Книги

Сообщество как городская практика

22
18
20
22
24
26
28
30

Более конфронтационными являются окружения, в которых вызов тому, к чему мы привыкли, бросает качество городского пространства, имеющее гендерную или расовую окраску. Когда я, ни разу не бывав прежде в Индии, полетела из Европы сначала в Хайдарабад, а затем в Мумбаи, мне понадобилось какое-то время, чтобы приспособиться к тем аспектам правил публичного поведения, которые отчетливо отличались от моих. Когда в Хайдарабаде потеряли мой багаж, я попыталась купить рубашку и в итоге надела приталенную мужскую сорочку поверх джинсов. Когда я проходила по центру Хайдарабада, мой торс и бедра ощущали прикосновения молодых мужчин, которые кучковались на переполненных базарных улицах. Этот опыт указывает на подразумеваемые нормы публичного поведения в общественном пространстве Хайдарабада – крайне стесненном, лишенном разнообразия и недифференцированном по гендерному признаку. Спустя несколько лет, после того как значительный общественный резонанс получили истории публичных изнасилований и убийств индийских женщин, я бы скорее подчеркнула удушающий характер гендерных ограничений, лежащих в основе подобных норм публичного поведения, и критически рассмотрела бы предполагаемую ими нормативную нормальность. Но в тот момент я просто осмысляла данный опыт как ситуацию, в которой мне не удалось понять правила публичного поведения. Я руководствовалась ситуационной нормальностью, а не нормативной. Позже, купив сари и прикрыв свои волосы, я ощутила себя персонально неузнаваемой (вот она, анонимность!), но это было комфортное чувство, и я легко смешалась с толпой. Однако для пересечения четырехполосной улицы мне потребовались некоторые [отсутствовавшие у меня] практические навыки и социальные знания. Как объяснил мне один житель Хайдарабада, взяв меня под локоть, чтобы помочь перейти улицу, смысл действия заключался в следующем: надо медленно углубляться в уличное движение, поскольку машины, мопеды и рикши не могут наехать на медленно движущиеся объекты. Никогда не следует торопиться, поскольку это повышает риск, что одно из многочисленных транспортных средств не сможет объехать вас достаточно быстро. Одним словом, благодаря мобильности мы можем перемещаться в такие урбанистические контексты, где нам неизвестны правила поведения и нас никто не знает, но мы способны к быстрой адаптации и приобретению чувства принадлежности, даже способны начать принимать участие [в этих контекстах]. Не утверждаю, что так происходит всегда. Чернокожие в американских городах, женщины в Каире и гомосексуальные пары в Стамбуле благодаря местным правилам поведения могут столкнуться с тем, что преобладающие здесь практики поведения подвергают их грубым исключениям. Суть дела не в том, что реляционные окружения с достаточно высокой степенью анонимности неизбежно способствуют появлению у нас ощущения принадлежности, – это не так. Они, как правило, крайне насыщены неочевидными формами исключений по категориальным основаниям. Я лишь пытаюсь сказать, что вопреки предположениям, зачастую звучащим в исследованиях сообщества, анонимность большого города теоретически или концептуально не идет вразрез с ощущением принадлежности и формами сообщества.

