Толстой был противником разделения труда, причем в значительной степени на отрицательное отношение его к этому принципу подействовало резкое классовое разделение, господствовавшее в его время, то ужасное, ненормальное положение, в котором находился труд рабочего и крестьянина при царском режиме. И вот, вместо того, чтобы посвятить себя изысканию средств для изменения или свержения старого режима, как это, с своей стороны, делали его современники Чернышевский, Петрашевский, Лавров, Плеханов, Ленин и другие, Толстой обратился к выходу чисто индивидуальному: в своем сочинении «Так что же нам делать?» (1886) он рекомендует всем, желающим встать на правильную почву в вопросе труда, применение в своей жизни знаменитых «четырех упряжек», т. е. разделение своего рабочего дня на четыре равные части, из которых одна посвящалась бы тяжелому земельному труду, другая – более легкому труду ремесленному, третья – умственному труду и четвертая – общению с людьми. Таким образом, – говорит Толстой, – удовлетворены были бы и все основные требования человеческой природы: деятельность мускулов, деятельность пальцев и кисти рук, деятельность ума и воображения и естественное стремление к общению с другими людьми.
Лев Николаевич пытался и сам в своей жизни применить эти «четыре упряжки» и был вполне удовлетворен воздействием их на свой организм, на состояние своего сознания. Он оговаривался, что если кто не мог так распределить свою работу, то важно, чтобы он развил в себе, по крайней мере, «сознание обязанности на труд» и постарался перейти к занятию физическим трудом, преимущественно земледелием, поскольку труд на фабрике удален от природы.
Все эти, крайне наивные с точки зрения современного экономиста, рассуждения могли иметь место разве что в эпоху 80-х и 90-х гг. прошлого столетия, когда они были высказаны и когда инициатива
И для огромного большинства искренних «толстовцев» проблема труда на земле носила поистине трагический характер: перейти на земледелие готов, но земли нет, как нет и денег на ее приобретение. Что делать?! Как быть?! Так и оставаться тунеядцем?! Эти отчаянные вопросы, иногда и с присовокуплением просьбы одолжить деньги, то и дело летели в Ясную Поляну, вплоть до самой смерти Льва Николаевича. И что же он отвечал своим ученикам? Всегда одно и то же: добрая жизнь, которой нельзя устроить без денег, не есть добрая жизнь. «Не выходя из того положения, в котором вы находитесь, старайтесь работать над собой, над своей душой!» Такой ответ, конечно, не удовлетворял. Для чего же души были напрасно взволнованы идеалом земельного труда?
Улучшить состояние здоровья и духа нескольких помещиков и интеллигентов система «четырех упряжек» могла, но для народа она была совершенно бесполезна.
Принцип разделения труда может и должен быть сохранен, ради целесообразности производства и организации, хотя, конечно, его нельзя обращать в предлог для разделения людей на
Регулировать такой обмен должно, однако, опять-таки государство, социалистическое государство, отрицавшееся Толстым.
Максим Горький рассказывает в воспоминаниях об Александре Блоке, что однажды поэт «заговорил о русской интеллигенции надоевшими словами осуждения», которые показались Горькому «особенно неуместными после революции».
Алексей Максимович не оставил слов Блока без возражения. «Я сказал, – говорит он, – что отрицательное отношение к интеллигенции есть именно чисто “интеллигентское” отношение. Его не мог выработать ни мужик, знающий интеллигента только в лице самоотверженного земского врача или преподобного сельского учителя; его не мог выработать и рабочий, обязанный интеллигенту своим политическим воспитанием. Это отношение ошибочно и вредно… Всегда, ныне и присно наша интеллигенция играла, играет и еще будет играть роль ломовой лошади истории. Неустанной работой своей она подняла пролетариат на высоту революции, небывалой по широте и глубине задач, поставленных ею к немедленному решению»119.
Л. Н. Толстой, с его скептическим отношением и к интеллигенции, и к революции, пожалуй, не согласился бы с Горьким. Но суждение последнего от этого ничего не потеряло бы в своей убедительности.
