Книги

В споре с Толстым. На весах жизни

22
18
20
22
24
26
28
30

Таким образом, мы видим, что высшее благо или счастье, заключающееся в любви ко всем, возможно при одном условии: если мы понимаем свою жизнь не как животное, т. е. если мы игнорируем требования своего тела, или если понимаем жизнь как «душу в теле», но при этом опять-таки отталкивая, как ненужное или даже враждебное начало, наше тело и отдавая все внимание своему духовному существу, душе. Иначе говоря, в этом, основном воззрении Л. Н. Толстого на сущность «высшего блага» или счастья торжествует опять-таки спиритуализм и не подарено ни одного сочувствующего или снисходительного взгляда половине нашего «я», нашему телесному существу.

* * *

Есть, однако, глубокий смысл и в мудрой осторожности Канта, не желающего прямо назвать счастье целью человеческой жизни. Счастье, и в самом деле, не может быть целью. Но без него жизнь невозможна. Если же прямо поставить целью счастье, то умному человеку самому скучно было бы жить. В самом деле, если жить для счастья, т. е. для себя, то всякая жизнь окажется слишком короткой, а со смертью приходит ее безусловный конец. Лучше жить для какого-нибудь, переживающего тебя, дела, жить для общего блага, для работы, для нации, для искусства, для революции, для цели, не умещающейся в рамках одной жизни. Ты умираешь, но дело твое продолжают другие.

Так живут художники, ученые, революционеры, социалисты, коммунисты. И это стремление к одушевляющему их высокому политическому, научному, художественному и общественному идеалу, постоянное напряжение, постоянная работа и жертвы во имя его достижения составляют их счастье.

В том-то и дело, что человек не может быть счастлив один. Он должен быть счастлив со всеми.

* * *

Я не совсем согласен с Фейербахом, что «боги» – дети нашего желания и продукт нашей фантазии, что люди только ипостасируют лучшие стороны своего «я» в понятие божества и что теперь религия уже не нужна человеку, который может достичь осуществления своих идеалов и без нее, лишь с помощью науки и искусства131. Нет, подобная философия – как кислые щи без изюминки (по «Живому трупу»)132, как весы без стрелки равновесия, как неплодоносящая яблоня, как свод без замка. Понятие Бога имеет всеобщее, всеустрояющее, сводящее концы с концами, универсальное значение. И даже если бы оно оставалось только понятием, от него нельзя, не может отказаться человек.

Но этика Фейербаха, этика счастья, эвдемонизм, кажется мне живой и естественной. Сущность нравственности заключается, по Фейербаху, в блаженстве, но не в блаженстве одиночном, а в блаженстве всеобщем, распространяющемся на других, ибо «я» неотделимо от «ты». Стремление к счастью предполагает взаимную зависимость людей, заложенную в глубине человеческой природы. Тут прежде всего следует отметить половую противоположность, влекущую людей двух полов к соединению.

Противоречие между чувством и долгом иногда, действительно, тревожит нас, но и оно не имеет абсолютного значения и не безысходно, как это хотят доказать строгие моралисты. Даже самопожертвование, как правильно указывает Фейербах, может быть связано с счастливым сознанием блага его для других. Надо жить, а не мучиться, и быть счастливым, сколько только лежит в твоих возможностях и способностях. Фейербах – гуманист, и его искренний, высокий гуманизм определенно носит на себе следы христианского происхождения, хотя вся искусственная, вымученная метафизика исторического христианства и отброшена нашим философом без сожаления.

* * *

Нельзя, да и нет нужды, запрещать человеку жажду личного счастья. Любому моралисту и учителю нравственности приятнее видеть человека счастливым, чем несчастливым. Пусть же глаза как можно большего количества людей сияют счастьем и силой жизни, а радостная улыбка почаще расцветает на их лицах.

* * *

«…Не вы ли сказали где-то: в жизни много прекрасного и кроме счастия. В этом слове есть целая религия, целое откровение». Так в 1837 году писал Тютчев В. А. Жуковскому133. Конечно, Тютчев прав. Кроме счастья, есть еще глубокая духовная одинокая жизнь, есть самоотвержение, альтруизм, смерть «за други своя». Но все это для несчастных людей (для несчастных, а не для счастливых) бывает часто только спасительным убежищем, в котором можно соблюсти свое достоинство. Изречение, понравившееся Тютчеву, могло родиться только в голове такого глубокого меланхолика и человека, обойденного счастьем, каким был В. А. Жуковский. Если бы М. П. Протасова ответила Василию Андреевичу взаимностью и стала его женой, мы не знали бы счастливее человека. О том, что можно обойтись без счастья, говорят только в тех случаях, когда на счастье уже нет и не может быть никакой надежды.

* * *

Говорят, «что цель жизни не есть наслаждение, а напротив, есть вечный труд, вечная жертва, что мы должны постоянно принуждать себя, противодействуя своим желаниям вследствие требований нравственного долга», – читаем у Н. А. Добролюбова. «В этом взгляде, – продолжает он, – есть сторона очень похвальная, именно – уважение к требованиям нравственного долга»134. Но… есть тут и какой-то монашеский душок насилия над личностью. Что это, в самом деле, за тюрьма и за вечное одергивание свободного человека? что за хроническое подавление личности, которое может ведь и надоесть и опротиветь?

Философ ищет выхода из этого ложного положения и находит его. «Кажется, не того можно назвать человеком истинно-нравственным, кто только терпит над собою веления долга как какое-то тяжелое иго, как “нравственные вериги”, а именно того, кто заботится слить требования долга с потребностями внутреннего существа своего, кто старается переработать их в свою плоть и кровь внутренним процессом самопознания и саморазвития так, чтобы они не только сделались инстинктивно-необходимыми, но и доставляли внутреннее наслаждение»135.

Дорога нащупана правильно. И одно, что остается сделать, это – зачеркнуть слово «кажется» в начале приведенной цитаты.

* * *

Я уже приводил слова композитора Лядова о Толстом: «Он – человек “живота”, а не духа. И Бог, и искусство для него должны быть только полезны». Помню, как поразили меня эти слова, когда я, еще в пору первого увлечения Толстым, случайно натолкнулся на них. Какой парадокс! Толстой, автор «Краткого изложения Евангелия», «Зеленой палочки» и «Круга чтения», – и вдруг «не человек духа». Но композиторы, артисты – как дети. В философии им позволяется изрекать вещи безответственные, но смелые – и правдивые. Лядов сам, субъективно, конечно был убежден в истинности своей характеристики Толстого-мыслителя. И мы можем понять, что им при этом руководило. Едва ли только озлобленность из-за толстовского трактата «Что такое искусство?», встреченного большинством художников и артистов в штыки. Нет, чутьем художника и артиста Лядов понял, что Толстой перегибает палку в своем утилитаризме, что нельзя поносить ни Вагнера, ни Бетховена, ни Леонардо да Винчи, ни рафаэлевскую Мадонну только потому, что они – «бесполезны», – «бесполезны» для чего? – для «практических» целей жизни, хотя бы и понимая под «практическими» целями моральные? Но свет и радость жизни обусловлены не только материальным или даже моральным, в узком смысле, успехом. Есть источники радости – абсолютно бескорыстные, когда человеку «просто»-радостно, когда он «просто»-счастлив. Искусство (Гайдн, Моцарт) дает именно такую радость… – очень ценную для духа нашего, светлую, возвышающую нас радость. Природа дает такую же радость, тоже – чудную, редкую по полноте, хотя и… «бесполезную» ровно в той же степени, как искусство. Что такая радость может, буквально, живить душу, слишком узким моралистам безразлично. Слишком узкие моралисты, к которым Лядов, – может быть, и без достаточных оснований, – причислял Толстого, обидчивы и ревнивы. Они ревнивы к достоинству добра и Божества и вечно «обижены», что человечество не посвящает достаточно внимания, преданности и любви Богу и добру. Моралисты тоже, в значительной степени, правы. Но было бы еще лучше, если бы они перестали негодовать на собратьев-людей и научились более широко и просто и доверчиво смотреть на жизнь. Жизнь еще более богата и плодотворна, чем это представляют себе и внушают нам моралисты-сектанты, и, если относиться к ней не по-сектантски, то и можно, и надо веру в Бога, в высшую волю и веру в закон нравственного совершенствования соединять с любовью к жизни в целом, как таковой, и к тем прекрасным сторонам ее, какими являются искусство, природа, труд, любовь, семья, дружба, знание, т. е. ко всему тому, что делает жизнь для человека полнее и краше. Даже понятие счастья нисколько не противоречит понятию добра. Наоборот, счастье гораздо естественнее и легче укладывается в русло добра, чем зла. Счастье-зло… да разве бывает такое? Разве можно назвать «счастьем» состояние разбойника, вырезавшего семью и воспользовавшегося ее достоянием? Вы скажете: «да, да, это – преступное счастье, но все-таки счастье!..»

Отлично! Но разве к «преступному счастью» зовут людей Лядовы, Рафаэли и Пушкины? Нет, они обращаются не к преступным и не к больным, а к здоровым и нормальным элементам общества, составляющим его большинство, и с подлинным великодушием таланта и благородства признают за этим большинством право на простое, здоровое человеческое счастье, во всех его проявлениях. Счастье не всегда дается людям, поэтому истинные гуманисты не хотят ограбить человека, урвав у него право на ту или иную долю счастья в любой, доступной ему форме. Они – снисходительны к людям. Снисходительны на деле, тогда как большинство моралистов, тоже «снисходительное», снисходительно только на словах. Они – на страже «закона Божия». Но истинный служитель закона Божия должен видеть тысячью глаз и чувствовать тысячью сердец. Отчего Христос простил грешницу? С фарисейско-праведни-ческой точки зрения это, может быть, непонятно. Но с истинно-человеческой и человечной точки зрения это было как раз то, что нужно, – акт подлинной любви, подлинной человечности, подлинного всепрощения, который восхищает и никогда не перестанет восхищать человечество.

* * *

Не единственным, а одним из самых глубоких, если не глубочайшим, источником внутреннего счастья и полного удовлетворения души является, как это и утверждает Л. Н. Толстой, христианский закон о любви к Богу и к ближнему, как к самому себе. Если все другие возможности счастья отняты, то это – любовь – всегда остается в распоряжении человека.

Образ престарелого апостола Иоанна Богослова, уже совершенно ослабевшего и только повторявшего беспрестанно «братья, любите друг друга», останется навсегда, как это опять-таки утверждал и Лев Николаевич, одним из самых высоких, мощных и поэтических образов мировой истории.

* * *

Конечно, из закона о любви к ближнему никак нельзя вывести ни аскетизма, ни осуждения мира, ни отрицания его.

Бог, или неведомая, высшая воля, послал нас в этот мир и послал с тем, чтобы мы любили друг друга. Любовь должна быть цементом человеческого общежития, только тогда общежитие крепко и радостно и взаимно благодетельно, а люди, дети Божии, счастливы. Но это вовсе не значит и не должно значить, что зачеркивается все остальное содержание человеческой жизни, как духовной, так и материальной, и что многосторонне одаренное, глубокое и полное творческой инициативы человеческое существо должно обратиться лишь в аппарат какой-то отвлеченной и беспредметной «любви». И нравственность, и любовь духовная – это, скорее, метод, но содержание жизни не в них или далеко не только в них.

* * *

Счастье может быть и в труде, в творчестве. И крестьянин, развивающий свое хозяйство, и рабочий, вводящий усовершенствования в производство, счастливы. И уж несомненно счастливы ученый, приходящий к важному открытию в своей области, поэт, которому удалось стихотворение, композитор, в душе которого благодатным откровением прозвучала новая, глубокая и выразительная, мелодия, и философ, по-новому осветивший мыслью какой-нибудь уголок сознания. Счастливы и революционер, и реформатор, видящие свои мысли осуществленными.

Труд, творчество… не лучший ли это вид и род счастья?