– А пачпорт-ат у тебя, Матвей, игде?
– За пазухой. В платок спрятал…
– Ты, мотри у меня, грехом как не затеряй его, а то со свету сживут черти, – наставительно сказал клокатый. – И как я с подрядчиком рядиться буду, ты, мотри, помалкивай: с им, толстым чертом, сноровку тоже иметь надо, а то враз слопает…
Слухи о высокомилостивом отношении государя к семье убитого поэта быстро распространились по городу и потому во дворце Геккерена больше никого уже не было, но за то в церкви Спаса творилось настоящее столпотворение. Впускали публику только по билетам и то пройти внутрь было уже невозможно. Огромная толпа все более и более нарастала вокруг. Барыни старались незаметно отрезать хоть клочок от сюртука покойника и почти совсем раздели его. Другие, посмелее, отрезывали даже прядку волос. Уваров, бледный, явился на отпевание, но от него все сторонились: не угадав высочайшего отношения к событию, он дал крупный промах. Элиза Хитрово стояла около самого гроба и горько плакала.
– Посмотрите, пожалуйста, какая бесчувственность! – шепнула она стоявшей рядом с ней артистке Каратыгиной-Колосовой, указывая ей на стоявших у гроба официантов во фраках с пучком разноцветных лент на плече. – Хоть бы слезинку проронили!.. Что же ты, милый, не плачешь? – тронула она одного из них за рукав. – Разве тебе не жаль твоего барина?
– Никак нет-с… – учтиво отвечал тот, обернувшись. – Потому мы от гробовщика, по наряду…
Зарыдали всегда волнующие звуки хора: вечная память… Прах Пушкина принял последнее целование родных и друзей. Первой, в глубоком трауре, под огнем любопытных взглядов подошла рыдающая Натали. В.А. Жуковский обнял бездыханное тело и долго оставался так… И когда братья-писатели – впереди шли И.А. Крылов и В.А. Жуковский – подняли гроб, то на паперти шествие замялось: на холодных камнях лежал кто-то, рыдая. Его подняли. Это был князь П.А. Вяземский. За гробом шел почти весь дипломатический корпус, за исключением графа Дерама, английского посла, который был болен, барона фон Геккерен, который не смел показаться, и г. Либерман, прусского посла, которому сказали, что названный писатель подозревался в юности в либерализме. Граф Фикельмон, австрийский посланник, напротив того, явился в звездах. Звезд и крестов вообще было в шествии очень много – если не весь фирмамент петербургский, то значительная часть его явилась на похороны Пушкина. А сзади, в огромной толпе, запрудившей обширную площадь, затерялись сиротливо и голодный Горюнов с бахромой на своих брюченках, и исхудалый и страшный князь И.С. Гагарин, и заплаканная Зина под руку со своим мужем, и исхудавшая за эти страшные дни Анна. Она горько укоряла себя за то, что ничего не сделала, чтобы спасти его: надо было броситься к ногам его, умолять его, раскрыть ему глаза… – ужасно, ужасно, ужасно!.. И она давилась рыданиями… Майор, величественно опираясь на свой посох, целой головой возвышался над толпой, и на лице его было уныние. Хмур был маленький Лермонтов. Тонкие брови его стянулись над прекрасными глазами, и грозовое выражение их еще более выделилось. Печальный Никитенко с грустью отметил про себя, что во всей огромной толпе не было ни единого полушубка или тулупа… Жандармы шептались: Жуковский и Вяземский перед заколачиванием гроба положили в него свои перчатки – это должно было означать что-то неблагонадежное… Но что?!
