Книги

Ахматова и Раневская. Загадочная дружба

22
18
20
22
24
26
28
30

Когда Павла Леонтьевна начала болеть, Раневская окружила ее небывалой заботой – консультировала у лучших московских врачей, пользуясь своими связями и своей популярностью, доставала дефицитные лекарства… Раневская не любила козырять своими заслугами ради собственной пользы. Она попросту стеснялась, потому что при всей своей резкости была очень деликатным человеком. Но если речь заходила о помощи кому-то из близких, то тут уж Раневская шла на все и не отступала, пока не добивалась своего. Можно только представить, чего ей стоило устроить Павлу Леонтьевну в Кремлевскую больницу, ведь туда госпитализировали строго «по заслугам». Сама Раневская, как народная актриса и лауреат Государственных (Сталинских) премий, могла лечиться в Кремлевке, но даже ей было нелегко определить туда кого-то из близких.

После смерти Павлы Леонтьевны Раневская написала на обороте ее фотографии: «Родная моя, родная, ты же вся моя жизнь. Как же мне тяжко без тебя, что же мне делать? Дни и ночи я думаю о тебе и не понимаю, как это я не умру от горя, что же мне делать теперь одной, без тебя?»

Отношения Раневской и Ирины Анисимовой-Вульф и после смерти Павлы Леонтьевны оставались такими же теплыми, как и при ее жизни. Они и работали в одном и том же театре – Театре имени Моссовета. Ирина Сергеевна была режиссером. Она поставила много спектаклей, в числе которых «Русский вопрос», «Король Лир», «Миллион за улыбку»… Помимо режиссуры, Ирина Анисимова-Вульф преподавала в ГИТИСе.

Когда Раневская, недовольная отсутствием ролей и отношением к ней Юрия Завадского в 1955-м покинула Театр имени Моссовета и перешла в Театр имени Пушкина, Павла Леонтьевна несколько лет подряд будет убеждать ее вернуться обратно, а уже после смерти Павлы Леонтьевны, когда Раневская захочет вернуться, Ирина Вульф повлияет на Завадского, и возвращение Раневской в Театр имени Моссовета состоится.

В мае 1972 года Ирина Анисимова-Вульф скоропостижно скончалась. В театре шли репетиции ее сорокового по счету спектакля «Последняя жертва» по пьесе Островского, в котором у Фаины Георгиевны была роль Глафиры Фирсовны. Раневская очень сильно переживала кончину Ирины. «Со смертью Ирины я надломилась, рухнула, связь с жизнью порвана. Такое ужасное сиротство не под силу. Никого не осталось, с кем связана была жизнь», – говорила Раневская. «Каждую субботу или воскресенье я старался бывать у Фаины Георгиевны… – вспоминал Алексей Щеглов. – Она чувствовала мое горе глубже меня…»[217]

У Фаины Раневской не было детей, но судьба не лишила ее радости материнства, не лишила ее семейного тепла. Рядом с ней были, по-настоящему близкие ей люди, члены ее семьи. Кровное родство – не главное условие для родства душ, а порой кровное родство не значит почти ничего или совсем ничего.

«Родство по крови грубо и прочно, родство по избранию – тонко», – считала Марина Цветаева. Родство «по избранию» действительно тонко. Тонко в том смысле, что возвышеннее и ценнее.

Анна Ахматова и Фаина Раневская. Две совершенно разные женщины, судьбы которых, с одной стороны, во многом схожи, а с другой – совершенно разные.

Глава 9. Зазеркалье

«Все, кого и не звали, в Италии, —Шлют с дороги прощальный привет.Я осталась в моем зазеркалии,Где ни Рима, ни Падуи нет.Под святыми и грешными фрескамиНе пройду я знакомым путемИ не буду с леонардескамиПереглядываться тайком.Никому я не буду сопутствовать,И охоты мне странствовать нет…Мне к лицу стало всюду отсутствоватьВот уж скоро четырнадцать лет»[218].

Это грустное стихотворение, написанное в 1958 году и впервые опубликованное через десять лет после смерти Ахматовой и то за границей, не является предчувствием поездки в Италию или ее желанием. И уж тем более, это не завуалированное воспоминание о поездке в Италию 1912 года. Это – отчет, своеобразное подведение итогов, тонкое, тончайшее, почти неуловимое выражение своего отношения к действительности, горькая констатация: «мне к лицу стало всюду отсутствовать, вот уж скоро четырнадцать лет».

Мне к лицу… Как верно сказано! Именно что к лицу… А упомянутое в стихотворении Зазеркалье, это не нечто сказочное, мистическое, потустороннее, куда хочется скрыться от реальности. Нет, Зазеркалье – это и есть реальность, перевернутая, непонятная, непостижимая в худшем смысле этого слова. Зазеркалье, в котором нет не только «ни Рима, ни Падуи», но и вообще ничего нормального. Вспомним слова, сказанные Ахматовой Берлину: «Вы прибыли из нормального человеческого мира»…

Берлин, к слову будь сказано, в августе 1956 года снова побывал в Советском Союзе, был и в Ленинграде, но Ахматову не видел. Пастернак сказал ему, что Ахматова опасается встречаться с иностранцами, поскольку не хочет навредить не столько себе, сколько сыну, только недавно вернувшемуся из лагеря. ХХ съезд со знаменитым докладом Никиты Хрущева «О культе личности и его последствиях», посвященным осуждению культа личности Сталина, прошел в феврале того года, но встречаться с Берлином все равно было страшно. Ограничились телефонным разговором.