Итак, резюмируем: можно с основанием утверждать, что городские пространства во времена расцвета индустриального города начала ХX века, а также крупного колониального города предоставляли иные в сравнении с сегодняшними контекстами для сообщества как культуры, хотя насколько это верно в эмпирическом плане, остается открытым вопросом. Однако я бы поспорила с тем, что данная формулировка автоматически подкрепляет тезис об «утрате сообщества», виновником которого оказывается «урбанистическое». В ходе рассмотрения четырех идеальных типов социальных отношений мы убедились, что посредством привязанностей и уз у людей имеются избыточные благоприятные возможности для того, чтобы продолжать формирование персональных сетей и прочных вовлеченностей и осуществлять сообщество в действии. Поэтому вслед за исследователями социальных сетей можно утверждать, что персональные сети также способны функционировать в качестве персональных сообществ и во многих случаях выступают таковыми. Куда менее очевидно то, в какой степени связаны с сообществом повседневные взаимозависимости между нами и теми людьми, которых мы встречаем в городском публичном пространстве и в ходе различных взаимодействий во все более коммерческих корпоративных институтах города. Тем не менее эта связь присутствует. Учитывая то, что мы способны добиваться определенного уровня комфорта в рамках правил поведения в реляционном контексте анонимности, мы всё так же можем формировать нарративы принадлежности, даже если наша жизнь организована вокруг стремления пускаться в путь, а не пускать корни. Посредством индивидуальных нарративов и практик мы можем приводить себя «в соответствие», не рассматривая подобные адаптации в качестве посягательств на некое первозданное понимание исходного «я» или в качестве необходимых выражений нормативной нормальности. Когда мы адаптируемся к тому, что является ситуационной нормальностью, мы создаем и выражаем некую форму принадлежности. В исследованиях сообщества обычно не делается акцент именно на принадлежности, и исследователи социальных сетей, склонные понимать последние в качестве сообществ, никогда бы не смогли ее уловить. В основанных на интервью проектах, посвященных избирательной/выборочной принадлежности, точкой отсчета для рассмотрения принадлежности зачастую выступал жилой район. Направляющие вопросы исследователей в этих исследованиях были сосредоточены на нарративах принадлежности к местам проживания как таковым. Однако подобные нарративы можно обнаружить и на более масштабной городской шкале.

Континуум доступа

Если мы хотим обеспечить более уверенную связь между различными реляционными контекстами, в которые необходимо поместить сообщество, понимаемое как культура, как принадлежность или как идентификация, то принципиальным моментом является их второе измерение – континуум доступа. Этот континуум также подразумевает контроль – речь идет об имеющемся у нас контроле над тем, кто обладает и кто не обладает доступом к тому или иному пространству, при этом одним идеально-типическим полюсом выступает публичное пространство, а другим оказывается пространство приватное. Зачастую контроль над подобными пространствами осуществляют другие.

Приватное пространство представляет собой идеальный тип места, где мы можем уйти за кулисы, уединиться в сфере собственного дома. Поскольку 1,6 млрд человек в мире не имеют нормального жилья (по данным Программы ООН по населенным пунктам на 2016 год), я осознаю необъективность этого утверждения в эмпирическом смысле и намерена использовать его лишь в теоретических целях. Тот факт, что множество людей не обладают местом, которое они могут полноценно назвать своим домом, не меняет того обстоятельства, что если бы они обладали этим местом, то оказались бы в состоянии уединяться там. Однако даже внутри дома присутствуют различные степени контроля над тем, кто может входить в его помещения, а кто нет. Доставщик товаров или почтальон приходят к порогу входной двери, но войти к вам может только агент по оплате счетов или полиция. В том месте в Нью-Хейвене, где я проводила исследование, квартиру одного чернокожего молодого человека взломали полицейские, убежденные, что найдут там оружие, и сильно избили этого парня без каких-либо иных оснований, кроме того, что они «думали», будто у него есть пистолет. Этот опыт ясно демонстрирует, что способы, при помощи которых можно контролировать доступ в чей-либо дом, различаются, причем они могут существенно варьироваться по критериям расы и класса, а также в условиях разных политических режимов.

