Пушкин бесновался, худел и нервничал чрезвычайно. Он ни на грош не верил в свадьбу. Он чувствовал, что это просто какой-то новый мерзкой ход со стороны Дантеса и его отца, и, хотя ему и хотелось скорее покончить – накануне новой жизни – со всей этой грязью, он никак не мог не возвращаться к ней, нервничал и худел. И вдруг Николай, которому было слишком хорошо известно тяжелое материальное положение его, через Бенкендорфа прислал Наталье Николаевне 10 000 при письме. «Его Величество, – писал генерал-бабник, – желая что-нибудь сделать приятное Вашему мужу и Вам, поручил мне передать Вам в собственные руки сумму, при сем прилагаемую, по случаю брака Вашей сестры, будучи уверен, что Вам доставит удовольствие сделать ей свадебный подарок…» И в этом Пушкин учуял душой что-то темное и грязное, но не знал, что делать…
Назначенный для свадьбы срок между тем надвигался. Дантес, имевший теперь благодаря щедротам императрицы всероссийской и голландского отца своего 70 000 годового дохода, – как раз то, о чем напрасно мечтал для своей семьи Пушкин, – счел нужным, однако, перед свадьбой остановиться несколько и на деловой стороне предприятия. Во-первых, ввиду того, что выделить ее часть из имения до смерти больного отца было невозможно, он поставил условием ежегодную выплату его жене известной суммы, а во-вторых, он захотел иметь гарантию в том, что со временем эта часть наследства без всяких препятствий перейдет к его жене, причем желал строго установить объем этого наследства. Опекун имения, брат Кати, приехал к свадьбе из Москвы и дал Дантесу обещание выплачивать ежегодно сестре 5000 ассигнациями, причем 10 000 были выданы немедленно на приданое невесте.
«Слава Богу, кажется все кончено, – писала тетушка Гончаровых, Екатерина Ивановна, Жуковскому. – Жених и почтенный его Батюшка были у меня с предложением. К большому щастию за четверть часа перед ними приехал из Москвы старшой Гончаров и он объявил им Родительское согласие, и так, все концы в воду… Сегодни жених подает просбу по форме о позволении женидьбы и завтре от невесте поступить к Императрице. Теперь позвольте мне от всего сердца принести Вам мою благодарность и простите те все мучении, которые вы претерпели во все сие бурное время, я бы сама пришла к Вам, чтобы отблагодарить, но право сил нету…»
И вот, наконец, 10 января у Исакия состоялась пышная свадьба…
LII. Count Strong-Stroganoff[121]
Пушкин на свадьбу не приехал, а когда молодые, по обычаю, на другой день явились к нему с визитом, он не принял их. Старый Геккерен, довольный, что все уладилось, – хотя, конечно, Катя была совсем незавидная партия для его блестящего Жоржа, – решил проглотить пилюлю и так или иначе добиться восстановления нормальных отношений и стать теперь с Пушкиными на родственную ногу. Но он сразу встретил со стороны измученного Пушкина жестокий отпор и остервенился: с ним, Яковом-Теодором-Борхардтом-Анной бароном ван Геккерен-де-Бреверваард, посланником его величества короля Нидерландского, этот паршивый, нищий камер-юнкеришка смеет так обходиться!..
И снова, все более и более чернея, закрутился вокруг Пушкина смерч, завлекая в орбиту своих разрушительных сил все больше и больше людей, и снова отдельные люди и события все более и более поглощались им и смущенным зрителям виден был только жуткий смерч…
Занимаясь через силу, урывками, материалами для Петра, – это был единственный серьезный козырь в его борьбе за существование семьи, – Пушкин все более и более убеждался, что написать подлинную историю буйного царя совершенно не возможно: цензура не пропустит ее ни в каком случае. Создавать же в угоду власти новый исторический подлог, вроде истории пугачевского бунта, – он и ее все собирался переделать, – было просто невыносимо: в нем все более и более крепло внутреннее противление этому насилию. Он был уже не мальчик, и зависимость от всяких генерал-адъютантов и их любовниц угнетала его… Но угнетала и нужда: у ростовщиков он стал чуть не ежедневным гостем, и челядь, видя его уезжающим с узлом, хихикала в рукав…
Дантес, опираясь на родственные связи, между тем наглел с каждым днем, открыто ухаживал на балах за Натали и отпускал ей тяжко-казарменные комплименты и остроты, от которых Пушкина трясло.
