Книги

Ахматова и Раневская. Загадочная дружба

22
18
20
22
24
26
28
30

Я далек от мысли судить и мужа, и сына Ахматовой – окажись я на их месте, неизвестно, какие показания выбили бы доблестные чекисты из меня… Но как же горько читать слова из протокола, который подписал Лев Николаевич: «В присутствии Ахматовой мы на сборищах без стеснения высказывали свои вражеские настроения…» И после такого он, несчастный, упрекал мать в нежелании вызволить его из лагеря, а в письмах к Э. Г. Герштейн твердил о своей невиновности: «Кажется, им просто стыдно признаться в том, что они меня так, ни за что осудили, и теперь они поэтому тянут, не зная, что сказать». (7 декабря 1955 г.)»[190]

В письмах к Наталье варбанец, женщине, которой он был одно время увлечен, Лев Гумилев крайне нелицеприятно отзывался о матери. «Мама к моей судьбе и жизни относится более чем легкомысленно». «Больше всех маму осуждает содержание ее собственных писем. 5 лет она мне пишет что-то столь неосязаемое, что, наконец, я взорвался. Ни на один вопрос нет ответа, ни одна просьба не исполнена»[191]. «Она не хотела хлопотать за меня и не приехала для личного свидания. Чего больше».

В письме к матери от 9 июня 1955 года, сохранившемся в архиве Эммы Герштейн Гумилев писал: «Я получил 5 твоих открыток, наполненных разнообразными сведениями, но не содержащих ответа на мой вопрос: приедешь ли ты на свидание, попрощаться. Из отсутствия ответа я сделал вывод, что ты не приедешь… в твоих открытках нет ни слова о том, будет ли пересматриваться мое дело или нет и какие шаги предприняты тобой, чтобы спасти меня. Сейчас время, когда проверяются дела и поступают на пересмотр. Если мое дело не будет пересмотрено, то конец… Думаешь ли ты о том, какую сумятицу ты вносишь мне в душу, и без того измятую и еле живую. Что это за игра в прятки? Ведь лучше написать прямо: «не хлопочу за тебя и не буду, сиди, пока не сдохнешь», или «хлопочу, но не выходит», или «хлопочу и надеюсь на успех, делаю то-то», или то, что есть. А ты, о чем угодно, кроме единственно интересного для всякого заключенного, перспективы на волю. Неужели ты нарочно?

Ты опять назовешь письмо «не конфуцианским», но заметь, что Кун-цзы считал, что обязательства родителей и детей обоюдны.

100 рублей я получил и благодарю, но вопросом, можно ли присылать больше, изумлен чрезвычайно. Посылки и переводы – это подарки и зависят только от воли дарящего. Выпрашивать подарки не принято, поэтому я ничего тебе по этому поводу сказать не могу…»[192]

Отношения детей и родителей – вечная тема. Вечная борьба противоречий (в той или иной мере, но элементы противоборства присутствуют всегда), вечное несовпадение взглядов на жизнь и интересов… Любовь помогает преодолевать противоречия, объединяет, сохраняет связи. Если между родителями и детьми нет любви, настоящей любви, а не той, которая только на словах и в письмах, то связи между ними рвутся легко…

Эмма Герштейн поясняла: «Лаконизм писем Анны Андреевны раздражал Леву… Вообще говоря, Анна Андреевна перестала переписываться с родными и друзьями, вероятно, после расстрела Гумилева, когда в 1925 году она была негласно объявлена опальным поэтом. Это длилось многие годы с перерывом только на время войны. Постоянный надзор грубо давал себя чувствовать. Особенно травмировала Ахматову перлюстрация ее переписки. Это ее угнетало до такой степени, что она начала писать письма почти телеграфным слогом. К тому же кто-то ее надоумил, что лагерные цензоры быстрее читают открытки, чем запечатанные письма. Поэтому она писала Леве на двух-трех, а то и четырех открытках подряд. Это оскорбляло и раздражало его»[193].

Лев был единственным ребенком Ахматовой. Судя по всему, ему полагалось быть ребенком желанным. Во всяком случае, Гумилевы ожидали его рождения с радостью и нетерпением. И не только они одни. Мать Николая Гумилева Анна Ивановна обещала простить долги крестьянам, арендовавшим у нее землю, если невестка родит мальчика, и сдержала свое обещание.

У валерии Срезневской, гимназической подруги Ахматовой, можно прочесть: «Рождение сына очень связало Анну Ахматову. Она первое время сама кормила сына и прочно обосновалась в Царском… Понемногу и Аня освобождалась от роли матери в том понимании, которое сопряжено с уходом и заботами о ребенке: там были бабушка и няня. И она вошла в обычную жизнь литературной богемы»[194].

Мать Леве заменила бабушка Анна Ивановна, о которой он сам отзывался как о «ангеле доброты и доверчивости». Отношения между Ахматовой и Анной Ивановной в самом деле были приязненными, теплыми, далекими от отношений невестки со свекровью в классически-традиционном понимании. Анна Ивановна в письмах к Ахматовой писала: «Анечка, дорогая моя», «моя родная», «голубчик», «горячо любящая тебя мама». Ахматова называла ее «дорогой мамочкой» и вряд ли кривила душой. Надо признать, что Анна Ивановна принимала в ее судьбе больше участия, нежели родная мать.