Иногда власти обнаруживают способы обходить права людей на доступ в их приватное пространство, «творчески» используя нормы законодательства, причем так происходит даже в тех государствах, которые в принципе являются демократическими. В первые годы XXI века в Роттердаме политический климат в СМИ, которые призывали к введению ныне существующих антииммигрантских мер, сформировал политическое поле для реализации инициатив по обыску квартир, где находились «нелегальные» иммигранты, то есть люди, которые работали, но при этом получали социальные льготы, прогульщики, которые должны были находиться в школе, и т. д. Эти систематические вторжения в приватное пространство людей оказались возможными благодаря так называемым интервенционным командам, состоявшим из сотрудников иммиграционной полиции, социальных служб и стройнадзора (bouwtoezicht) – подразделения городской администрации, на которое возложена задача проверять соблюдение строительного законодательства. Закон предписывает, что жильцы должны пускать его сотрудников в свои дома точно так же, как социальных работников или полицию. Работая сообща, эти группы получили способ доступа в частное жилье, в некотором смысле неизвестный моей демократической стране с момента немецкой оккупации во время Второй мировой войны. Стоит ли лишний раз говорить о том, что для подобных акций были выбраны только определенные районы.

Повторим: на то, каким образом мы контролируем доступ, воздействуют такие категории, как раса и класс. Очевидно и то, что многие сотни беженцев, которым ныне предоставлено обиталище в спортивных общежитиях, пустующих офисных зданиях, школах и т. п., не могут обладать каким-либо ощущением контроля над доступом в приватное пространство. В неопубликованной магистерской диссертации М. Левек (Lewek 2015) проведено исследование того, как беженцы отыскивают способы создания пространств повседневного сопротивления в условиях строгого надзора. Даже кухни тех жилищ, где их поселяли, не являлись пространством, над которым у них был контроль, поскольку охранники могли не только наблюдать за ними через камеры безопасности, но и слушать их разговоры. Приюты для бездомных тоже печально известны тем, что не дают возможности контроля над приватным пространством. В одном американском приюте, где я работала в рамках своего исследования, каждый, кто хотел получить кровать на ночь, подвергался личному досмотру. Там не было шкафчиков для личных вещей, и люди не могли попросить, чтобы им дали возможность спать в одной и той же кровати в следующие ночи, – это лишало их любого ощущения пространства, которое они назвали бы собственным. Есть и противоположные примеры: так, в приюте для бездомных в одном рабочем районе Иокогамы стояли двухэтажные кровати, окруженные занавесками, и благодаря этому постояльцы могли закрыться от других, в результате чего в комнатах с шестью кроватями появлялось определенное ощущение приватного пространства, пусть и минимальное.

В исследования о значении «дома» (Kusenbach and Paulsen 2013; Kusenbach 2015) указывается на культурную сконструированность места проживания, а также на культурные вариации в этой сфере. Исторически значение приватного пространства тоже менялось. Ныне общераспространенная в Северной Америке и Европе «открытая кухня», которая в рекламе недвижимости на продажу или в аренду часто преподносится в качестве положительной характеристики, отменила такое разделение дома на комнаты, при котором посетителей можно принимать не в том пространстве, где для них готовилась еда. Другой вариацией этой темы является гендерно маркированное использование различных комнат, например в некоторых мусульманских домохозяйствах. Как и в случае со всеми идеальными типами, в данном случае не существует четкой границы между «приватным» и «публичным» – вместо этого присутствует некий континуум. Олег Дик (Dik 2015), исследовавший евангелические практики в Ливане, обнаружил, что гостиные в домах использовались там для церковных собраний, и это стирало границу между домом и улицей, когда звуки пения разносились по округе. В Восточном Берлине во времена ГДР политические митинги, а иногда даже церковные собрания происходили у людей дома. Но в то же время известно, что из-за грубого вторжения спецслужб в жилища с целью шпионить за личными пространствами людей нонконформистские политические беседы лучше всего было вести в совершенно публичных местах, таких как скамейка в парке или лесная тропа. Таким образом, деятельность в высшей степени политического и при этом неличного характера может происходить в приватных пространствах и иными способами в зависимости от того, кто обладает доступом туда. В эмпирическом плане контроль над доступом к пространству (точно так же, как контроль над биографической и иной персональной информацией) может быть гораздо более разноплановым и вариативным, чем это предполагают идеальные типы. Тем не менее стандартный способ воображать идеальный тип частного дома – это представлять его себе как место, где мы обладаем наибольшим контролем над доступом и куда может войти мало кто из других; иными словами, здесь присутствует самая значительная степень исключения. В таком случае публичное пространство теоретически является пространством с неограниченным доступом, открытым для всех, куда мы можем свободно входить и откуда можем выходить по собственному желанию.