На балу у Воронцовых Дантес, как всегда, подсел к Натали. У обеих сестер был один и тот же мозольный оператор – чтобы иметь на балах маленькие ножки, обе шли на эту пытку.
– Катюша не могла приехать: у нее был только что ее мозольный оператор и она что-то раскисла, – сказал Дантес и, засмеявшись, прибавил: – Maintenant je sais que votre cor est beaucoup plus beau que celui de ma femme…[122]
Наталья Николаевна, видя, что бесстыдство Дантеса все увеличивается, и отдавая себе отчет, что теперь положение – ввиду сестры – стало и сложнее, и серьезнее, решила все сказать мужу. Эта пошлая острота сказала все же Пушкину, что негодяй еще не овладел Натали, и на минуту успокоила его окровавленную душу. Но тут же все началось снова: обо всем этом уже говорят, она уже сделала его в глазах света ridicule…[123] Он был отравлен до дна, ничему и никому не верил и думал, что она, только обманывая его, играет в откровенность. Иногда оба они делали попытки забыть все, вновь соединиться, и Натали, опустившись к его ногам на ковер, искала у него помощи и защиты. А там снова наступало отчуждение. Он не мог не испытывать вражды к ней, разрушившей и загадившей легкомысленно всю его жизнь, лишившей его возможности работы, а она тайно сердилась на него, неудачника, который ничего не может и который, вот еще немного, и запрет ее в деревне. И яснее проступили ранние седины в его когда-то пышных кудрях…
Таинственные недруги продолжали осыпать его анонимными письмами. Звонок почтальона приводил его в содрогание. А Дантес, точно маньяк, потерявший над собой всякую власть, не отставал от нее. Это была не столько страсть, сколько вопрос самолюбия. Товарищи проходу ему насмешками не давали: «Что?! Налетел?!» И он решил испробовать последнее средство. Натали вдруг получила от него письмо: он умолял о свидании наедине. Он клялся, что не оскорбит ее достоинства и чистоты: ему нужно только в последний раз переговорить с ней. А если она и на этот раз откажет ему в такой маленькой просьбе, то отказ этот будет равносилен не одному, а двум смертным приговорам: он покончит с собой, а его жена в своей безумной страсти к нему последует, конечно, за ним…
Наталья Николаевна заметалась: что делать? В душе ее была смута невероятная. Она чувствовала, как эта сумасшедшая страсть зажигает и ее, и в то же время понимала, что малейший неосторожный шаг с ее стороны приведет теперь неизбежно к драме: или этот безумец приведет в исполнение свою угрозу, или муж все узнает и гром грянет с этой стороны… Но она поверила, что это в последний раз, что как-нибудь она все дело уладит, что… ах, Боже мой, ну кто же мог знать, что все это так обернется?! Ей всегда было с ним так весело… И было интересно, что он там еще придумал…
Они сговорились встретиться в квартире Идалии Григорьевны Полетика, незаконной дочери знаменитого донжуана, графа Григория Строганова, теперь уже старика. Строгановы были родственниками Загряжским, а следовательно, и Гончаровым, и Натали очень сошлась с этой дамой. Пушкина же Идалия Григорьевна ненавидела: ходили глухие слухи, что он не внял ее сердечным излияниям и этим оскорбил ее. И Идалия, пригласив к себе Натали, сама уехала, а у своей квартиры поставила на всякий случай часовым своего верного вздыхателя, П.П. Ланского, ротмистра-кавалергарда.
– Ну вот, я пришла, – волнуясь, сказала Натали, входя в гостиную. – Но это было очень нехорошо с вашей стороны… Говорите мне скорее все, что вы хотели сказать, и я еду…
И она, не снимая ни шали, ни шляпки, села.
– Натали, я вас люблю, – сказал Дантес. – Вы должны быть моей… Вот все, что я хочу вам сказать.
– Но вы злоупотребили моим доверием, и я…
Он вынул вдруг пистолет. Сухо щелкнул взведенный курок.