До похорон тело Пушкина поставили в склеп Конюшенной церкви. Прилив поклонников поэта, а в особенности любопытных, продолжался. Некоторые дамы даже остались в склепе на ночь. Сидя около гроба в мягком кресле, А.Ф. Закревская, одна из самых блестящих красавиц Петербурга, заливалась слезами и тихонько, шепотом рассказывала другим барыням, как любил и как ревновал ее Пушкин. Еще недавно, в гостях у Соловых, – тихонько, плача, рассказывала красавица – ревнуя ее за то, что она занималась с кем-то больше, чем с ним, он разозлился на нее и впустил ей в руку свои длинные ногти так, что показалась кровь. И она с гордостью показывала барыням повыше кисти следы глубоких царапин…
Глубокой ночью – из опасений, как бы не разбудить революцию – к церкви Спаса были поданы потихоньку три тройки: на передней, стращая революцию, сел озабоченный жандармский офицер. На вторую поставили гроб Пушкина. А в третьи сани уселся представитель отчасти от друзей, отчасти от правительства, толстенький А.И. Тургенев, которому приказано было сопровождать прах друга до самого Святогорского монастыря. На козлы рядом с ямщиком с усилием взгромоздился старый дядька Пушкина, Никита, который находился при нем еще в малолетстве, а в последнее время жил у Сергея Львовича на покое. Он решительно не понимал, за что убили его барчонка… Было лунно-туманно, холодно… Мела поземка… И среди плача провожавших печальный и смешной поезд утонул в ночной мгле…
Согласно приказанию из Петербурга, начальство повсеместно встречало и провожало опасный гроб. Скакали во всю мочь. Одна лошадь, загнанная, пала по дороге. К ночи на другой день «тело проскакало», – так выразился потом А.И. Тургенев, – мимо Михайловского, мимо трех сосен на границе дедовских владений, мимо спящих под снегом тихих озер, в монастырь… А.И. Тургенев отправился в Тригорское, где весьма мило провел вечер с хорошенькой Машей, приехавшей погостить к матери, и постаревшей и огорченной Прасковьей Александровной. И св. Антоний был тут, и старый сонник Зиночки, и кошка на лежанке мурлыкала, и мерно, не торопясь, отбивали старинные часы время своим медным маятником, как при нем, а его не было и – никогда, никогда не будет… И она потихоньку давилась слезами, жалея его и себя, и всех… А на утро все поспешили в монастырь, где беззубый о. игумен сердито отпел последнюю панихиду, и гроб опустили в мерзлую землю рядом с Ганнибалами и Надеждой Осиповной. О. игумен испытывал некоторое нравственное удовлетворение: «Вот тебе и поп Остолоп!.. Нет, брат, от Бога-то не уйдешь, хошь ты там раскамер-юнкер будь…» Дьячок Панфил, очень постаревший, крестясь, придумывал объяснения этому таинственному, как ему казалось, убийству михайловского барина.
Все разошлись, Пушкин остался один. Только вьюга, утихая, шелестела своими белыми вуалями вокруг свежей могилы его… А вечером, когда смерклось, на кладбище забежал один из врагов его, заяц, но, так как на кладбище делать ему было нечего, он спустился вниз на крестьянские зеленя и подкормился немножко, и поиграл, а на зорьке ушел в пахучую сосновую чащу спать…
LVII. Концы всякие
Революции в Петербурге не случилось. По высочайшему повелению над всеми участниками дуэли был назначен военный суд. Суд постановил: виконта д’Аршиака, как иностранца, выслать из пределов России, а Данзаса и Дантеса, как русских офицеров, повесить, согласно закону, за ноги. Но так как в просвещенный век такое варварство было явно уже недопустимо, то суд постановил повесить их, как полагается, за шею. Государь император, однако, нашел возможным смягчить приговор строгого суда: Данзас отделался какими-то пустяками, а Дантеса, лишив офицерского звания, с молодой женой и 70 000 годового дохода в наказание выслали за границу. И молодая баронесса Екатерина Николаевна Дантес ван Геккерен, прощаясь с близкими и знакомыми, говорила:
– Конечно, во всем виноват Пушкин… Но – я прощаю ему…
Жуковскому повелено было разобрать бумаги Пушкина, но так как он, во-первых, положил зачем-то свои перчатки в гроб Пушкина и, во-вторых, вообще был его другом, то был он немножко на подозрении. Поэтому в помощники и надзиратели ему дан был жандармский генерал фон Дуббельт, который в молодости был великий либералист и крикун, а теперь усердно помогал генералу фон Бенкендорфу. Но служил он царю-отечеству с эдаким все же форсом: всем шпионам и доносчикам он платил так, чтобы в уплачиваемой сумме обязательно была цифра 3, которая должна была напоминать мерзавцу о тридцати сребрениках Иуды. И генерал – у него были чудесные усы – был очень доволен своей выдумкой и ему и в голову не приходило хоть раз проверить, нет ли и в его жаловании символического 3.
Царь все обижался, что Пушкина похоронили во фраке, – говорили, что это был тот «счастливый» нащокинский фрак, в котором он ездил делать предложение Наташе, – а не камер-юнкерском мундире, как того требовало бы приличие. Друзья всячески защищали память поэта, и любимец муз, князь П.А. Вяземский, написал даже по этому поводу пространнейшее письмо великому князю Михаилу Павловичу, командиру гвардии, в котором между прочим заверял своего высокого корреспондента, что Пушкин не любил своего мундира. «При всей моей дружбе с ним я не стану скрывать, – писал князь, – что он был человек светский и суетный… Камергерский ключ был бы для него дорогим знаком отличия. Но ему казалось неприличным, что в его лета, посреди его поприща, его сделали камер-юнкером, словно какого-то юношу и новичка в общественном кругу». И заключил князь свое письмо так: «Je dépose aux pieds de Votre Altesse Impériale l’hommage du plus profond respect et du devouement le plus sincere avec lesquelles j’ai l’honneur d’être. Monseigneur de Votre Altesse Impériale le plus humble et obéissant serviteur»[126].
Николай относительно поддержки семьи поэта свое обещание сдержал: все долги его были сразу уплачены, закладная на Михайловское погашена, жене и детям назначено пособие и в один миг семья его была освобождена от ига нужды – то, чего не мог добиться Пушкин живой, того мертвый добился сразу. В провинции некоторые надели траур – одни, чтобы показать свою чувствительность, а другие – в пику правительству. Языки в хорошем обществе болтали о событии довольно долгое время и так и эдак. Если Хомяков понимал, что гибель Пушкина произошла потому, что он чувствовал себя униженным, но не имел ни довольно силы духа, чтобы вырваться из унизительного положения, ни довольно подлости, чтобы с ним помириться, если милая Зина со слезами на глазах говорила, что хорошо хоть и то, что он перестал мучиться, то генерал Паскевич, в лагере которого Пушкин гостил на Кавказе, со свойственной и приличной генералам решительностью, хотя и не совсем грамотно, в письме к Николаю так изложил свое суждение: «Жаль Пушкина, как литератора, в то время, как талант его созревал; но человек он был дурной». На это хороший человек, Николай, отвечал генералу: «Мнение твое о Пушкине я совершенно разделяю, и про него справедливо можно сказать, что в нем оплакивается будущее, а не прошедшее». И оба были очень довольны, что они могут так умственно разговаривать… Лягнул Пушкина и Фадей Булгарин: «Жаль поэта – и великая – а человек был дрянной. Корчил Байрона, а пропал, как заяц. Жена его право не виновата. Ты знал фигуру Пушкина: можно ли было любить, особенно пьяного!» Идалия Полетика ненавидела Пушкина до самой смерти своей, и уже старухой все мечтала как-нибудь подъехать к его памятнику и плюнуть на него…
Вскоре после смерти Пушкина лейб-гусары возвращались с парада. Сбоку, около своего эскадрона, понуро ехал на коне маленький Лермонтов. Угрюмо смотрели между ушей лошади его грозовые глаза. И вдруг кто-то из гуляющей публики указал на него:
– Смотрите, смотрите, господа: Лермонтов!.. Тот самый, который написал эти зажигательные стихи на смерть Пушкина…
– Какие стихи?! – заинтересовались дамы.