Публичное пространство является важным полем для повседневных встреч в контексте гиперразнообразия, хотя в социальных науках это понятие опять-таки небесспорно (см. обзор в: Watson 2002; Tonkiss 2005; Low and Smith 2006). В недавних работах и «публичное», и «пространство» рассматриваются как социально производимые феномены; в этих исследованиях происходит отход от рассмотрения пространства в качестве некоего вместилища, наполненного смыслом только в тот момент, когда его используют люди. В социальных науках и географии (см. Massey 1991, 1995; Lofland 1998; Savage et al. 2005), а также в градостроительстве (Healey and Barrett 1990; Healey 2006) и исследованиях жилья (Jacobs 2001) все чаще признается, что пространство не является зафиксированной «вещью» (см. обзор в Hubbard, Kitchin and Valentine 2004). Публичные пространства понимаются как сконструированные людьми в процессе использования и во взаимодействиях между ними, как пространства, обладающие различной символикой и значениями (Certeau 1984; Wright 1985; Harvey 1989 / Харви 2021; Shields 1991; Massey 1999).

Городское проектирование и градостроительство сосредоточены прежде всего на публичном пространстве, понимаемом как такая разновидность места, где для использования земли не предполагается ограничений: речь идет о парках, площадях, улицах (Bentley, Alcock and McGynn 1987; Moudon 1991). Доступ сокращает приватизация публичных пространств, обнаруживаемая в различных формах – от полностью огороженных сообществ (gated community) (Caldeira 1996) до просто парков с воротами, ключи от которых есть только у местных жителей. В частных потребительских пространствах наподобие торговых и развлекательных центров, в которых присутствуют особые правила, дизайн и практики надзора, происходит исключение граждан, не соответствующих поведенческим ожиданиям, что порождает «частный город» (Squires 2011: 207–212). Туристификация вытесняет из поля зрения повседневную рутину, создавая «районы развлечений», где разнообразие можно безопасно потреблять (Judd 2011: 266). Некоторые публичные пространства конструируются в качестве мест, в которых закодировано послание (по меньшей мере на символическом уровне) о том, что они открыты не для всех. Таким образом, публичное пространство в качестве места, где встречаются незнакомые друг с другом люди (Sennett 1992a: 719), является наделенным смыслами, воображаемым и символическим (Watson 2002: 55). При рассмотрении в качестве континуума публичное пространство оказывается под вопросом в силу наличия различных форм присвоения пространства. Подобное присвоение может приобретать совершенно тривиальные способы, как в том случае, когда определенные практики, которые другими воспринимаются как оскорбительные, нежелательные или девиантные, заставляют этих других избегать то или иное место. Представим себе наркопотребителей, которые колются на обветшавшей детской площадке, или бездомных, собирающихся в больших количествах за железнодорожным вокзалом. На площади Генерала Вустера, которая рассматривается в моем исследовании, посвященном Нью-Хейвену, Общество сохранения истории приложило большие усилия для частичного воссоздания ее первоначального шарма. Современные скамейки были заменены на старомодные, но с подлокотниками в середине. Из-за этого бездомные больше попросту не могли лежать на скамейках, в чем заодно и заключалось символическое послание в их адрес. Знаки, сообщающие нам о дозволенном и недозволенном («запрещено играть с мячом», «бродягам вход воспрещен», «запрещено распивать спиртное»), устанавливают ограничения для определенных способов использования пространства, лимитируют доступ для людей, которые хотели бы вести себя там определенным образом. Как-то я направлялась в центр Нью-Хейвена с одним чернокожим молодым человеком, жившим в многоквартирном доме, который не хотел идти более коротким пешим маршрутом через площадь Генерала Вустера. Когда я спросила у него, почему бы нам не пойти через нее, он сказал, что не хочет проблем: по пути через парк он, вероятно, столкнется с полицией. Группа квартального надзора из этого района действительно находилась в плотном контакте с полицией, чтобы поддерживать «безопасность» в парке, – представители группы вызывали полицию, когда видели «подозрительных элементов». Чернокожий молодой человек, проходящий по кварталу, быстро покажется подозрительным, из-за чего чернокожие обходят стороной общественный парк. В 1960-х годах ограбление, совершенное молодыми чернокожими на одной из улиц [Нью-Хейвена], где преобладают итальянские рестораны, на следующий день обернулось тем, что италоамериканские мужчины избили бейсбольными битами нескольких чернокожих детей. Италоамериканцы не были уверены, что именно эти дети были виновны, но это уже не имело значения. Как сказал в тот момент один из участников события, «мы хотели отправить им послание». Я слышала эту историю от разных людей, которые перебрались в этот район позже, уже в период джентрификации. Они говорили, что не знали, было ли этой правдой. Когда я брала интервью у одного из участников этой истории и продемонстрировала удивление (скрывая при этом негодование) той легкостью, с которой он, казалось, был готов о ней говорить, он сообщил, что для них эта история сохраняла актуальность, «так что нам не приходится делать это снова». Когда я интервьюировала чернокожих жителей многоквартирных домов, один из моих вопросов предполагал, что они должны указать территории в городе, где не ощущают себя безопасно и обычно избегают этих мест. Многие люди среди таких территорий упомянули именно ту улицу, где произошел описанный инцидент. Мало кто мог объяснить почему, помимо того, что «там не любят черных». Сама по себе эта история со временем поблекла, но коллективная память о наличии места, которого следует избегать (хотя этим местом была людная улица), оставалась живой. Таким образом, то, является ли публичное пространство публичным в смысле обеспечения легкого доступа и свободы входить и выходить как вам заблагорассудится, структурировано габитусом, расой и классом и неприменимо ко всем в равной степени. Положение женщин и представителей ЛГБТК во многих крупных городах мира вновь и вновь демонстрирует, каким образом гендер и сексуальность тоже выступают основой для неравного доступа.

