– Вы не знакомы? – спросила меня Анна Андреевна.
– Нет.
– Это мой сын.
Лева!
Я не узнала его от неожиданности, хотя мне и говорили, что он в Москве»[202].
Арест «за папу» – это арест 1938-го года. По мнению Гумилева, причиной этого ареста стал инцидент, произошедший на лекции профессора филологического факультета Ленинградского университета Льва Пумпянского, посвященной русской поэзии начала ХХ века. В ходе лекции Пумпянский начал высмеивать Николая Гумилева. Заявил, что тот писал про Абиссинию, а сам не был дальше Алжира, назвал Гумилева «отечественным Тартареном»[203], Гумилев не выдержал и крикнул лектору с места: «Нет, он был не в Алжире, а в Абиссинии!». Пумпянский снисходительно поинтересовался: «Кому лучше знать – вам или мне?», на что Гумилев ответил: «Конечно, мне!» Студенты, многим из которых в отличие от Пумпянского было известно, что Лев – сын Николая Гумилева, засмеялись. Пумпянский нажаловался на Гумилева в деканат и, видимо, не только в деканат. Сообщение об инциденте, произошедшем на лекции Пумпянского, было зачитано Гумилеву во время первого же допроса во внутренней тюрьме НКВД. Можно делать выводы.
Гумилева осудили на пять лет лагерей. Срок он отбывал в холодном Норильске, был землекопом, шахтером, техником, геологом… По отбытии срока был оставлен в Норильске без права выезда, осенью 1944 года добровольно отправился на фронт, дошел до Берлина, демобилизовался, восстановился в университете, доучился, поступил в аспирантуру Ленинградского отделения Института востоковедения АН СССР, откуда был исключен в связи с несоответствием филологической подготовки избранной специальности, сразу же после постановления ЦК ВКП (б) «О журналах «Звезда» и «Ленинград».
«После этого я вернулся в Ленинград, пришел с удовольствием по знакомым улицам домой, встретил свою мать, которая обняла меня, расцеловала и очень приветствовала…» – вспоминал Лев Гумилев о своем возвращении в 1945 году.
Наталья Роскина, знакомая Ахматовой, подтверждала в своих воспоминаниях радость Ахматовой по поводу возвращения сына: «Оживление наступило в доме Ахматовой – ненадолго, – когда вернулся с войны, из Берлина ее сын Лев Николаевич Гумилев. Однажды Анна Андреевна открыла мне дверь в дорогом японском халате с драконом. Она сказала: «Вот, сын подарил. Из Германии привез». Ведь, в сущности, ей всегда так хотелось простых женских радостей. Очень была она в тот день веселая. Но совместная жизнь матери и сына не пошла гладко. Чувствовалось, что в их глубокой взаимной любви есть трещина. С какой-то болезненной резкостью Лев Николаевич говорил: «Мама, ты ничего в этом не понимаешь», «Ну конечно, в твое время этого в школе не проходили». Однажды, расспрашивая меня о Московском университете, он задал мне какой-то вопрос по общему языкознанию, на который я не сумела ответить, и мрачно пробурчал: «Чему только вас учат». Анна Андреевна сказала: «Лева, прекрати. Не смей обижать девочку».
А за себя она никогда не умела вступиться.
Я огорчалась, жаловалась на Леву своим родным, они отвечали: «Да ведь это для тебя она Ахматова, а для него – мама. Совсем другое дело». Но нет, здесь была застарелая мучительная драма ее трагического материнства и его при ней сиротства. Этой драмы мне приоткрылся лишь узенькой краешек…»[204]
По этому узенькому краешку уже можно было судить о драме в целом.
Но то был еще не предел.
7 ноября 1949 года, в очередную годовщину Октябрьской революции, Гумилева вновь арестовали. Снова вместе с Николаем Пуниным. Как считал Гумилев, в этот раз его арестовали «за маму», то есть из-за встречи Исайи Берлина и Ахматовой. На сей раз срок оказался вдвое больше предыдущего – десять лет. Караганда, Междуреченск, Омск… В мае 1956 года Гумилев был реабилитирован по причине отсутствия состава преступления. Почти двадцать лет жизни (недолгий промежуток между двумя сроками вряд ли можно считать за полноценную жизнь) отняли лагеря, но Гумилеву посчастливилось выжить. Николай Пунин умер в заключении в 1953 году.
