– Я должен поблагодарить вас, ваше величество, за те добрые советы, которые вы дали моей жене, – сказал он, когда царь остановил его мимоходом.
– А разве ты мог ожидать от меня другого? – спросил Николай, глядя на него с любопытством сверху вниз.
– Не только мог, но, признаюсь откровенно, я и вас подозревал в ухаживании за моей женой, – смело отвечал тот.
– Есть ухаживания и ухаживания, – рассмеялся Николай, и в смехе его Пушкин почувствовал как-то, что ничего страшного между царем и женой его еще не было и, главное, что и Николай, как и всякий человек, носит в себе склонность ко злу, но иногда, хоть изредка, и к добру.
И в этой ночной записке от царя он ясно почувствовал, что царь его пожалел. Опять таинственный голос в просветленной душе сказал: если не важны заботы царя о жене и детях, то важно то, что царь, жестокий, упрямый, властный, открылся хоть на мгновение жалости. Снова сладко растопилось сердце. Если они все хотят, чтобы он сделал то, что им представляется важным, то неужели же он откажет им в этом? И решение это опять укрепило его – без всякого рассуждения и логики, но скорее вопреки им – в сознании, что он в своих блужданиях попал как-то на еще смутную в темноте, но верную дорогу.
– Княгиня, милая… – ласково сказал он. – Я… я готов исполнить ваше желание… Прикажите позвать священника…
Та вся так и просияла.
– Вы – милый… – тепло пожала она ему руку сверху. – Вы не можете себе представить, как все будут рады…
Старик Арендт исследовал его, поговорил с ним немножко, а когда, уезжая, вышел он в переднюю и его окружили приятели Пушкина с беспокойными вопросами, он только рукой безнадежно махнул и, засопев носом, отвернулся.
Пушкин исповедался, причастился, принял от близких поздравления и, несмотря на боли и общее тяжелое состояние, все призывал к себе Натали. И, когда она, распухшая от слез, становилась около него на колени и целовала его руки и лицо, он, жалея не себя, а только ее, все повторял ей и так, чтобы слышали другие:
– Будь спокойна, милая… Ты нисколько в этом не виновата… Не упрекай себя, голубушка, ни в чем…
И она, сломанная, закрыв лицо руками и шатаясь, уходила в соседнюю комнату, где для нее поставлена была кушетка…
– Данзас, возьми, пожалуйста, клочок бумажки и запиши мои долги, те, на которых… ну, на честное слово сделанные… – попросил он своего старого друга. – Ну, пиши…
И он, напрягая память, продиктовал Данзасу длинный список своих долгов и подписал бумажку.
– Слушай, брат, – взволнованно сказал Данзас. – Ты не думай: я за тебя вызову его и заставлю заплатить за все.
– Нет, нет! – живо обернулся к нему Пушкин. – Мир! Прежде всего мир! Ты должен обещать мне, что ты не сделаешь этого…
К рассвету боли усилились еще. Снова помчались к Арендту. Пушкин, весь мука, сжав кулаки, терпел, Но глаза его лезли от боли из орбит, на лбу проступил холодный пот и пульса не было уже слышно… Воспользовавшись минутным отсутствием близких, он потребовал от слуги подать ему ящик из стола, в котором были пистолеты, – он хотел застрелиться, – но вовремя подоспевший Данзас отнял у него оружие. Пушкин, не в силах уже выносить боль, закричал и в конвульсиях, с воплем свалился на пол…
С наступлением утра боли уменьшились, но Пушкин чувствовал, что силы его угасают. Он попросил позвать всех – проститься: жену, детей, приятелей, которые просидели в его квартире всю ночь… Жуковский только тяжело сопел носом и ничего сказать не мог, а когда Пушкин протянул ему руку, тот склонился, поцеловал ее и всю залил слезами…
Весть, что Пушкин умирает, разнеслась уже по городу, и посетители шли к его квартире со всех сторон. Не только передняя его дома была переполнена, но публика стояла и по улице. Толпа настолько увеличилась, что Данзас послал в Преображенский полк, чтобы оттуда дали для поддержания порядка часовых… В толпе стоял маленький гусарский офицер с грозовыми глазами, в которых теперь играли молнии гнева. Приехал толстый Крылов. В дом пробиться уже было совершенно невозможно. И долго стоял старик, повесив свою тяжелую, умную голову, а потом вздохнул тяжело и пробормотал:
– Да… Не могла корову, так подойник оземь!..