Идея публичного пространства как места [реализации] «микрополитики» (Tonkiss 2005: 59) и конфликтов, исключений и символического насилия отличается от того идеала публичного пространства, который разрабатывали социальные теоретики. Из наличия двух альтернативных пониманий публичного в социальной теории следует, что жизнь в публичных пространствах не является обязательно и всегда «публичной». Публичное пространство, как и любое пространство, социально производится (Lefebvre 1995 / Лефевр 2015; Brenner 2000). Символы, значения и интерпретации создаются не только дизайном и формальным доступом, но и социальностью пространств, а следовательно, неочевидными включениями, исключениями и трансгрессиями. Концептуализация публичного пространства в качестве пространства политического и рассмотрение его как обусловливающего гражданское (хотя и не обязательно городское) общество (civil, if not civic, society) в особенности характерны для Юргена Хабермаса и Ханны Арендт.

Для Арендт (Arendt 1958 / Арендт 2017) публичное пространство не связано с какой-либо специфической локацией: это форма коллективного бытия, «совместности» (commons), которая служит для активного участия и коллективных взаимодействий, а также конституируется ими. Хабермас (Habermas 1991) аналогичным образом описывает публичное пространство как сферу коммуникативного действия на базе рационального, критического диалога между равными. Следовательно, Хабермас и Арендт разделяют представление об

идеальной сфере, в которой люди могут дискутировать и спорить свободно и на равных, – для этого им необходимо оторваться от своих отдельных, частных обстоятельств, чтобы вести дискуссию и споры… Вне зависимости от происхождения, гендера, образа жизни и класса у людей должен быть равный голос в качестве граждан (Sennett 2010: 261).

