В январе 1951 года во тьме, окружавшей Ахматову, блеснул лучик света. Всего один слабый лучик, но тем не менее… По представлению Александра Фадеева Ахматова была восстановлена «в правах члена Союза советских писателей». Звучит коряво, но это стандартный советско-бюрократический стиль.
О публикациях пока речи не шло, «сталинский» цикл в «Огоньке» был исключением. Но переводы позволяли жить, не слишком бедствуя. Не шикуя, шиковать было не с чего, но и не бедствуя. Анна Андреевна содержала не только себя, ежемесячно она отправляла сыну продовольственные посылки.
В 1955-м Литфонд расщедрился (иначе и не скажешь) на маленький домик в Комарове, который сама Ахматова метко и едко называла «Будкой». «Как-то раз она сказала, что нужно быть незаурядным архитектором, чтобы в таком доме устроить только одну жилую комнату. В самом деле: кухонька, комната средних размеров, притом довольно темная, а все остальное – коридоры, веранда, второе крыльцо. Один угол топчана, на котором она спала, был без ножки, туда подкладывались кирпичи», – вспоминал Анатолий Найман[229].
«Будка» стала знаковым местом, местом сбора цвета творческой интеллигенции того времени. Здесь бывали Ардовы, Томашевские, Фаина Раневская, Дмитрий Лихачёв, Лидия Чуковская, Натан Альтман, Александр Прокофьев, Марк Эрмлер, Иосиф Бродский, Анатолий Найман, Алексей Баталов, Евгений Рейн… Всех не перечислить. И стар и млад, известные и пока еще не очень… Присутствие Ахматовой превращало «будку» во дворец.
Вспоминает Алексей Баталов: «Всегда оставаясь собой, Анна Андреевна тем не менее удивительно быстро и деликатно овладевала симпатией самых разных людей, потому что не только взаправду интересовалась их судьбой и понимала их устремления, но и сама входила в круг их жизни, как добрый и вполне современный человек. Только этим я могу объяснить ту удивительную непринужденность и свободу проявлений, то удовольствие, которое испытывали мои сверстники – люди совсем иного времени, положения и воспитания, – когда читали ей стихи, показывали рисунки, спорили об искусстве или просто рассказывали смешные истории»[230].
В Комарове, к слову будь сказано, находился Дом театрального общества, ведомственный актерский пансионат, в котором Раневская не раз отдыхала.
ХХ съезд, возвращение сына, стихи в сборнике «День поэзии»[231], новые критические разносы, сборник стихотворений тиражом в 25 000, Почетная грамота Президиума Верховного Совета Татарской АССР «за заслуги в переводе татарской поэзии», болезни, напряженные отношения с сыном, новые люди в окружении, еще одна грамота «за заслуги в переводе якутской поэзии», гонения на Пастернака, много замыслов, большинство из которых так и останутся нереализованными, жажда жизни и неудовлетворенное желание говорить в полный голос…
Есть ли что-то более автобиографичное, более емкое и более характерное в творчестве Ахматовой, чем это стихотворение, написанное в 1958 году? Наверное, нет. В одном стихотворении поэтический гений Ахматовой сумел описать как всю жизнь поэтессы, так и эпоху, в которую она жила. Пусть здесь не перечислены события и даты, но разве в датах дело? Дух, тон, послевкусие – вот что главное. Прочитаешь рвущие душу строки, закроешь глаза, и перед тобой предстает образ, предстает жизнь, задекорированная в эпоху. Это стихотворение сродни мандельштамовскому «мы живем, под собою не чуя страны». Оно эпохально по своей сути… Почему – тридцать лет? Условно. В заметке «Коротко о себе» Ахматова писала, что с середины 20-х годов ее новые стихи почти перестали печатать, а старые – перепечатывать. Вот и считала свое молчание с того времени.
Тридцать лет… «Так почему же я не умерла, как следует в ту самую минуту?» Вопрос риторический. Ахматова знает ответ, и мы тоже его знаем – умереть ей не дала любовь. Это и любовь к конкретным людям, и вообще ко всем, любовь к жизни, любовь к поэзии… Любовь – поистине всепобеждающая сила, она помогает выстоять и не сломаться даже в самое трудное время.