Общее несчастье в определенной мере способствует сближению. Ахматова и Ирина Пунина сблизились еще больше, а к Гумилеву Пунина продолжала относиться по-прежнему, то есть плохо. И возвращению его, судя по свидетельствам общих знакомых, не радовалась. Некоторые считали Ирину главной виновницей прогрессирующего охлаждения отношений между матерью и сыном. Так, например, Надежда Мандельштам писала: «Она (
«После двадцатого съезда Сурков обещал помочь, но тут же пошел на попятный» – это ли не подтверждение хлопот Ахматовой? Напрасно Лев считал, что мать не делает ничего для ускорения его возвращения. Ахматова делала, но не давала отчета в предпринятых действиях. Видимо, не считала необходимым, ведь главное – это результат, а не то, что предпринято для его достижения. Да и сглазить, наверное, боялась. Ахматова была суеверной. Опять же – поверил бы Гумилев отчетам матери, если бы та ему их посылала? Не счел бы их лживыми, выдуманными только для того, чтобы его успокоить? Недаром же говорится, что вера в доказательствах не нуждается. А если нет человеку веры, то поверить ему не получится, какие бы доводы он ни приводил.
Об Ирине Пуниной Надежда Мандельштам написала следующее: «Глядя на Иру, я всегда думала о том, как дети не пожелали унаследовать культуру отцов, их привычки, их понятия о добре и зле. Пунин был крикуном, был грубияном, но у него никогда бы не поднялась рука выгнать из дому вернувшегося из лагеря сына Ахматовой. Мать Иры, Анна Евгеньевна, имела все основания не любить А. А., но на Леве она этого не вымещала и относилась к нему хорошо. Одичавшие дети советских отцов показали себя с самой худшей стороны… И первый вопрос, который Ира мне задала, когда мы очутились вдвоем – тело А. А. еще стояло в церкви и шла панихида, – был про наследство: что я знаю про завещание, есть ли завещание в ее пользу, получит ли она наследство, неужели оно достанется Леве, с какой стати?!»[206]
Подробности истории с наследством Ахматовой, тех споров, которые Михаил Ардов метко и остроумно назвал «Пуническими войнами»[207], мы касаться не станем, потому что это случилось уже после смерти Ахматовой и к ней самой отношения уже не имеет.
Наталия Казакевич, сотрудница библиотеки Государственного Эрмитажа, вспоминала: «Осенью 1956 года в Научной библиотеке появился новый сотрудник Лев Николаевич Гумилев, недавно освобожденный из ГУЛАГа… Л. Н. говорил, что его освобождение из ГУЛАГа стало реальным после письма-обращения трех известных историков, академиков А. Окладникова и В. Струве и профессора М. Артамонова. Михаил Илларионович Артамонов, профессор Ленинградского университета, был учителем Льва Николаевича. Когда-то, шестнадцатилетним мальчиком, он пришел к Артамонову и сказал, что намерен написать историю кочевников. В год освобождения Л. Н. из лагеря Артамонов был директором Эрмитажа, он принял на службу своего талантливого ученика, проча его в заведующие проектируемого издательства Эрмитажа. Когда издательство наконец было организовано и его заведующим назначен Сергей Авраменко, обескураженный Л. Н. обратился за разъяснениями к Артамонову. Тот сказал: «Да зачем вам это нужно. Разве плохо, что вы можете спокойно заниматься своим делом?»… Я приходила к нему с самыми разными вопросами, он знал все и не просто знал, но каждый раз высказывал совершенно лишенный банальности, захватывающе интересный взгляд на вещи. Таково было свойство его ума и таланта – видеть все в собственном свете… Как кандидат наук Л. Н. получал в Эрмитаже тысячу рублей в месяц. Это были очень скромные деньги, тем более для человека, не имевшего буквально ничего после лагерных лет. Ради дополнительного заработка Л. Н., блестяще владевший стихом, занимался стихотворными переводами»[208].
Все еще могло наладиться, надежда, как известно, умирает последней. Теплилась искорка приязни, поддерживались отношения… «Видимость», скажут некоторые читатели. Нет, скорее всего, не видимость. Не те это были люди, чтобы поддерживать отношения друг с другом напоказ. Съехав от матери весной 1957 года в полученную комнату в коммунальной квартире на Московском проспекте, сын навещал ее, хоть, по собственному признанию, и редко. Общению сильно способствовало общее дело – Ахматова и Гумилев вместе занимались переводами, то есть Лев помогал матери в работе. «Она от меня требовала, – писал Гумилев, – чтобы я помогал ей переводить стихи, что я и делал по мере своих сил, и тем самым у нас появилось довольно большое количество денег… Надо сказать, что для меня мама представляется в двух ипостасях: милая, веселая, легкомысленная дама, которая могла забыть сделать обед, оставить мне деньги на то, чтобы я где-то поел, она могла забыть – она вся была в стихах, вся была в чтении. Она очень много читала Шекспира и о Шекспире и часто не давала мне заниматься, потому что если она вычитывала что-нибудь интересное, вызывала меня и сообщала мне это. Ну, приходилось как-то реагировать и переживать. Но все равно это было все очень мило и трогательно, я бы сказал. Но когда я вернулся после 56-го года и когда началась моя хорошая творческая трудовая жизнь, то она потеряла ко мне всякий интерес. Иногда я делал ей визиты, но она не хотела, чтобы я жил ни у нее на квартире, ни даже близко от нее»[209].