Николай Гумилев, должно быть, чувствовал себя очень счастливым. Женился на любимой женщине, дома лад и благодать, родился сын, здоровый игривый ребенок… Анна Гумилева, другая Анна, жена брата Дмитрия, рассказывала, что Николай Гумилев был нежным и заботливым отцом, любившим в свободное время повозиться с младенцем.

То, что Ахматовой без каких-либо особых усилий удалось понравиться Анне Ивановне, свидетельствует о том, что характер у нее был далеко не так тяжел и плох, как пытались представить некоторые современники. Недавно упомянутая валерия Срезневская характеризовала Ахматову так: «Есть одна черта у Ахматовой, ставящая ее далеко от многих современных поэтов и ближе всего подводящая к Пушкину: любовь и верность сердца людям… А насмешлива она была очень, иногда и не совсем безобидно. Но это шло от внутреннего веселья. И мне казалось, насмешка даже не мешала ей любить тех, над кем она подсмеивалась, за редкими исключениями, – таких на моей памяти были единицы. Мне кажется, что уживчивости в характере Ани было достаточно, чтобы жизнь с нею рядом не была несносной»[195].

Нет матери, которая не любила бы свое дитя. Ахматова не была исключением. Она любила сына, и сын любил ее, только вот любовь эта с годами, к сожалению, не крепла. Кто прав и кто виноват, рассудить невозможно. Можно только постараться понять обоих, потому что правда у каждого своя.

Бабушка воспитывала Леву у себя в Бежецке. Весной 1929 года, в семнадцатилетнем возрасте, Лев переехал в Ленинград и поселился у матери, то есть – у Пуниных, а точнее в коридоре квартиры Пунина в Фонтанном Доме. Ни Ахматовой, ни Пунина он дома не застал. Оба они, но порознь, отдыхали на Черном море. Пунин – в Хосте, а Ахматова – в Крыму, в Гаспре. Лев остался на попечении первой жены Пунина Анны Евгеньевны Аренс. Она писала Пунину, что Лева смешит ее своею детскостью и пугает ленью и безалаберностью и что она, по мере возможностей, учит и дисциплинирует его. Тяжело, наверное, было Леве после бабушкиного дома, ставшего родным, попасть к чужим людям и привыкать к чужим порядкам.

С Пуниным у Гумилева отношения не сложились сразу. Возникла стойкая взаимная антипатия.

Да, Пунин был вспыльчивым и бережливым человеком. Мог попрекнуть Леву куском, сказав, Ахматовой, что ему не под силу прокормить весь город, мог сказать за столом при Ахматовой и Леве, что масло предназначено только для Иры… Попреки были частыми, делались они не только в узком кругу, но и при гостях. Эмма Герштейн вспоминала: «По какому-то поводу говорили о бездельниках. Анна Евгеньевна вдруг изрекла: «Не знаю, кто здесь дармоеды». Лева и Анна Андреевна сразу выпрямились. Несколько минут я не видела ничего, кроме этих двух гордых и обиженных фигур, как будто связанных невидимой нитью… Подали обед, и Николай Николаевич угрожающе рычал (ему казалось, что Лукницкий и Лева брали с блюда слишком большие куски жаркого): «Павлик! Лева!»

Но давайте, объективности ради, не будем слишком строги к Пунину. Вспомним, что речь идет далеко не о самом изобильном времени. Конец двадцатых и все тридцатые годы ощущалась определенная нехватка продовольствия. Даже в обеих столицах. В государственных магазинах по твердым ценам купить можно было далеко не все, а рынки, колхозный и черный, кусались, то есть отличались дороговизной. Далеко не всякий мог покупать себе продукты с переплатой. Научная и преподавательская работа особых богатств не давала, а Пунин был главным и, чаще всего, единственным кормильцем в семье из четырех человек. А тут еще нежданно-негаданно добавился пятый, да еще и гости к обеду приходят регулярно. Иногда и порычать захочется, и упрекнуть… Не очень-то вежливо, совсем нехорошо, но понять можно… Кстати, заметим, что Гумилев приходил обедать к Пуниным и после того, как съехал от них к одному из своих друзей. Лукуллу при его огромном состоянии несложно было прославиться своим хлебосольством. Пунин же состояния не имел, позади остались голодные годы Гражданской войны и разрухи, жизнь только-только начала входить в колею… До хлебосольства ли тут?

Угол падения, как известно, равен углу отражения. Гумилев платил Пунину той же монетой. Да и не ему одному, а всем Пуниным. В 1955 году, уже после смерти Пунина, он писал Наталье варбанец, которая поначалу составила хорошее мнение об Ирине Пуниной: «… Ну до чего можно ошибаться в людях?! Иру я знаю как облупленную; твой портрет неверен ни в одной детали. Мы с ней, действительно, как брат и сестра, вроде Петра и Софьи[196]. Я не рассказывал тебе о тех годах, которые я прожил, будучи зависим (материально и квартирно) от ее папаши. Морду набить надо бы прохвосту, а Ирка еще черствее. Она любит маму, как пьявка любит лягушку, к которой она присосалась, и заботится об ней только потому, что у мамы много денег. Помнишь, как мама болела в 49-м году? Где тогда была Ира? А меня она всегда терпеть не могла, и меняться ей не к чему.

Не я «подчеркивал, что она чужая», а наоборот, меня всегда отшибали к чертовой матери. Ты этого не знала, и распространяться на эту тему я не хочу, чтобы не заражать тебя душевным смрадом, идущим от этой фамилии…»[197]

Морду набить надо бы прохвосту…