Став премьер-министром, вчерашний ярый антиклерикал Муссолини, следуя политическим урокам Наполеона, поспешил заключить соглашение с Ватиканом. Впоследствии он очень не любил вспоминать о своем романе «Любовница кардинала». В то же самое время он добился непризнания Ватиканом католической Народной партии, имевшей большую популярность в Италии и стоявшей на последовательных антифашистских позициях. Ее основатель, священник Луиджи Стурцо, вынужден был покинуть пост секретаря партии и эмигрировать.
Говоря о приверженности историческим традициям, «дуче» в своем правлении воскрешал худшие черты цезарианского Рима с поскрипционными списками, доносами и террором против несогласных. Это «наследие» проступало даже в его личной жизни, которая, несмотря на слова о семейных ценностях, по-прежнему была полна грязного распутства в духе самых презренных персонажей императорской эпохи, поистине – от Мессалины до Муссолини.
За несколько месяцев до приезда в Италию Вяч. Иванова в ее политической жизни произошло знаковое событие – был похищен и убит депутат-социалист Джакомо Маттеотти, разоблачивший махинации фашистов во время выборов. Его тело нашли обезглавленным. Возмущенные этим злодеянием депутаты всех оппозиционных партий в знак протеста покинули парламент и создали антифашистский Авентинский блок. Муссолини также публично выразил негодование и сожаление по поводу убийства Маттеотти. Его вдове он назначил солидную пенсию. Но вскоре оппозиционный блок был разгромлен, многие депутаты и журналисты арестованы. Некоторых из них бросили в тюрьмы, других изгнали из страны. В Италии окончательно восторжествовало единовластие фашистской партии. Впрочем, таких повальных репрессий, как в гитлеровской Германии или сталинском СССР, режим Муссолини, при всей его мерзости, не учинил. Не истреблял он миллионы людей по причине их расовой или классовой принадлежности и самое главное – не провозглашал открытого богоборчества и не учинял гонений на Церковь. Ее жизнь протекала в Италии достаточно мирно и свободно, без вмешательства со стороны государства. Вяч. Иванов уехал из страны, где была во всеуслышание объявлена и уже шла война града земного против Града Божьего. Выбор он сделал. Одному из своих корреспондентов поэт писал: «Пришел час, когда должно решить, идешь ли ты за или против Того, Кто есть единственный предмет ненависти апостолов Ненависти. Пусть каждый выбирает один из двух воюющих Градов»[413].
Покинув Венецию, Ивановы решили по пути в Рим три дня провести во Флоренции. Поезд шел по цветущим землям Умбрии и Тосканы, где каждый новый вид рождал в сердце радость и вызывал в памяти фрески Джотто и Фра Беато Анджелико. Сменяли друг друга виноградники, оливковые сады, поля пшеницы, зеленые горы с золотой дымкой над ними, небольшие селения, башни, храмы… Все это Ивановы не раз видели и прежде. Но теперь Италия стала
Приехав в Рим, семья остановилась в маленьком пансионе «Рубенс» и сразу начала поиски постоянного жилища. Вяч. Иванов нашел его на виа делле Кватро Фонтане, рядом с пьяцца Барберини, где находился знаменитый фонтан Тритон. Лидия Иванова вспоминала об этом доме и об их квартирной хозяйке: «Дом был старый, со стенами, украшенными орнаментальными фресками, черными на белом… Лестница была благообразная, хотя скромная. Подниматься нужно было пешком на пятый этаж и звонить в дверь с медной дощечкой, где значилось: Maria Cianfarani, vedova Placidi. Синьора Плачиди открывала дверь и неизменно рассыпалась радостными приветливыми восклицаниями… Она впускала нас в крошечную переднюю, затем в коридорчик, заставленный по обеим сторонам сундуками, корзинами, всяким скарбом, потом в маленькую крохотную комнату, которая служила ей и ее сыну столовой и где внутри буфета, среди стаканов и графинчиков, сидел большой белый и злой кот. Наконец, она доводила нас до нашего жилища. Оно состояло из трех комнат. Первая – проходная, была вся занята большим обеденным столом. Сбоку были втиснуты – с одной стороны – выцветший красный бархатный диванчик, а с другой – трюмо с большим зеркалом. Окно выходило во дворик дома шотландских семинаристов. “Тут были огромные деревья, полные певчих птиц. Стоял весь день хор щебетаний, но ректор семинарии велел срубить деревья – птицы, мол, мешают ему спать”, – говорила синьора Плачиди. Из этой комнаты можно было пройти налево – к Вячеславу, направо – к нам с Димой. У нас, кроме двух кроватей, помещался большой и чрезвычайно старый рояль, взятый мною напрокат. Крошечную комнату Вячеслава с венецианским окном нельзя лучше описать, нежели он сделал это сам в своем римском дневнике 1 декабря 1924 г.:
Мне хорошо и уютно в моей комнатке, которая мне представляется порою то каютой, то отдельным купе вагона – и тогда чувство bien être’a еще острее. В Баку я четыре года не имел такой милой scrivania, располагающей к писанию. Забавно, что окно – дверь в пространство, огражденное балконной решеткой. В нашем sallotino[414] и повернуться нельзя…
Пол был мощен, как во всех итальянских домах, так называемыми mattonella – маленькие плитки майоликового кирпича. У синьоры Плачиди все было старинное, и пол образовывал постоянно лысины – места, из которых выскочили плиты. Сверху синьора постилала деревянные доски, чтобы удобнее было ходить. Нам казалось, что наша квартира была идеальное и уютнейшее гнездышко…»[415]
Синьора Плачиди ужасалась тому, как подолгу Лидия занималась на рояле. Подобно многим простым итальянцам, она считала, что усердное учение вредит здоровью. Как раз в это время министр образования Италии, философ Джованни Джентиле, единомышленник Муссолини, провел радикальную школьную реформу – сделал обязательным изучение латинского и греческого языков. Школяры и их родители тяжко восстонали. Нечто подобное происходило и в России при Александре II, когда министр народного просвещения граф Д. А. Толстой утвердил программу классической гимназии, где греческий и латынь были обязательными предметами. Те, кто видел в образовании только путь к получению «теплого местечка», пришли в негодование, но жаждущие знаний сразу поняли, что греческий и латинский языки – это ключ к глубинам европейской культуры и науки, будь то история, философия, филология, юриспруденция или медицина. Именно классической гимназии Россия была обязана тем широким слоем интеллигенции (не «профессиональных интеллигентов», умеющих только протестовать и «делать революции», а настоящих работников высокого умственного труда), к которому принадлежал и Вяч. Иванов.
На этих дрожжах взошел Серебряный век. И какой непоправимый вред нанес России указ времен Александра III о «кухаркиных детях», закрывший доступ к высотам образования талантливым детям из низших слоев общества! Боязнь знаний обернулась бедой. Страшнее всех оказались недоучки.
Лидия Иванова не в силах была понять синьору Плачиди. Она уехала из страны, где стремящиеся учиться студенты изгонялись из университетов за свое «классово чуждое» происхождение. Тем более что сын хозяйки Марио являл собой яркий пример недообразования. Этот двадцатилетний красавец, не окончивший школу и целыми днями ничего не делавший, был фатально не способен ни к умственной, ни к физической работе. Однако Марио очень гордился тем, что его записали в «мушкетеры Муссолини» – личную гвардию «дуче», состоявшую из пятидесяти юных добровольцев. По торжественным дням он надевал свой черный с серебряным шитьем мундир и черную круглую шапочку, вешал на пояс кинжал, выглядя при этом очень картинно.
Вскоре по приезде в Рим Ивановым довелось увидеть уже не мраморного, а живого «дуче». Произошло это вот при каких обстоятельствах. 12 сентября 1924 года рабочий-коммунист Корви в отместку за убийство Маттеотти застрелил в трамвае фашистского депутата Казалини. Хоронили убитого фашиста с необычайной помпой: все улицы по пути следования процессии были оцеплены солдатами, играл военный оркестр, а Муссолини с обнаженной головой шел во главе колонны за гробом однопартийца. Двенадцатилетний Дима потом очень переживал, что, стоя в толпе, из-за своего маленького роста не сумел разглядеть премьера. Но пышность похорон произвела на него неизгладимое впечатление, и дома он заявил, что, пожалуй, монархия лучше республики.
Воздух Вечного города, где теперь Вяч. Иванову предстояло жить до конца своих дней, с новой силой пробудил его поэзию. Осенью и в декабре 1924 года после долгого молчания он пишет один из лучших своих стихотворных циклов – «Римские сонеты». Они родились из прогулок по Риму, целительных для поэта, которые он совершал в свободные от ученых занятий часы.
В городе произошло немало изменений, и некоторые отнюдь не радовали его. Но римская древность, пласты столетий, продолжающие жить в современности, никуда не ушли. Они оставались прежними и воскрешали в памяти счастливые для сердца приметы. Вяч. Иванов словно заново обретал Рим после почти двенадцати лет разлуки. В римском дневнике 5 декабря 1924 года он сделал такую запись: «Сегодня утром был в Biblioteca Nazionale за филологическими справками, относящимися к Антигоне и Артее. Потом захотелось мне взглянуть на старый Рим, и я прошел через via delle Botteghe Oscure и площадь Черепах к портику Октавии, потом на Bocca della Verita, где завернул в мою любимую смиренную базилику S. Maria in Cosmedin, потом через via di Velabro, мимо Janus Quadrifrons к S. Teodoro и на Капитолий. Старые кварталы решительно портятся, современность все больше вторгается в них, и безобразие, “мерзость на месте святе”, все растет. Особенно не люблю я новую тибрскую набережную, даже ее аллеи, теперь великолепно-осенние. Гулял я без пальто – и нагулял себе, несмотря ни на что, запас римского счастья»[416].
Из такого счастья и родились «Римские сонеты». Впервые за четыре года, со времени другого стихотворного цикла – «Зимние сонеты», к поэту вновь пришло вдохновение. Стихи были посвящены знаменитым фонтанам Рима. Вяч. Иванов словно приглашал в городское путешествие по дорогим, давно знакомым ему местам, дарил тем, кто захочет стать его спутниками, красоту римских площадей.
Цикл состоял из девяти сонетов. Первый из них открывался приветствием Вечному городу:
Поэт в вечерний час жизни чувствовал себя не бездомным изгнанником, а вернувшимся в родной дом, в средоточие вселенной, куда ведут все земные дороги. Но ни на секунду он не отдалялся мыслью от своей оставленной, истерзанной, сгоревшей родины, от ее страдальческой и страшной судьбы. Так когда-то Эней оставил за спиной пожираемую пламенем Трою и отплыл от ее берегов ради неведомого еще ему самому вселенского призвания. Вяч. Иванов принес Риму в дар сбереженное им русское слово, без которого всемирная сокровищница была бы неполной.
О России и ее духовной болезни, о тех «трихинах» безбожия, которые через нее были готовы тогда заразить весь мир, Вяч. Иванов размышлял, работая одновременно над «Римскими сонетами», в декабрьском дневнике 1924 года: «Неустанная дума о нашей революции, и распространении пропаганды, о завтрашнем дне Европы… Все время, что я заграницей, я твержу: “Hannibal ad portas”[419]. Разумею коммунизм. Все в один голос говорили: неправда. Теперь вся Франция испуганно кричит о коммунистической опасности. Коммунизм – социальное выражение атеизма уже потому, что он один может быть суррогатом веры и на вопрос о смысле жизни дает ответ в терминах почти космических»[420].
Гражданства Италии Вяч. Иванов не принял, что создавало ему немало затруднений. Он оставался советским подданным, живущим за границей. Сомнения свои он поверял дневнику: «Чувство спасения, радости, свободы не утрачивают своей свежести и по сей день. Быть в Риме – это казалось неосуществимым сном еще так недавно! Но как здесь остаться, на что жить? Чудо, ожидавшее меня заграницей, чудо воистину нечаянное, сказочно-нечаянное – еще не обеспечивает нашего будущего»[421].
И тем не менее, несмотря ни на что, Вяч. Иванов отчетливо понимал: возвращаться в СССР
Не оставляли Вяч. Иванова равнодушным вести с родины о судьбах друзей. Узнав, что умер Брюсов, по просьбе его вдовы он сложил поминальную молитву в стихах, которую сам назвал не современной, но своевременной: