Книги

Скандал столетия

22
18
20
22
24
26
28
30

В Тоскане летние дни долги и невозмутимо тихи, а горизонт остается на своем месте часов до девяти вечера. Проведя нас по всему замку, Мигель Отеро Сильва повел смотреть фрески Пьеро делла Франчески в соборе Святого Франциска; потом мы сели пить кофе на площади под приятный разговор и под густым плющом, ожившим от первой вечерней прохлады, а когда вернулись в замок за чемоданами, оказалось, что там уже накрыто к ужину. Ну и как же тут было не остаться. Покуда мы ужинали, дети взяли на кухне факелы и отправились исследовать потемки на верхних этажах. Сидя за столом, мы слышали, как топочут они, будто дикие кони, по лестницам, как распахивают угрюмо скрипящие двери в заброшенные комнаты, как радостно вопят, призывая Лудовико. Это им не в добрый час пришло в голову, что надо заночевать. Мигель Отеро Сильва с восторгом поддержал их, а нам не хватило гражданского мужества сказать «нет».

Несмотря на то что было страшно, спали мы превосходно: мы с женой – в спальне на первом этаже, дети – в соседней комнате. Уже засыпая, я отсчитал двенадцать бессонных ударов, пробитых часами с маятником, и на мгновение вспомнил старушку, пасшую гусей. Но мы так устали, что тут же погрузились в сон – плотный и непрерывный, а разбудило нас уже в восьмом часу великолепное солнце. Рядом со мной Мерседес во сне безгрешных покачивалась на волнах безмятежной неги. «Как можно, – сказал я, – как можно в наше-то время верить во всякую чушь о призраках?!»

И только тогда вдруг осознал – и ужас обуял меня, – что проснулись мы не в той комнате, где ложились спать вчера ночью, а покоимся в спальне Лудовико, на кровавом ложе. Кто-то во сне поменял нам спальню.

30 декабря 1980 года, «Эль Паис», Мадрид

Волшебные Карибы

Не всем известно, что Суринам – это независимое государство в Карибском море, не так давно бывшее нидерландской колонией. Площадь его составляет 163 820 квадратных километров, а население – 384 000 жителей самого разного происхождения: индийцы из Индии, местные индейцы, индонезийцы, африканцы, китайцы и европейцы. В столице под названием Парамарибо (это слово в наших испанских устах произносится с ударением на предпоследнем слоге, а в местных – на третьем с конца), в городе довольно унылом и шумном, проникнутом духом скорее азиатским, нежели американским, говорят на четырех языках и многочисленных диалектах, не считая официального языка – нидерландского, – и исповедуют четыре религии – индуизм, католицизм, ислам и расцветшую в Нидерландах разновидность лютеранства – т. н. «моравскую церковь». В настоящее время островом правят молодые военные, и об их режиме известно очень мало даже в соседних странах, а об этом острове вообще никто бы и не вспомнил, если бы раз в неделю там не приземлялся голландский самолет, совершающий рейс из Амстердама в Каракас.

Я-то слышал про Суринам еще в детстве: не про сам Суринам, который тогда назывался Нидерландская Гвиана, – а про то, что он граничит с Гвианой Французской, и про то, что в ее столице, Кайенне, еще недавно помещалась печально знаменитая тюрьма, известная под названием Остров дьявола. Те немногие – будь то отпетые душегубы или идеалисты-политики, – кому удавалось сбежать из этого ада, расселялись по бесчисленным островам Антильского архипелага, ожидая возможность каким-то образом вернуться в Европу либо с поддельными документами осесть в Венесуэле или на Карибском побережье Колумбии. Самым знаменитым из этих беглецов стал Анри Шарьер[15], автор «Мотылька», который подвизался в Каракасе в ресторанном бизнесе и в других, не столь невинных сферах деятельности. Он умер несколько лет назад на гребне своей славы – мимолетной, но столь же достойной его, сколь и незаслуженной. Слава эта со всем, что она включает в себя, больше подобает другому беглому каторжнику, который за много лет до «Мотылька» описал ужасы Острова дьявола. Этот человек по имени Рене Бельбенуа пока не получил пожизненный срок – а за что, никто теперь уже не может вспомнить, – был журналистом в Париже и остался им в Нью-Йорке, где получил убежище и благопристойно скончался от старости.

Кое-кто из беглых нашел приют в том городке на Карибском побережье Колумбии, где я появился на свет в эпоху «банановой лихорадки», когда сигары прикуривали не от спичек, а от ассигнации в пять песо. Кое-кто ассимилировался и стал добропорядочным обывателем, отличавшимся от прочих лишь тем, что говорил с акцентом, а о своем прошлом хранил непроницаемое молчание. Один из них, по имени Роже Шанталь, прибыл к нам, владея лишь ремеслом драть зубы без наркоза, и молниеносно сделался миллионером безо всяких объяснений такой странности. Он закатывал вавилонские пиры – и это в невероятном городке, которому почти не в чем было завидовать Вавилону, – напивался до полусмерти и кричал в ликующем умоисступлении: «Я богаче всех на свете!» В этом упоении ему померещились однажды лавры благотворителя, каких от него никто пока не ожидал, и он подарил местной церкви гипсовую статую святого в натуральную величину, после чего устроил трехдневный загул. В один прекрасный вторник одиннадцатичасовым поездом прибыли трое агентов – прибыли и немедленно направились к нему домой. Шанталя они не застали, но произвели доскональный обыск в присутствии его жены – местной уроженки, – которая послушно выполняла все требования, пока агенты не попросили открыть огромный застекленный шкаф в спальне. Тогда они разбили стекло и обнаружили в тайнике за рамой миллион фальшивых долларов. Больше о Роже Шантале никто с тех пор не слышал. Потом прошел слух, что миллион ввезли в страну в этой самой гипсовой статуе, которую ни один таможенник не додумался проверить на этот счет.

Все это внезапно припомнилось мне незадолго до Рождества 1957 года, когда мне пришлось на час приземлиться в аэропорту Парамарибо, представлявшем собой земляную утрамбованную взлетную полосу и крошечное зданьице вокзала, где имелся телефон, будто взятый напрокат из какого-нибудь вестерна, – и чтобы добиться результата, ручку следовало крутить долго и сильно. Жара стояла испепеляющая, а в неподвижном пыльном воздухе отчетливо пахло спящим кайманом, с которым неизменно у прибывших из иных частей света ассоциируются Карибы. Рядом с телефоном стояла молодая, очень красивая и очень пышнотелая негритянка в разноцветном тюрбане, какие носят женщины в иных африканских странах. Она была не то что беременна, а просто-таки на сносях, и при этом курила в манере, какую я видел только на Карибах, – сунув сигару зажженным концом в рот и выпуская дым, как из пароходной трубы. Во всем аэропорту это было единственное живое существо.

Через четверть часа подкатил, вздымая клубы раскаленной пыли, обшарпанный джип, откуда вылез чернокожий малый в коротких штанах и в пробковом шлеме: он привез документы для отправки самолета. Покуда я выполнял необходимые формальности, он что-то вопил в телефон по-голландски. Двенадцать часов назад я сидел в Лиссабоне на террасе с видом на необозримый португальский океан, смотрел на стаи чаек, прятавшихся от ледяного ветра в портовом ресторанчике. Земля дряхлой Европы тогда была покрыта снегом, световой день длился часов пять, не больше, и невозможно было даже представить, что где-то есть мир наподобие того, в который мы приземлились, – мир, залитый отпускным солнцем и пропитанный запахом подгнивших гуайяв. Тем не менее единственное, что сохранила память в полной неприкосновенности, была невозмутимая красавица-негритянка, сидевшая с корзиной имбиря на продажу.

А недавно я снова летел из Лиссабона в Каракас, и, когда приземлился в Парамарибо, мне показалось сначала, что по ошибке мы сели не там. Терминал аэропорта теперь – это сверкающее здание с огромными стеклянными окнами, с кондиционированным воздухом, едва ощутимо припахивающим какой-то детской микстурой, с консервированной музыкой, которая немилосердно повторяется в общественных местах всего мира. По изобилию и разнообразию товаров магазины беспошлинной торговли не уступают японским, а в бурлящем вареве кафетериев и ресторанов встречаются семь рас этой страны, шесть ее религий и неисчислимое множество языков. Все переменилось так основательно, что кажется – прошло не двадцать лет, а двадцать столетий.

Мой учитель Хуан Бош, помимо прочего написавший монументальную историю Карибов, сказал мне однажды, что наш магический мир подобен тем непобедимым росткам, что пробиваются сквозь бетон, заставляя его трескаться и ломаться, и расцветают на том же самом месте. Лучше, чем когда-либо, я понял это, когда вышел не в ту дверь в аэропорту и обнаружил шеренгу невозмутимых старух – все были чернокожие, в разноцветных тюрбанах, с горящими сигарами во рту. Они продавали фрукты и местные кустарные поделки, причем не прилагали ни малейших усилий к тому, чтобы как-то завлечь покупателей. Имбирем же торговала только одна из всех – не самая древняя. И я моментально вспомнил ее. Не зная, с чего начать и как потом распоряжусь приобретением, я купил у нее сколько-то корешков. А покуда покупал, вспомнил еще, что при первой нашей встрече она была, что называется, в положении, и без околичностей спросил, как поживает ее сынок. Даже не взглянув на меня, она ответила: «Не сынок, а дочка. Ей двадцать два года, и она только что подарила мне первого внука».

6 января 1981 года, «Эль Паис», Мадрид

Поэзия, доступная детишкам

Учитель литературы в прошлом году предупредил младшую дочку одного моего закадычного друга, что на экзамене ее будут спрашивать о романе «Сто лет одиночества». Девочка, понятное дело, испугалась – мало того что она не читала эту книгу, но и вообще голова ее была занята вещами более важными. По счастью, папаша ее, получивший весьма основательное филологическое образование и обладающий редкостным поэтическим чутьем, стал натаскивать ее так усердно и рьяно, что на экзамен она пришла, зная предмет лучше преподавателя. Тот, однако, все же исхитрился задать ей каверзный вопрос – что означает перевернутая буква в заглавии этой книги? Он имел в виду аргентинское издание, оформленное художником Висенте Рохо, который таким образом желал показать, насколько волен и ни от чего не зависим полет его вдохновения. Девочка, само собой, затруднилась с ответом. Висенте Рохо, когда я рассказал ему об этом, – тоже.

В том же году мой сын Гонсало на вступительных экзаменах имел дело с вопросником по литературе, разработанным в Лондоне. И один из вопросов потребовал определить, что символизирует собой петух в «Полковнику никто не пишет». Гонсало, которому отлично знаком стиль родного дома, не справился с искушением щелкнуть по носу заморского ученого и ответил так: «Этот петух носит… несет золотые яйца». Потом мы узнали, что высший балл получил ученик, ответивший в соответствии с уроками учителя, что полковничий петух есть символ подавленной народной силы. Услышав об этом, я в очередной раз обрадовался своему редкостному политическому везению, потому что в первоначальном и в последнюю минуту измененном финале полковник сворачивал петуху голову и варил из него протестный суп.

И я уже довольно давно коллекционирую эти перлы, отравляющие юношество по воле скверных учителей словесности. Лично знаю одного добросовестнейшего педагога, который в тучной, алчной и бездушной бабушке, использующей безответную Эрендиру для получения долга, усматривал символ ненасытного капитализма. Другой – из католического колледжа – уверял, что поднявшаяся в небеса Прекрасная Ремедиос – это поэтическая метафора вознесения Девы Марии, вселившейся в ее тело и душу. Другой открыл, что персонаж моего рассказика Эрберт, решающий любые проблемы для всех и каждого и раздающий деньги направо и налево, – опять же «прекрасная метафора Бога». Два барселонских критика удивили меня, обнаружив, что «Осень патриарха» имеет ту же структуру, что и 3-й концерт для фортепьяно с оркестром Белы Бартока. Хотя это доставило мне огромное удовольствие, потому что я восхищаюсь этим композитором и особенно – этим его произведением, аналогии этих критиков не сделались яснее. Один профессор литературы из Гаванского университета, посвятив много часов анализу «Ста лет…», пришел к выводу – одновременно обескураживающему и обнадеживающему, – что роман не предлагает никакого выхода. И тем самым окончательно убедил меня, что мания толковать и трактовать все на свете в итоге порождает новую форму вымысла, порой заходящего в тупик полной чуши.

Я, должно быть, читатель простодушный и наивный, потому что никогда не думал, что писатели хотели сказать больше, чем сказали. Когда Франц Кафка говорит, что Грегор Замза, проснувшись однажды утром, обнаружил, что превратился в огромное насекомое, мне не кажется, что это – символ чего-то там, и мне только всегда хотелось знать, что же это было за насекомое такое. Я верю, что в самом деле были времена, когда ковры летали, а в сосудах томились заточенные там джинны. Я верю, что валаамова ослица заговорила – как рассказывает Библия, – и жалею, что не удалось записать ее голос, я верю, что Иисус Навин обрушил стены Иерихона звуками своих труб, и опять же жалею, что не дошла до нас исполняемая ими мелодия. Я, наконец, верю, что сервантесовский лиценциат Видриера в самом деле был из стекла, как полагал он в безумии своем, и всем сердцем верю в ту радостную истину, что Гаргантюа, помочившись, затопил парижские соборы. Мало того, я убежден, что происходили и другие аналогичные чудеса, и лишь рационалистическое мракобесие скверных учителей словесности не дает нам их увидеть.

Я с огромным уважением и даже с нежностью отношусь к профессии учителя, и оттого мне особенно больно, что и они стали жертвами системы образования, принуждающей нас говорить глупости. К тем, кого я не забуду никогда, относится моя первая учительница. Она была красива и умна и не делала вид, что знает больше, чем может, а кроме того, была так юна, что со временем стала моложе меня. Это она прочла нам первые стихи, которые с тех пор навсегда гвоздем засели у меня в голове. С такой же благодарностью я вспоминаю учителя литературы в старших классах – скромного и осторожного человека, который сумел провести нас лабиринтом хороших книг, не пускаясь при этом в их головоломные толкования. И благодаря этому методу участие его учеников в чуде поэзии стало более личным, более свободным. Подводя итог, скажу, что задача курса литературы – всего лишь быть проводником по миру книг. Любая претензия на нечто иное только отпугнет детей. Так я полагаю втихомолочку.

27 января 1981 года, «Эль Паис», Мадрид

Река жизни

Вернуться в детство мне хочется по единственной причине – чтобы снова проплыть по реке Магдалене. А кто не плавал в те годы, тот и представить себе не может, каково это было. Мне-то вот, покуда я шесть лет учился в школе и два года – в университете, приходилось отправляться в это путешествие дважды в год – туда и обратно, – и каждый раз я узнавал о жизни больше, причем такое, чему ни в какой школе не научат. Когда вода стояла высоко, пять суток занимал путь вверх по течению из Барранкильи в Пуэрто-Сальгар, где надо было пересаживаться на поезд до Боготы. В засушливый сезон, который был и дольше, и интересней для путешествия, – до трех недель.

Поезд из Пуэрто-Сальгара целый день будто карабкался по скалистым отрогам. На самых крутых участках разгонялся, набирая скорость, а потом снова сопящим драконом упрямо полз вверх, и для уменьшения его веса пассажирам порой приходилось выходить из вагонов и одолевать очередную кручу пешком. Поселки по дороге были промерзшие, печальные, и продавцы всякой всячины совали в окна крупных желтых кур, зажаренных целиком, и печенную с сыром картошку, напоминавшую больничную пищу. В Боготу приезжали в шесть вечера, и это время суток с тех самых пор стало для меня самым скверным. По выстуженным угрюмым улицам грохотали трамваи, рассыпая на поворотах искры, и перемешанный с копотью дождь лил нескончаемо. Люди в черном, с черными шляпами на головах, шагали, будто по срочнейшему делу, торопливо и спотыкливо, и на улицах не было ни единой женщины. И вот там нам предстояло остаться на целый год, делая вид, будто учимся, хотя на самом деле только и ждали, когда же наступит декабрь и можно будет пуститься по реке Магдалене в обратный путь.