Ахматова еще встретится с Берлином. Один раз. В июне 1965 года, причем не в Ленинграде, а в Англии. Но в пятидесятые годы возможность покидания Зазеркалья даже не рассматривалась, поскольку была совершенно нереальной. Можно даже сказать – абсурдной…

Суровые времена в чем-то сродни непогоде. Если стихия разбушевалась – надо переждать в укрытии. Сиди тихо, не напоминай о себе, и, глядишь, пронесет.

«Я ни на кого нисколько не обижаюсь, – говорила Ахматова знакомым после злополучного постановления. – Ничего из всего этого не случится. Стихи мои не станут хуже…» Вот запись из дневника подруги Анны Андреевны художницы и переводчицы Любови Шапориной, сделанная 20 января 1947 года: «В сумерки на углу Шпалерной и Литейного встретила А. Ахматову, окликнула ее, и пошли вместе. Я ей сказала, что была у нее под впечатлением выступления Фадеева в Праге. Все, что было до этого, не могло меня удивить, т. к. ничего, кроме гнусностей, я и не ждала, но писатель, русский интеллигент, – это возмутило меня до глубины души. «А мне его было только очень жаль, – ответила А. А., – ведь он был послан нарочно для этого, ему было приказано так выступить. Я знаю, что он не любит мои стихи. Я ни на кого ничуть не обижаюсь, я это искренне говорю, ничего из этого всего не случится. Стихи мои не станут хуже… Скольких травили… но, конечно, никого так сильно, как меня. Уж такая я скандальная женщина»[219].

Александр Фадеев, автор «Молодой гвардии», генеральный секретарь и председатель правления Союза писателей СССР, член Центрального Комитета КПСС, депутат Верховного Совета, представлял советскую литературу на различных международных форумах. В ноябре 1946 года он выступил с докладом в Праге. В этом докладе поэзия Ахматовой была названа «последним наследством декадентства», оставшимся в Советском Союзе. «Стихи ее полны пессимизма, упадка, – что общего они имеют с нашей советской жизнью? – спрашивал Фадеев и далее развивал свою мысль: – Советская литература совсем не против индивидуальных чувств. У нас поэты тоже поют о любви, как и все поэты во всем мире, но мы считаем, что личные чувства тоже должны быть не низкими, а высокими и благородными… Почему же мы должны мириться с тем, когда нашу молодежь развращают, заводят в тупик безверия, пессимизма и упадка? Мы не можем мириться с тем, чтобы на страницах нашей же печати развращали нашу молодежь люди, глубоко чуждые великому духу нашего народного строя и народной культуры!»[220]

Ахматова и на Фадеева не обижалась, говорила об этом Лидии Чуковской. Во-первых, понимала, что после разгромного постановления партийный функционер ничего другого с трибуны сказать не мог, а во-вторых, Фадеев, при всей своей «чиновности» был человеком неплохим, отзывчивым. Он помог Ахматовой, когда она пыталась ускорить процесс возвращения сына из лагеря. В марте 1956-го Фадеев писал в Главную военную прокуратуру: «Направляю вам письмо поэта Ахматовой Анны Андреевны по делу ее сына Гумилева Льва Николаевича и прошу ускорить рассмотрение его дела… Его мать – А. А. Ахматова – после известного постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград» проявила себя как хороший советский патриот: дала решительный отпор всем попыткам западной печати использовать ее имя и выступила в наших журналах с советскими патриотическими стихами… Думаю, что есть полная возможность разобраться в его деле объективно».

Осуждения «декадентской», «буржуазно-салонной», «пессимистической», «лишенной исторической перспективы» и много какой еще (в эпитетах недостатка не было) поэзии Анны Ахматовой сыпались отовсюду и в 46-м, и в 47-м. Круг общения Ахматовой сильно поредел. Рядом оставались самые близкие друзья и, разумеется, «стукачи», то есть – осведомители.

«Что делаем – не знаем сами,Но с каждым мигом нам страшней.Как вышедшие из тюрьмы,Мы что-то знаем друг о другеУжасное. Мы в адском круге,А может, это и не мы»[221].

Ахматова проявляла крайнюю щепетильность – не хотела одалживаться, принимать помощь, быть обязанной. Когда Пастернак на правах друга предложил ей денег, то услышал в ответ категорический отказ. Пришлось ему «выбивать» ссуду для Ахматовой в Литфонде. Удалось получить 3000 рублей.

О том, чтобы публиковать свои стихи, некоторое время и помечтать было нельзя, но возможность зарабатывания денег литературным трудом оставалась и в столь отчаянном положении. Существовала такая «отдушина», как переводы. К переводам допускались и опальные литераторы, здесь никого не волновала идейность, только качество. А оплачивались переводы хорошо. За один авторский лист, это сорок тысяч знаков с пробелами, можно было получить от одной до полутора тысяч рублей, в зависимости от сложности текста, сроков и прочих условий. Конкретный пример – в 1948 году по договору с Ленинградским отделением Гослитиздата на перевод с французского писем А. Н. Радищева объемом в 4 авторских листа Ахматова получила 4000 рублей, из которых 1000 рублей были выданы в качестве аванса.