «Гаргантюа и Пантагрюэля» является рупором карнавала, пассивным медиумом для карнавальной стихии. Иначе говоря, он одержим карнавальным духом, и через него карнавал вступает на страницы романа без какого бы то ни было субъективного преломления. Согласно Р, роман о королях-великанах и есть сама стихия карнавала.
Сопоставим этот вывод со смыслом ПпД: роман Достоевского, полагал Бахтин, это диалог автора и героев и не что иное, как сама жизнь – духовная жизнь, борьба идей. Ясно, что, по Бахтину, роман Рабле – это тоже жизнь. Если Достоевский своей поэтикой достиг соединения искусства с жизнью, то к этому же пришел и Рабле. Но «жизнь», как она трактуется в ПпД и Р, отнюдь не одно и то же. В ПпД жизнь – это экзистенциальный диалог, жизнь духа, как ее понимал Бахтин. В Р жизнь как карнавал есть торжество витальности низшего порядка. Карнавал – это квинтэссенция плотской жизни, разгул «материально-телесного низа». Это тоже духовность, но духовность преисподней. Роман Рабле, по Бахтину, есть игра неинкарнированных духов телесных стихий, – игра, не обузданная творческой волей, формообразующей активностью художника. Среди персонажей Рабле нет ни одной личности: поэтика Рабле исключает изображение свободного духа. Она ориентирована на показ тех существ, которые в оккультизме называются ларвами, скорлупами, – на показ обитателей низших областей невидимого мира. Итак: если ПпД посвящена форме, коррелятивной высшему жизненному плану, то Р говорит об эстетизации низшей витальности.
При переходе от ПпД к Р Бахтин словно задается вопросом: если полифонический роман воспроизводит духовную жизнь, то не может ли обнаружиться такая поэтика, которая передаст жизнь плотскую? Понятно, что тем самым мыслитель делает следующий шаг в решении проблемы эстетизации жизни. В своей эстетике Бахтин хочет охватить формой всю жизненную полноту. Но форма не выдерживает такого жизненного напора. В ПпД показана совершеннейшая форма, – но уже и здесь это не форма в собственном смысле, не граница, не завершенное целое. При возрастании же внутреннего давления жизни на форму происходит ее распад. В сущности, роман Рабле в концепции Бахтина не обладает эстетической формой и не является фактом искусства. Это просто кусок карнавального бытия, пересаженный на страницы книги и помеченный ничего не значащим здесь именем «Рабле». В категориях эстетики Бахтина роман Рабле бесформен. Соотнеся форму с общением автора и героя, поставив ее в зависимость от личностного начала, при обращении к произведению, где авторство – иного, монументального типа, Бахтин, в сущности, отрицает за этим произведением наличие формы[983]. Итак, логика формы в эстетике Бахтина достигает своего предела: жизнь, в ее стремлении явить себя в искусстве, найдя оптимальную для этого форму (полифонический роман), затем сносит преграды эстетической определенности. И в этой логике формы все основные труды Бахтина оказываются внутренне связанными друг с другом, – все вместе они образуют стройную эстетическую систему.
О стиле философствования М. Бахтина[984]
I
Любой вдумчивый читатель, а в особенности комментатор М. Бахтина замечает характерную особенность его текстов – насыщенность их множеством чужих интуиций, мыслительных ходов, категорий. Таковы в первую очередь трактаты 1920-х годов – периода становления собственной бахтинской философской идеи; но то же свойство – ориентация на чужую мысль – присуще в определенной степени всем без исключения трудам Бахтина. Для современного отечественного гуманитария воззрения Бахтина могут стать мостом в европейскую философию Нового времени: вторая половина XIX в. вместе с первой половиной XX для наших исследователей по известным причинам представляют собой terra incognita. Между тем надо обращаться именно к этой эпохе, говоря о философской почве бахтинского творчества, о том философском фоне, на котором выступают концепции Бахтина. Если при чтении ранних бахтинских трактатов останавливаться на «чужих» вкраплениях в собственный мощный бахтинский дискурс, детально восстанавливая затем для себя источники этих вкраплений – соответствующие западные учения, то у бахтиноведа появляется шанс стать знатоком европейской философии той поры. Именно это мы имеем в виду, говоря о посреднической роли Бахтина между философией Запада и современной гуманитарной наукой России.
Такие наблюдения над бахтинскими текстами стали, кажется, общим местом бахтиноведения. Приведем хотя бы несколько высказываний исследователей. По мнению Н. Перлиной, поздние «работы Бахтина звучат, как точные цитаты из Бубера». «Бахтин – это “почти” Коген», – пишет В.С. Библер. «Тексты раннего Бахтина (и некоторые более поздние вещи) и исследование Мейера второй половины 20-х и 30-х годов часто “цитируют” друг друга», – сказано в статье К.Г. Исупова. А ТВ. Щитцова утверждает, что бахтинский трактат «К философии поступка» – не что иное, как «творческое усвоение философии Кьеркегора». Сошлемся наконец на наши собственные опубликованные примечания к «Автору и герою в эстетической деятельности» Бахтина, содержащие целый ряд такого рода выводов; среди философов, составляющих фон бахтинской мысли, – Ф. Ницше, А. Бергсон, Т. Липпе, А. Гильдебранд, И. Кон[985]… Очевидно, что здесь налицо объективный факт, а не проявление личных вкусов исследователей, привносимых ими в бахтиноведение, – некое свойство, действительно присущее бахтинскому философствованию. Эту черту бахтинского философского стиля мы и хотим сделать здесь предметом специального обсуждения.
Зададимся сразу же вопросом: как назвать эту черту? Можно ли сказать, что в стиле Бахтина присутствует эклектизм, упрекнуть его мысль в заимствовании и вообще расценить его философию в качестве вторичной? При всей соблазнительности такого легкого объяснения наличного факта ни один критик и скептик не станет отрицать того, что собственное авторское начало бахтинских текстов столь сильно, что перекрывает, подчиняя их себе, все прочие врывающиеся в бахтинский дискурс голоса: «Чужие идеи, погруженные в едкую эссенцию бахтинской мысли, так резко переосмысливаются (оказываются исходящими из такого неожиданного, чисто бахтинского, замысла), что самое опасное в нашем анализе – соблазниться их внешней похожестью “на”» [986]. Гипотезу эклектизма и заимствования при желании разобраться с данной чертой бахтинского стиля сразу следует отвергнуть.