Приводимая Хабермасом метафора кофейни XIX века как парадигмы публичного пространства для бурной дискуссии стала источником вдохновения для небольшого количества работ, посвященных «домашним территориям» и «третьим местам» (Cavan 1963; Liebow 1967; Lyman and Scott 1967): барам, кофейням и магазинам на углу, куда ходят за «радостями общения» (Oldenburg 1989 / Ольденбург 2018). Однако в подобных исследованиях, описывающих радостное единение (convivality), показано, кто присутствует в таких местах, а не кого в них нет. В них игнорируется отсутствие тех, кто испытывает неочевидные формы исключения. Например, когда италоамериканские старожилы и те, кто поселился вокруг площади Генерала Вустера во времена джентрификации, отмечали ежегодный праздник сообщества (цветение вишневых деревьев), там можно было наблюдать радостное единение этих групп, сливавшихся с посетителями из других районов города и туристами. Однако в социально сконструированном историческом нарративе этого места были те, кто оставался невидимым, – чернокожие, которые стали на данной территории количественно значимой группой, особенно после того, как в 1960-х годах в нескольких кварталах от площади было построено многоквартирное жилье. Отсутствовали они и на празднестве, посвященном истории района. Описание радостного единения, которым было проникнуто происходящее в парке, вносит свою лепту в лишение голоса чернокожих жителей или превращение их в публично невидимых (см. Blokland 2009a). В таком случае площадь Генерала Вустера перестает быть публичным пространством в качестве политического идеала, и это всего лишь один пример, указывающий на исключающие эффекты публичных перформансов сообщества.

Для Ричарда Сеннета исходной точкой рассуждений становится тезис о городе как особой сфере, порождающей возможность того, что подобное публичное пространство функционирует в качестве политической идеи. Сеннет (Sennett 1992b / Сеннет 2002) полагает, что физический облик города может побуждать людей считать его чем-то бессмысленным. Гигантизм модернистской архитектуры, писал Сеннет в 1970-х годах, отражает массовую озабоченность людей историями своей одинокой жизни, а также нехватку близости в публичном пространстве (ibid.: 5). Как и более ранние авторы, Сеннет указывает на те роли, которые мы принимаем на себя в публичном пространстве, и сожалеет об ограничениях, возникающих вместе с ними. Это напоминает нам о подходе, где «урбанистическое» понимается как «публичное». Как утверждал Ханс Пауль Бардт (Bahrdt 1998), идеальным типом городских публичных пространств (этот идеальный тип уже был разработан Максом Вебером (Weber 1958 / Вебер 1990)) является рынок: для рыночной площади характерен целерациональный обмен. Поэтому городская жизнь, указывает Бардт, всегда является лишь частичной интеграцией: на рыночной площади мы взаимодействуем с другими только как с партнерами по обмену, нам не требуется раскрывать иные аспекты нашей идентичности, а в сам момент обмена дифференциации и структурные неравенства действительно не имеют значения. С точки зрения Зиммеля (Simmel 1995 / Зимель 2018), город производит анонимность и интенсивность сенсорного опыта, делающие нас равнодушными. При рассмотрении с этой точки зрения публичная жизнь может показаться поверхностной и индивидуальной – хотя, как отмечал Фишер (Fischer 1982: 61–62), и у одинокого пассажира в метро может быть насыщенная социальная жизнь. Выше мы уже видели, как различные практики создают формы принадлежности даже в таких реляционных контекстах, которые являются идеально-типически наиболее публичными и анонимными. Но городское публичное пространство также позволяет горожанину до какой-то степени интегрироваться и репрезентировать себя.

Лофленд (Lofland 1998) также продемонстрировала, что городское не тождественно одиночеству: в отличие от деревни город включает публичную, локальную и частную сферы в разных местах и в разное время, и это [разнообразие] явным образом предстает в различных формах повседневной практики. Эш Амин и Найджел Трифт (Amin and Thrift 2002: 8–9 / Амин и Трифт 2017: 17) подчеркивают значимость «банальности повседневной жизни в большом городе». Аналогичным образом Ян Гейл (Gehl 1996, цит. в: Jones, Roberts and Morris 2007: 9) отмечал, что «публичное пространство представляет собой окружение, где люди разного происхождения собираются вместе в атмосфере взаимной терпимости, чтобы наблюдать за другими, чей облик и привычки им незнакомы, и знакомиться с ними». Лофленд предлагает не столь жесткое, более гибкое и более полезное в эмпирическом плане понимание публичного пространства, нежели социальные теоретики наподобие Арендт и Хабермаса, помогая сосредоточиться на практиках или перформансах, которые это пространство конституируют. Прежде всего, она описывает город как место, где сразу на выходе из своего приватного пространства вы «попадаете в мир множества неизвестных или лишь категориально известных людей (биографических незнакомцев), многие из которых не разделяют ваши ценности, вашу историю или точку зрения (культурные незнакомцы)» (Lofland 1998: 9). Далее Лофленд приступает к разработке трех «сфер» (realms) в пределах города, которые оказываются социальными, а не физическими территориями. Мир публичной сферы только что был описан; приватная сфера «характеризуется связями близости между участниками первичных групп, локализованных в пределах домохозяйств и персональных сетей; местная (parochial) сфера характеризуется ощущением общности между знакомыми и соседями в персональных сетях» (ibid.). Хотя Лофленд утверждает, что эти сферы не совпадают с конкретными местами, похоже, что приводимые ею типовые примеры в действительности предполагают именно это, и в результате сфера и пространство часто смешиваются при использовании понятий Лофленд в эмпирической работе. Однако важным моментом в предлагаемой ею структурной схеме анализа городской жизни является то, что ее понятийные инструменты позволяют разглядеть процесс, а не устойчивые состояния. Когда мы говорим о континууме доступа и континууме приватности, нам не требуется «прикреплять» к ним в какой-то конкретной точке отдельные физические места. Иными словами, процессы придания местного или приватного характера [городскому пространству] (parochialization and privatization) в том смысле, как понимает их Лофленд, создают в публичном пространстве сферы, где наши перформансы оказывают различные воздействия на сообщество.

Обширное разнообразие опыта нельзя с легкостью поместить на тот или иной край рассматриваемого нами континуума, причем это разнообразие может даже перемещаться по нему. Рут Сунен в своем исследовании городских трамваев в Антверпене продемонстрировала, что даже один отдельный трамвайный маршрут не является стабильным социальным пространством, которое с легкостью поддается классификации. В зависимости от времени суток, конкретного района города, через который проезжал трамвай, а также типа пассажиров в конкретный момент времени трамвайный вагон просачивался сквозь все сферы, выявленные Лофленд, а иногда и через несколько из них в одно и то же время (см. Blokland and Soenen 2004). Триада Лофленд позволяет категоризировать сферы, но она мало что дает для лучшего понимания того, как мы переживаем публичное пространство и каким образом те сферы, которые она выявляет, связаны с принадлежностью. Эта триада демонстрирует, что в указанных сферах может осуществляться исключение, но при этом не указывается, посредством каких практик и отношений происходят включение и исключение. На помощь может прийти рассмотрение социальных пространств в качестве реляционных окружений вдоль оси приватности и оси доступа.

Реляционные контексты порождаются в подобных практиках или перформансах и одновременно их конституируют.

Наряду с «разрешением» доступа важна и возможность выхода. Свобода для отступления, возможность выйти из социальных окружений, не платя высокую цену, опять-таки являются вопросом положения на осях координат. В рамках идеального типа приватного пространства выход из него без объяснения для других домашних обходится дорого. Невозможно просто сняться с места и больше никогда не вернуться, либо же такое действие возможно, но при этом окружено табу, так что очень маловероятно, что мы поступим именно так. Когда люди исчезают, они становятся «пропавшими без вести», а их домашние встревожены. Максимальная свобода для выхода присутствует в идеальном типе публичного пространства. В одной из самых ранних статей, посвященных подобным пространствам, И. С. Мур (Moore 1897) первым указал на социальные характеристики салуна: люди там могут общаться или не общаться друг с другом, когда им захочется, и это не обходится им дорого. Мур писал свою статью в момент, когда широко обсуждался сухой закон, и утверждал, что салун обладает важными социальными функциями. Мы стремимся к социальности, полагал он, и «[человек] должен выражать себя в жизни за пределами узкого круга» (ibid.: 6). Однако в пабе, где всякому известно наше имя, мы имеем (и ожидаем) иной опыт коммуникации, нежели, скажем, на автобусной остановке. По обеим сторонам барной стойки люди могут гадать, что случилось, когда кто-то перестает появляться. Паб может оказаться «третьим местом» (Oldenburg and Brissett 1982), где неизбежно станет известно нечто больше, чем ваше имя. Однако разговоры в пабе могут допускать относительно обезличенную, неприватную коммуникацию с людьми, которых мы тоже можем знать по имени. Когда те или иные завсегдатаи бара больше там не показываются, они могут стать предметом обсуждения, по ним могут скучать благодаря шуткам, которые они откалывали, или аплодисментам в их исполнении, но их не считают «пропавшими без вести». И все же подобные места значимы для нашего ощущения принадлежности – по меньшей мере они могут иметь такое значение. В моем исследовательском проекте, посвященном публичному пространству, безопасности и принадлежности (Blokland 2009b), жители четырех районов Роттердама (два из них относились к более старым территориям со смешанными функциями, а два других представляли собой послевоенные жилые кварталы) сообщали, что повседневные аспекты использования районной инфраструктуры, в особенности магазинов, вносили свою лепту в ощущение принадлежности. Статистический анализ демонстрировал, что люди, регулярно посещавшие магазины, ходившие побродить на торговую улицу или в местные пабы и кафе, испытывали больше доверия к местным другим. Люди, имевшие больше доверия, в целом ощущали себя и в большей безопасности. И хотя безопасность не равнозначна дому, эти понятия определенно взаимосвязаны, если принадлежать – значит ощущать себя комфортно. Мои собеседники также соотносили с принадлежностью, рассматриваемой в качестве дискурсивной конструкции, места, где они не были неузнаваемы. Жанетт, много лет прожившая в районе послевоенной постройки, любила вместе с тремя другими женщинами ходить в расположенный на его территории довольно современный, но не очень удобный торговый центр: «Пойдите тут в какой-нибудь магазин и спросите о четырех женщинах. Конечно, нас все знают – в одежном дисконт-магазине, в антикварной лавке, в аптеке. Мы прогуливаемся по кварталу, а потом идем пить кофе». В этом месте – и больше нигде в городе – у Жанетт было сильное ощущение принадлежности. Фердинанд, пожилой человек, давно живший в одном из более старых районов центра города, говорил о своем положительном отношении к нему – это была территория, где он ощущал себя дома благодаря «мелочам»:

Да-да, [в магазинах] есть контакт [как в сырной лавке]. Они тоже знают… Я всегда беру фунт зрелого сыра. «Вам, как обычно, фунтик зрелого в бруске?» (Смеется.) Я имею в виду, это… То есть вы им не рассказываете про себя все, это не так, потому что это просто бизнес, но там есть такой особый контакт, не такой, как в других лавках.

Даже Нанда, молодая женщина, которая не считала этот довоенный район «своим» или пространством, где она так уж хотела бы остаться надолго, считала, что эта территория немного «напоминает деревню». Когда ей требовалась помощь, она могла обратиться за ней к людям, которых она знала, потому что постоянно их видела, особенно в магазинах под ее квартирой. Сама она не слишком вступала в контакты, но хорошо относилась к людям, которые на нее посматривали: