– Пошел было я погулять да вдруг вспомнил, что забыл отправить нужные письма, – сказал Геккерен, стараясь казаться спокойным. – Вот и взял этого возницу, чтобы скорее поспеть домой.
Но внутри у него все дрожало и во рту был скверный вкус…
А там, на затоптанной поляне, уже подскакивали боком к окровавленному месту две вороны и хищно сверкали глазами. Синички все перелетывали по треплющимся под ветром ветвям берез, висели вниз головами, лазили и весело качались…
Стороной, по дороге, которую затягивала поземка, проехали жандармы Бенкендорфа. Холодный ветер донимал их чрезвычайно, и они сквозь обмерзшие усы ругали чертово начальство, которое незнамо зачем гоняет их по такой погоде туда и сюда…
LIV. Ошибка в сказке о золотой рыбке
Пушкина привезли в сумерки домой, испуганные, смущенные… Он весь иззяб от потери крови. Иногда на сером лице ярко сиял его белый оскал, не прежний веселый оскал, за которым всегда следовал раскат заразительного смеха, а оскал невыносимого страдания. И сразу же началась в доме беготня, вопли, обмороки… Среди нарастающей тревоги, которая точно во все щели сочилась в дом, раздели его, уложили на диван… И, как во время казни декабристов, присутствовавшие, заглянув смерти в глаза, совершенно потеряли чувство действительности, не видели и не слышали того, что перед ними свершалось, и видели и слышали, как в кошмаре, то, чего совсем не было, и извращали действительность, и противоречили один другому, как и теперь вокруг тяжело раненного Пушкина забегали, засуетились доктора, приятели и приятельницы и началась невообразимая неразбериха. Тот страшный Ревизор, который приходит в конце дней к каждому человеку, стоял – это почувствовали все сразу – где-то совсем близко за дверями и, как всегда, чуя его смущенной душой, нашкодившие людишки растерялись совершенно. Наталья Николаевна шумно страдала: укоры совести, сожаление о прежнем легкомыслии, тревога за будущее свое и детей мучили ее. Может быть, немножко она и прибавляла для близких, но человека, это исковерканное, лживое существо, надо или совсем отвергнуть, или принять таким, каково оно есть. Азинька страдала глубоко, но тихо и не смела показаться ни ему, ни его друзьям, которые все время были теперь в доме. Добрый Жуковский уже планировал, как бы помочь семье друга…
Примчались доктора, приехал В.И. Даль, который из Оренбурга был уже переведен в Петербург. И как только он вошел в этих строгих очках, Пушкину вдруг вспомнилась и безбрежная степь, и жуткий, кудлатый мужичонка с его песней, и то удивительное слово, о котором сказал ему Даль: любить значит жалеть… Он не раз и раньше вспоминал о нем, но только теперь, когда страшная боль рвала его тело, в нем забрезжила зорька настоящего понимания. Теперь он понял те слова Анны и удивлялся, как она это узнала… В душе его начался какой-то таинственный рассвет, все в жизни стало менять места, и, как видения кошмара при пробуждении, так разлетались теперь в ничто мучившие его в последние месяцы призраки. Любовь – это прежде всего жалость к тому, кого любишь, а жалость – сострадание, а сострадание – это со-страдание, страдание вместе. Как просто и – как прекрасно!.. И он отвернулся к стене и стал глотать приступившие вдруг слезы…
– Владимир Иванович, – позвал он тихо Даля. – А помните, мы с вами в степи о сказке про рыбака и золотую рыбку говорили?.. Теперь я думаю, что конец в ней все-таки не верен.
– Почему? – уставился тот на него своими очками.
– А потому, что, когда рыбка, в конце концов, рассердилась на глупую старуху и ушла, то у старухи в сказке все же осталась старая землянка и разбитое корыто. Это неверно: у нее не осталось ничего!
Голос его, звеня, оборвался. и он снова отвернулся к стене.
Положение выяснилось уже через два-три часа: смерть на пороге. Около него тихонько страдала одна из его приятельниц, княгиня Екатерина Алексеевна Долгорукова, жена лейб-гусара, дочь директора того архива министерства иностранных дел в Москве, где разводились на благо России архивные юноши. Княгиня была некрасива, но обладала милым, простым женским умом и умела, несмотря на свою молодость – ей было всего 25 – просто и мягко подойти к душе человека. С ней был хорош Пушкин, а молоденький Лермонтов только перед ней одной раскрывал свою взвихренную с молодых лет душу. Теперь княгине хотелось одного: чтобы Пушкин причастился. Но она знала его взгляды и боялась тревожить его. Он вдруг мучительно застонал, и она содрогнулась при виде этого нового, страшного оскала его…
– Александр Сергеевич, друг мой… – тихонько положила она свою руку на его горячие руки, судорожно сжавшие одеяло, и на добрые глаза ее выступили слезы. – Сделайте мне большую радость, и не мне одной, а всем вашим близким: позовите священника…
В душе он давно уже покончил с молодым буйством, давно уже понял, что не вся правда заключена в царкосельской библиотеке Вольтера, давно уже почуял смущенной душой над судьбой человеческой таинственное веяние каких-то нездешних сил, но он не хотел все же склонить головы перед тем, чему противились и его ум, и сердце.
– Зачем? – тихонько отвечал он. – Я думаю, что это все же лишнее.
– Затем, что так надо… – тихо сказала она, с состраданием глядя на него. – Надо подумать о семье…
Он не совсем понял ее: снова рвущие боли помешали ему…
Николай, вернувшись из театра и узнав о дуэли, сейчас же послал своего лейб-медика Арендта к Пушкину с запиской, которую тот должен был показать поэту и вернуть царю. Старик на цыпочках вошел в комнату больного. Тот не спал.
– От его величества…
Пушкин лихорадочно горящими глазами пробежал написанные карандашом и, как всегда, не совсем грамотные строки: царь посылал ему свой совет умереть христианином и говорил, что в этом случае о семье его он позаботится. Опустив руку с запиской царя, Пушкин задумался. Ему припомнилась последняя встреча с царем всего три-четыре дня назад. Натали только что рассказала ему, что царь посоветовал ей быть осторожнее в обществе: ее красота подвергает ее большим опасностям. Пушкин был в добром расположении в эту минуту, и ему захотелось в это поверить.