Книги

В споре с Толстым. На весах жизни

22
18
20
22
24
26
28
30
* * *

Идеалисты, – говорит Л. А. Плоткин в книге «Писарев и литературное общественное движение 60-х гг.» (М., 1945), – «объявляли материальное призрачным, преходящим. Сущностью же утверждалась духовная, идеальная субстанция…» Но и это положение имело отношение к политике. «Если материальные условия жизни человека роли не играют, то зачем же тогда людям заботиться об устройстве своей жизни на земле? Отвлекая внимание от условий материального бытия, идеалисты боролись против революции, против социального прогресса».

«Толстовцам» это покажется диким, но пусть они подумают, не подходит ли под эту характеристику и сам Л. Н. Толстой. Он – повторяю – был образцом искренности, а между тем плоткинская характеристика как будто с него и списана. Больше того: что другие идеалисты скрывали и прикрывали кудрявыми фразами, то Л. Н. Толстой так прямо и откровенно высказывал. Тысячи раз повторял он, что «материальное – призрачно, преходяще» (вспомните рассуждения о комете Галлея!). Тысячи раз повторял он, что сущность всего – духовная, с духовной субстанцией – Богом. Тысячи раз предостерегал он против «соблазна устроительства» здесь, на земле, – соблазна, ничего человеку не дающего и ни к чему не приводящего, потому что «материальные условия жизни человека роли не играют», а важно только его духовное состояние и усилие работы над собой. «Отвлекая внимание от условий материального бытия», он, действительно, совершенно открыто и последовательно «боролся против революции» и крайне скептически относился к идее «социального прогресса», как она выражалась в политике. Иной раз даже не без задора полемизировал с ней. Так, в 1905 году, полемизируя с кадетами, Лев Николаевич заявил однажды, что ему естественнее быть под Николаем II, чем под Петрункевичем I, – власть Николая оправдана-де исторически (см. Записки Д. П. Маковицкого)123.

Видел ли сам Лев Николаевич: куда он идет? По-видимому, нет. Он искренно верил во всеисцеляющее и универсальное значение заповеди самосовершенствования, хотя… не интересовался или делал вид, что не интересуется тем, какой политический строй установится, в конце концов, в результате наших усилий к самосовершенствованию. Поражало, в самом деле, как это ему могло быть безразлично, «будет ли анархизм или, напротив, рабство под игом японца или немца» следствием «исполнения вечного закона, не допускающего насилия и участия в нем» (запись в дневнике 13 января 1910 г.). «Этого я не знаю и не хочу знать!» – с своей малопонятной людям «последовательностью» заявлял Лев Николаевич124.

Идейно Толстой, вскрывая пороки Церкви и государственной системы, конечно, расшатывал самодержавие и тем приближал революцию, но сознательно он не собирался ей содействовать. Как будет «падать» самодержавие и что его сменит, ему было «безразлично». Дескать: иди лишь к своей высокой цели – нравственного совершенствования, а там уже установится какой-нибудь и, наверное, неплохой порядок.

Может быть, в течение столетий, если не тысячелетий, такая программа и привела бы, наконец, к своей цели, но, пока что народ оставался беззащитным и продолжал бы неизбывно страдать под игом эксплуататоров и тиранов. А «толстовцы» жили бы, совершенствовались бы и умирали бы со спокойной совестью.

Ленин прервал эту инерцию ничегонеделания.

* * *

Мы, «толстовцы», одно упускали из внимания, возражая против революции, а именно, что богачи и капиталисты никогда добровольно своего положения не уступят и от своей собственности не откажутся. Могут быть отдельные и иногда замечательные примеры таких отказов, которые как раз попадались в «толстовской» среде (князь Дадиани, князь Хилков, помещики братья Шейерманы и др.), но тут отказ предполагает, прежде всего, высоко развитую и убежденную в определенном смысле личность отказывающегося, а, кроме того, и среди таких личностей далеко не все способны к самопожертвованию и к самоотречению, так что ясно, что такие отказы могли носить только характер индивидуальный и не могли стать общим явлением. В самом деле, почему богатый юноша, полюбившийся Христу и выполнивший уже все остальные заповеди нравственности, отказался выполнить его совет насчет «раздачи имения нищим» и лишь «отошел с печалью», когда услыхал такой совет из уст учителя? Почему, наряду с Дадиани и Шейерманами, раздавшими свою землю крестьянам, оставались еще многие и многие, среди поклонников учения Л. Н. Толстого, кто не предпринял, однако, ничего подобного и сохранил свое имущество и деньги в своих руках? Почему один из самых искренних «толстовцев», М. В. Б.125, который владел небольшим имением в Тульской губернии, вступил после Февральской революции и в страхе перед грядущей Октябрьской, в «Союз земельных собственников» в Петрограде, защищавший право частного владения на землю… право, отвергавшееся учением Л. Н. Толстого? Потому что собственность тесно сливается с личностью собственника, и их трудно «расклеить», так что приходится, в случае нужды, только «раздирать».

Спрашивается: как долго длился бы этот процесс всеобщего добровольного отказа от крупной, нетрудовой собственности? Века? И рабочий, и крестьянский класс должен был бы дожидаться?

А к тому прибавьте, что ни Толстой, ни «толстовцы» по существу и не ждали, что такой момент наступит: не в нем было дело, дело было в работе нравственного совершенствования и в том, чтобы те, кто владели собственностью, сознавали бы свой «грех» и стремились от него избавиться, подвигаясь, по мере сил, к «бесконечному идеалу».

Немощь!

Революционеры заражаться подобной немощью отнюдь не собирались.

* * *

«Чернышевский видел тесную связь между философией и политикой, – говорит Плоткин в той же, только что цитировавшейся книге. – Он указывает на то, что Гоббс был абсолютист, Локк – виг, Мильтон – республиканец, Монтескье – либерал в английском вкусе, Руссо – революционный демократ, Бентам – просто демократ. Даже те мыслители, которые занимались абстрактной теорией, так или иначе проникнуты духом определенных политических направлений. Все великие философские учения для Чернышевского одновременно и политические учения».

Не знаю, как характеризовать политический уклон Л. Н. Толстого: это был одновременно и анархизм, и религиозный консерватизм. Но у последователей Толстого политические тенденции определенно чувствовались, причем тенденции эти были неодинаковы. Кристаллизация определилась особенно ясно, когда разразилась революция в октябре 1917 года. Классовое происхождение «толстовцев» сказывалось определенно в их политических симпатиях и антипатиях. Рабочие и крестьяне, по большей части, преисполнились сочувствием к новой власти. К ним примкнули и «интеллигентные пролетарии» типа И. М. Трегубова. Бывшие помещики или люди, достигшие положения и популярности при старой власти, настроились, как я уже говорил, довольно оппозиционно к перевороту и к новым порядкам. И те, и другие, может быть, не сознавали своей «заинтересованности» в отношении к революционной власти, но «заинтересованность» эта определенно давала себя знать.

«Толстовство», конечно, было очень радикально в своих политических принципах и, вместе с кропоткинством и бакунизмом, составляло определенную ветвь в русском анархизме. Но, поскольку, в отличие от кропоткинства и бакунизма, оно проповедовало «неделание», под сенью его оказывалось местечко и для представителей политического консерватизма. Полной ясности в этом отношении в «толстовстве», во всяком случае, не было. Ни один «толстовец» не мог смело и убежденно сказать, что социализм, как политическая система, лучше конституционной монархии… Словом, желая спастись от политики, «толстовство» все-таки от нее не спаслось. Лучшие из «толстовцев» искренно были убеждены, что они при любом политическом режиме, в любом государстве будут пасынками. Но, хотя бы даже это было и так, они забывали, что не в них дело, а что дело – в огромных народных массах, в том, что даст этим массам революция, выведет ли она их из прежнего, беспримерно тяжелого, бедственного состояния и поставит ли в положение действительно свободных и полноправных граждан великой республики, – в то положение, каким все народы СССР пользуются сегодня.

* * *

«Недостоверный» Тенеромо (И. Б. Фейнерман) записал в своей книжке воспоминаний о Л. Н. Толстом звучащие довольно «достоверно» слова Льва Николаевича о том, как его «всегда поражало» отсутствие в революционном движении «ноты любви к тем самым угнетенным, за которых движение это так громко ратует».

Слова эти сначала кажутся нам парадоксом, но потом мы начинаем лучше понимать, что, собственно, хотел сказать Толстой, когда встречаемся дальше с такими его рассуждениями:

«Вся жизненность революционного движения, весь этот фейерверк кипучей агитации и страстных речей диктуется только жгучим чувством ненависти к угнетателям, и на всем движении поэтому лежит отпечаток желчности и кусливого сарказма, навевающего угрюмый мрак на душу последователя. Душа выходит лишенной самых дорогих и ценных сторон ее. В ней пропадает нежная мягкость, чуткость к страданиям другого, нет желания близкого, радостного общения с теми простыми и обездоленными людьми, за которых идешь даже на муки смерти. Да, это ничего не значит, можно идти на мученическую смерть и все-таки не любить того, за кого муки принимаешь, потому что душа полна ненависти к угнетателю и вся горит жаждой борьбы только с ним»126.

Рассуждение это сразу поражает нас своей верностью. Да, общее настроение «толстовца» и настроение революционера, конечно, не похожи друг на друга. Не хотелось и Льву Николаевичу променять настроение «нежной мягкости» и «желания близкого, радостного общения с обездоленными» на действительно свойственное, по крайне мере, хоть некоторым деятелям революции настроение с «отпечатком желчности и кусливого сарказма». Но ведь тут не мешало бы принять во внимание еще и настроение самих обездоленных, т. е. тех жестоко эксплуатируемых и живущих в непроглядной нужде рабочих и крестьян, во имя освобождения которых от гнета возникло как революционное движение, так, может быть, и «толстовство». Каково же, в самом деле, их настроение: такое же светлое и любвеобильное, как у «толстовцев», или столь же озлобленное, как у революционеров? И если скорее озлобленное, чем безмятежно-любвеобильное, то что одно могло бы изменить это настроение? Ясно, что не «любовные» речи «толстовцев» (особенно сохраняющих за собой свое привилегированное положение), а только перемена положения обездоленных, связанная с общей переменой социального строя, которой и добивались – в борьбе, стиснув зубы и забыв на время о «нежной мягкости», – революционеры.

А кто мог поручиться, что в глубине души того или иного революционера этой «нежной мягкости» и этого сочувствия к обездоленным, при проверке, могло оказаться, пожалуй, не меньше, если не больше, чем у «толстовца»? И что она-то и вела его? что из нее-то и рождалась «ненависть», которую сами революционеры называют иногда священной.

* * *

В смысле истинного понимания своего отношения к народу большой прогресс по сравнению с русскими «толстовцами» представляет дело Ганди в Индии. Ганди, как известно, не только выученик буддизма, но и русского мыслителя из Ясной Поляны. Он боролся за освобождение своей страны и своего народа от англичан на путях мирной, безнасильственной революции, на путях неподчинения, не-сотрудничества (non-cooperation), вкладывая религиозный смысл в свою борьбу. Борьба шла неровно и приносила Ганди иногда успех, иногда поражения. И поражения эти зависели больше всего от… непоследовательности сторонников Ганди: начав свою борьбу с англичанами мирными средствами (сжигая ткани английского происхождения, добывая явочным порядком соль из моря, что также запрещалось предприимчивыми торгашами-европейцами, ложась иногда на пути английских усмирительных отрядов и т. д.), гандисты теряли подчас терпение и переходили к борьбе вооруженной. Не обходилось дело и без эксцессов. Так, в одном городе бунтари-гандисты обезоружили отряд полицейских, заперли его в сарай и потом… подожгли этот сарай. Ганди в таких случаях бывал в отчаянии и, пока не понял, что трудно, подымая людей на «мирную революцию», удерживать их от «революции насильственной», обыкновенно отменял всякое общее выступление против англичан и налагал на себя очередной пост покаяния.