Что касается кучки «толстовской» интеллигенции, то в роковую для родины минуту она оказалась в хвосте истории. Из нашего отвлеченного, холодного к подлинной жизни и ее нуждам спиритуализма народ (под которым мы, как и Толстой, разумели главным образом крестьянство) не мог извлечь для себя ничего спасительного. Ведь он нуждался не столько в душевной помощи (сам Толстой признавал его духовную жизнь высокой), сколько в помощи внешней, конкретной, материальной: заели его кулаки-мироеды, помещики, фабриканты, становые. А мы, горожане-мечтатели, это видели и не видели, понимали и не понимали. «Терпеливо» ждали, пока все само собой, по-толстовски, «образуется», не замечая, что если наше терпение рассчитано на долгий срок, то терпение измученных народных масс уже кончается. И какой-то двусмысленный характер приобретало постоянное восхищение Льва Николаевича
Иной дорогой шла радикальная политическая мысль. Ленин, вспоминая о Белинском (которого он считал одним из предшественников русской социал-демократии), говорил: «Передовая мысль в России… жадно искала правильной революционной теории… Марксизм, как единственно правильную революционную теорию, Россия поистине
Между тем, для «толстовцев» и для других русских идеалистов, окопавшихся в одностороннем и потому бесплодном идеализме и спиритуализме, выступление Ленина после краха первой русско-германской войны было поистине своего рода deus ex machim120. И рост, и быстрое укоренение нового движения в народе и особенно в рабочем классе им тоже были непонятны. В лучшем случае, они объясняли его «сложившимися обстоятельствами», если только не «злонамеренностью» и «недобрым нравом» вождя. А, между тем, у великого вождя все было рассчитано и заранее приготовлено. Расчет мог кое в чем не удасться. Но тогда должны были прийти и пришли преемники Ленина, перехватившие его инициативу и дополнившие его дело. Общее же развитие шло по той же, первоначально определенной и намеченной линии.
Да, ленинскую теорию Россия
«По рождению и воспитанию Толстой принадлежал к высшей помещичьей власти в России, – он порвал со всеми привычными взглядами этой среды и, в своих последних произведениях, обрушился со страстной критикой на все современные государственные, церковные, общественные, экономические порядки, основанные на порабощении масс, на нищете их, на порабощении крестьян и мелких хозяев вообще, на насилии и лицемерии, которые сверху до низу пропитывают всю современную жизнь.
Критика Толстого не нова. Он не сказал ничего такого, что не было бы задолго до него сказано и в европейской, и в русской литературе теми, кто стоял на стороне трудящихся. Но своеобразие критики Толстого и ее историческое значение состоит в том, что она с такой силой, которая свойственна только гениальным художникам, выражает ломку взглядов самых широких народных масс в России указанного периода и именно деревенской, крестьянской России. Ибо критика современных порядков у Толстого отличается от критики тех же порядков у представителей современного рабочего движения именно тем, что Толстой стоит на точке зрения патриархального, наивного крестьянина. Толстой переносит его психологию в свою критику, в свое учение. Критика Толстого потому отличается такой силой чувства, такой страстностью, убедительностью, свежестью, искренностью, бесстрашием в стремлении «дойти до корня», найти настоящую причину бедствий масс, что эта критика действительно отражает перелом во взглядах миллионов крестьян, которые только что вышли на свободу из крепостного права и увидели, что эта свобода означает новые ужасы разорения, голодной смерти, бездомной жизни среди городских «хитровцев» и т. д. Толстой отражает их настроение так верно, что сам в свое учение вносит их наивность, их отчуждение от политики, их мистицизм, желание уйти от мира, «непротивление злу», бессильные проклятья по адресу капитализма и «власти денег». Протест миллионов крестьян и их отчаяние – вот что слилось в учении Толстого.
Представители современного рабочего движения находят, что протестовать им есть против чего, но отчаиваться не в чем… Отчаяние свойственно тем, кто не понимает причин зла, не видит выхода, не способен бороться.
Современный промышленный пролетариат к числу таких классов не принадлежит»121.
Лев Николаевич постоянно обсуждал вопросы политического и общественного устройства с точки зрения требований религии и отвлеченной нравственности. Естественно, что такой подход к решению этих вопросов не мог быть плодотворным. К политическим вопросам религиозного критерия прикладывать нельзя. Пути религии и политики – разные. Религия занимается духовным состоянием человека, политика же основана в первую голову на экономических взаимоотношениях людей. Политика – борьба и притом настолько суверенна в своей области, а постулаты ее настолько неотвратимы, что религия почти ничего существенного в развитие политики внести не может. Я имею при этом в виду, разумеется, религию внекультовую, чистую, идеальную, – религию в духе Толстого. Гораздо хуже обстоит дело, когда за политику берутся церковники, именно
Впрочем, диктуемый высшими религиозными и религиозно-нравственными побуждениями политический и социальный идеал (безнасилие, равенство, полный отказ от войны и т. д.) можно считать своего рода программой-maximum, довольствуясь в то же время борьбой за конкретный режим, являющийся программой-minimum и хоть сколько-нибудь, хоть в самом главном приближающийся к чаяниям религиозных людей, хоть до известной степени удовлетворяющий всех «взыскующих Града», по старому выражению.