Чувствовала ли Ахматова грядущие перемены в своей судьбе, в отношении к себе со стороны государства? Скорее всего, не чувствовала, иначе бы не было каждое слово в этом стихотворении пропитано такой болью, такой неизбывной горечью. Чувствуется, что она уже не надеялась более заговорить в полный голос. Последняя попытка приоткрыть форточку и глотнуть свежего воздуха (я имею в виду встречу с Исайей Берлином), обернулась огромными неприятностями. Можно сказать иначе – сама Ахматова считала, что эта встреча обернулась неприятностями, но суть едина. В шестидесятые годы Анна Ахматова вступала без особых надежд. Жизнь немного наладилась в очередной раз, но в памяти были свежи воспоминания о том, как быстро все может разладиться. И то, что Сталин умер, а культ его личности подвергся осуждению (весьма деликатному, надо сказать), еще ничего не значило. Лауреата Нобелевской премии Пастернака затравили при Хрущеве. Иосифа Бродского, в судьбе которого Ахматова принимала определенное участие, травили при Хрущеве. Да и много кого при нем травили, можно вспомнить хотя бы художников-авангардистов[233]. Масштабы, надо отдать должное, уменьшились (и на том спасибо), а методы остались прежними. Молотом – по наковальне, топором – по плахе.
Пастернак, подобно Мандельштаму, стал еще одной незаживающей душевной раной Ахматовой. О, сколько же их было, этих ран! Ахматова любила Пастернака как друга и талантливого писателя, хотя и нередко полемизировала с ним по творческим вопросам. В оценке людей они почти всегда сходились, а вот взгляды на творчество у них были разными. Как и на то, что творчеству сопутствует. Лидия Чуковская вспоминала:
«– Поэту нельзя жить без аудитории, – говорила Анна Андреевна. (Живет же она!) – И без профессиональной критики. Пастернака лишили и той, и другой… Профессиональная критика о многом предупреждает… ее бессознательно учитываешь, идя дальше. У Пастернака не было ни слушателей, ни критиков. Были какие-то полугрузинские банкеты, где только благоговели и восхищались.
Затем она опять затеяла разговор о романе: опять объясняла, почему роман – неудача.
– Борис провалился в себя. От того и роман плох, кроме пейзажей. По совести говоря, ведь это гоголевская неудача – второй том «Мертвых душ»…»[234]
В 1936-м Ахматова написала о Пастернаке:
«Вечное детство», столь метко подмеченное Ахматовой, обернулось для Пастернака травлей и скорой (не скоропостижной, но скорой) смертью. Детство – это искренность и бескомпромиссность, ценные для творчества, но неудобные для жизни качества.
В 1958-м Ахматова призывала Пастернака к смирению. Призывала не потому, что осуждала его, а потому, что беспокоилась за него, сама испытала все то, что испытывал тогда Пастернак. К тому же в 1952 году Пастернак перенес инфаркт.
Борис Пастернак ушел 30 мая 1960 года. Ушел навсегда.
Ахматова тогда лежала в больнице – обострившаяся стенокардия сильно ее мучила. Самочувствие могло ухудшиться от волнений по поводу сборника стихотворений Ахматовой, подготавливаемого Гослитиздатом. Ахматовой советовали исключить из сборника «религиозно окрашенные» стихи и заменить их «сугубо-советскими» (выражение К. И. Чуковского»). Ахматова не соглашалась. Частично ей удастся настоять на своем, но только частично.
«Мы – Ахматова, М. С. Петровых[237] и я – сидим на деревянной больничной скамье, – вспоминал Михаил Ардов. – Все трое молчим. Мария Сергеевна и я не знаем, как начать… Мы пришли к Ахматовой в Боткинскую больницу, чтобы объявить ей о смерти Пастернака. Мы боимся, что весть о его кончине повлияет на течение ее собственной болезни…