Книги

Скандал столетия

22
18
20
22
24
26
28
30

Раз уж у нас зашла речь об этом, скажу, что самый забавный случай вышел со мной не на выдуманной конференции на Канарах, а несколько лет назад, когда авиакомпания «Эр-Франс» получила от меня письмо, которое я и не думал писать. Туда поступила за моей подписью громогласная и пышущая праведным гневом жалоба на отвратительное качество сервиса, жертвой которого я стал в такой-то день и час во время рейса Мадрид – Париж. Проведя тщательное расследование, авиакомпания наложила на стюардессу взыскание, а их PR-отдел прислал мне в Барселону очень любезное и покаянное письмо с извинениями, приведшее меня в полное замешательство, поскольку я никогда этим рейсом не летел. Более того – в полете я пребываю в таком ужасе, что не обращаю внимания на качество обслуживания, а все силы свои устремляю на то, чтобы, вцепясь в подлокотники кресла, помогать самолету держаться в воздухе, или унимать детей, чтобы от их беготни по салону не провалился бы, не дай бог, пол. И единственный нежелательный инцидент произошел, когда я летел из Нью-Йорка в таком перегруженном и тесном самолете, что трудно было дышать. В самый, так сказать, разгар полета стюардесса преподнесла каждому пассажиру красную розу. Я был так напуган, что сказал девушке от всей души: «Чем розы дарить, сдвинули бы лучше кресла на пять сантиметров, чтобы коленями не упираться». Хорошенькая стюардесса, явно ведущая родословную от неустрашимых конкистадоров, ответила мне невозмутимо: «Не нравится – можете сойти». Я и не подумал, разумеется, строчить кляузу в авиакомпанию, названия которой не желаю упоминать, а вместо этого съел преподнесенную розу – съел ее лепесток за лепестком, неспешно пережевывая и наслаждаясь нежным ароматом, столь помогающим от аэрофобии, – и лишь после этого перевел дыхание. Короче говоря, получив письмо от «Эр-Франс», я почувствовал такой стыд за то, чего не делал, что лично явился в офис разъяснить дело, и мне показали жалобу. Я бы не смог доказать, что это фальшивка – и не только из-за стиля, но еще и потому, что мне самому стоило труда определить, что подпись подделана.

Это письмо написал тот же человек, который вел конференцию на Канарах и наделал еще множество всякого другого, о чем я узнаю совершенно случайно. Часто, приходя в гости, отыскиваю на книжных полках свои романы и незаметно от хозяев делаю дарственные надписи. Однако раза два замечал, что иные книги уже подписаны, причем – моим почерком, черными чернилами, которыми я всегда пользуюсь, и в моем же легкомысленном стиле, и фамилия моя там выведена так, что совсем моя была бы, будь она мною написана.

Не меньшее удивление охватывает меня, когда читаю в каких-то немыслимых газетах интервью, и, хоть никогда ничего подобного не говорил, открещиваться от них не могу, потому что моим мыслям и взглядам они соответствуют в точности. Скажу вам больше: самое лучшее мое по сию пору интервью, интервью, точнее и полнее всего передающее самые затейливые изгибы не только в жизни моей, но и в политике, дающее наилучшее представление о моих личных пристрастиях, о сомнениях, о том, что томит душу и что ее радует, – было опубликовано года два назад в Каракасе, в каком-то захудалом журнальчике и было выдумано все, от первого до последнего слова. Оно очень меня обрадовало – и не тем лишь, что оказалось столь достоверным и правдивым, а еще и тем, что подписано было именем женщины – женщины неведомой мне, но, вероятно, очень сильно любящей, если уж сумела в таких тонкостях постичь меня, пусть всего лишь через мое второе «я».

Нечто подобное происходит у меня с восторженными и ласковыми людьми, которые встречаются мне по всему свету. Непременно найдется такой, кто был со мной там, куда меня сроду не заносило, и сохранил о нашей встрече самые отрадные воспоминания. Или же он крепко дружит с кем-нибудь из членов моей семьи, которого на самом деле знать не знает, потому что у другого «я» родни столько же, сколько у меня, хотя она тоже – не настоящая, а всего лишь – дубликат моей.

В Мехико я довольно часто встречаюсь с человеком, который рассказывает мне, как роскошно он кутил в Акапулько в компании моего брата Умберто. При последней нашей встрече он поблагодарил меня за оказанную ему – разумеется, через братнино посредство – услугу, и мне ничего не оставалось, как промямлить что-то вроде: «Да ладно, старина, не за что…», ибо никогда бы мне не хватило духу сознаться, что нет у меня брата Умберто, живущего в Акапулько.

Года три назад, не успел я позавтракать, как в двери моего дома в Мехико позвонили, и один из сыновей, хохоча, сообщил: «Отец, там к тебе пришел ты сам». В волнении я вскочил, подумав: «Наконец-то! Наконец!» Но нет, вошедший оказался не я, а молодой мексиканский архитектор Габриэль Гарсия Маркес, человек сдержанный и аккуратный, стоически переносивший несчастье своего присутствия в телефонном справочнике. Он был так любезен, что выяснил мой адрес и принес корреспонденцию, адресованную мне, доставленную ему и скопившуюся у него за несколько лет.

А недавно кто-то, оказавшись в Мехико, нашел в телефонной книге наш номер, позвонил, но ему сказали, что мы все – в клинике, ибо сеньора только что разрешилась от бремени ребеночком женского пола. Что может быть желаннее! Надо полагать, супруга архитектора получила роскошный и более чем заслуженный ею букет роз по случаю благополучного пришествия в этот мир дочки – неосуществившейся мечты всей моей жизни.

Нет. И молодой архитектор оказался не моим вторым я, а кое-чем гораздо более солидным – моим однофамильцем. Второе я никогда мне так и не встретится, потому что не знает, ни где я живу, ни кто я такой, и никогда не сможет уразуметь, сколь мы с ним розны. Он и дальше будет наслаждаться своим воображаемым существованием – воображаемым, завораживающим и чужим: будет плавать на своей яхте, летать на личном самолете, жить во дворцах, и купать в шампанском своих блаженствующих любовниц, и трубно торжествовать над монархами-соперниками. Он по-прежнему будет кормиться моей легендой – богатый до невозможности, вечно юный, прекрасный и счастливый до последней своей слезинки, а мне суждено без сожалений стареть над моей пишущей машинкой, чуждаясь его восторгов и бесчинств, встречаться по вечерам с давними друзьями, чтобы хлопнуть с ними всегдашнюю рюмочку и поплакать безутешно по запаху гуайявы. И ничего нет на свете несправедливей такого положения вещей – тот, другой, наслаждается жизнью, а меня эта жизнь дрючит без устали.

17 февраля 1982 года, «Эль Паис», Мадрид

Бедные хорошие переводчики

Кто-то сказал, что переводить – это наилучший способ читать. Я бы еще добавил – наитруднейший, неблагодарнейший и хуже всего оплачиваемый. «Traduttore, traditore», – гласит итальянская поговорка, имея в виду, что кто нас переводит, тот и предает. Морис-Эдгар Куандро, один из самых умных и любезных переводчиков во Франции, раскрывая в своих устных воспоминаниях кое-какие секреты переводческой кухни, заставляет думать совершенно иначе. «Переводчик – обезьяна автора», – говорит он, перефразируя Мориака и имея в виду, что переводчик должен повторять все гримасы, ужимки и позы автора, нравятся они ему или нет. И сделанные самим Куандро переводы американских писателей, в ту пору молодых и безвестных – Уильяма Фолкнера, Джона Дос Пассоса, Эрнеста Хемингуэя, Джона Стейнбека, – не просто образовали круг чтения, но ввели в культурный обиход французов целое литературное поколение, очень сильно повлиявшее на своих европейских современников, включая Сартра и Камю. Так что был Куандро не предатель, а совсем наоборот – гениальный сообщник. Как и все великие переводчики всех времен, чей персональный вклад в достоинства оригинала остается незамеченным, а недостатки списываются на его счет и раздуваются.

Когда читаешь книгу не на своем языке, возникает вполне естественное желание перевести ее на свой. Это понятно, потому что одно из удовольствий, даруемых чтением – как и музыкой, кстати, – это возможность разделить его с близкими. Не тем ли объясняется, что Марсель Пруст умер, не успев осуществить одно из своих заветных желаний – перевести с английского труды Джона Рескина, который как мало кто был так непохож на него самого. Я и сам бы из чистого удовольствия перевел бы Андре Мальро и Антуана де Сент-Экзюпери, тем более что оба не пользуются сейчас должным успехом у своих нынешних соотечественников. Однако дальше намерения дело не пошло. А вот «Песни» Джакомо Леопарди я перевожу уже давно – малыми порциями, втайне от всех и в немногие свободные часы, ясно притом сознавая, что на этой стезе ни Леопарди, ни его переводчик лавров не пожнет. Я делаю это исключительно для времяпрепровождения, схожего с тем, что отцы-иезуиты когда-то называли «одиноким самоуслаждением». Впрочем, хватило и одной попытки, чтобы оценить, каких трудов это стоит, и как самонадеянно с моей стороны – пытаться отбивать хлеб у профессионалов.

Маловероятно, чтобы писателя удовлетворил перевод его книги. В каждом слове, в каждой фразе, в каждом сюжетном повороте почти всегда скрыты второй смысл, потаенное намерение, известные одному лишь автору. И потому весьма желательно, чтобы он сам по мере возможности участвовал в переводе. Весьма примечательный опыт по этой части представляет собой исключительный перевод джойсовского «Улисса» на французский. Первый, черновой вариант единолично и полностью и сделал Огюст Морель, который потом дошел до окончательной версии в сотрудничестве с Валери Ларбо и самим Джойсом. В результате получился настоящий шедевр, не превзойденный – по мнению людей понимающих – ничем, кроме перевода на португальский (в бразильском изводе), выполненный Антонио Оуайссом. Зато существует единственный перевод на испанский, да, по правде говоря, не очень-то и существует. Хотя история его создания в известной степени служит ему оправданием. Его сделал для собственного удовольствия аргентинец Х. Салас Субират, в обыденной жизни – страховой агент. Издатель из Буэнос-Айреса Сантьяго Руэда не в добрый час обнаружил перевод и выпустил в свет в конце 40-х годов. Через несколько лет я познакомился с переводчиком в Каракасе, где он прозябал в акционерном страховом обществе, и мы провели прекрасный вечер в беседе об английских романистах, чьи книги он знал почти наизусть. А последняя наша встреча больше напоминала сон – будучи уже весьма преклонного возраста и одинок как никогда, он отплясывал на карнавале в Барранкилье. Все это выглядело так странно, что я не решился его окликнуть.

Вошли в историю и переводы Джозефа Конрада, сделанные французом Гюставом Жан-Обри и Филипом Нилом. Великий писатель – его настоящее имя Теодор Юзеф Конрад Коженевский – родился в Польше, а его отец, кстати, переводил английских авторов и среди прочих – Шекспира. Конрад, с детства владевший английским и французским, начал писать на обоих языках. И сегодня – уж не знаю, правомерно или нет, – считается одним из виднейших представителей англоязычной словесности. Рассказывают, что его неумолимая взыскательность и страсть к совершенству изводила переводчиков, но сделать автоперевод так и не решился. Любопытно, что вообще очень немногие двуязычные писатели делали это. Самый близкий пример – Хорхе Семпрун, который пишет и по-испански, и по-французски, но – разные произведения. И никогда не переводит сам. Еще причудливей поступал ирландец Сэмюэл Беккет, лауреат Нобелевской премии, одну и ту же книгу сочинявший на двух языках и утверждавший, что это – не перевод книги с одного языка на другой, а два самостоятельных произведения.

Несколько лет назад, знойным летом, в Пантеларии выпал и на мою долю загадочный переводческий опыт. Граф Энрико Сиконья, до самой своей кончины переводивший мои книги на итальянский, в то лето работал над романом кубинца Хосе Лесамы Лимы «Парадиз». Я – преданный поклонник его поэзии, я восхищался и его личностью, хоть и видел его лишь несколько раз в жизни, а в ту пору как раз хотел получше узнать этот герметичный роман. А потому немного помог Сиконье – не столько с переводом, сколько с расшифровкой этой неподатливой прозы. Тогда и убедился, что переводить – это не то же самое, что читать. Среди прочего в «Парадизе» нам встретилась фраза, в которой на протяжении десяти строк подлежащее несколько раз меняло род и число, так что к концу было решительно непонятно, кто действует, когда действует и где. Зная стиль Лесамы, можно было предположить, что этот хаос устроен им сознательно, но точно сказать это мог он один, спросить же его было никак невозможно. Сиконья спрашивал, должен ли переводчик сохранить и на итальянском всю эту рассогласованность или же следует привести в соответствие со строгими правилами грамматики. Я считал, что – надо, что произведение должно возникнуть на другом языке не только со своими достоинствами, но и с недостатками. Это – обязанность переводчика, его долг перед читателем, не знающим оригинала.

Нет для меня ничего более угнетающего, чем читать свои книги на тех трех языках, которыми худо-бедно владею. Я узнаю себя только по-испански. Однако должен сказать, что иные пассажи в книгах, переведенных на английский Грегори Рабассой, мне понравились больше. Возникало впечатление, что он выучил испанский текст наизусть, а потом изложил его целиком по-английски – и его верность тексту полнее и глубже обычной буквальности. Он никогда не унижается до подстрочных примечаний, не прибегает к этому средству – негодному, но, к сожалению, очень ходовому у плохих переводчиков. Один из них, бразилец, дал, например, такую сноску к слову «астромелия» – «Несуществующий цветок, выдуманный Гарсиа Маркесом». Самое скверное – что, как я потом узнал, астромелии не только вполне существуют на Карибах, что известно всем и каждому, но и само это слово – португальское.

21 июля 1982 года, «Эль Паис», Мадрид

Самолет спящей красавицы

Эта красивая и стройная девушка с нежной кожей цвета ржаного хлеба и глазами, подобными зеленым миндалинам, с черными гладкими волосами, лившимися по спине, с чем-то неуловимо древневосточным во всем облике могла с одинаковым успехом быть и уроженкой Филиппин, и гражданкой Боливии. Она была одета с изысканным вкусом – жакет из меха рыси, шелковая блузка в едва заметный цветочек, льняные брюки, угловатые – по нынешней моде – туфли цвета бугенвиллеи. «В жизни не видывал такой красавицы», – подумал я, когда в парижском аэропорту «Шарль де Голль» увидел ее в очереди на посадку в самолет до Нью-Йорка. Я пропустил ее вперед, а когда добрался до своего места, оказалось, что она усаживается в соседнее кресло. И с замиранием сердца спросил себя, кого из нас двоих одарила злая судьба таким жутким совпадением.

Она устраивалась так, словно прожила в этом кресле много лет, и в идеальном порядке раскладывала все свои вещи по местам, так что ее личное пространство вскоре выглядело как обихоженный дом, где все удобно и под рукой. Меж тем стюард по случаю радостного прибытия на борт самолета предложил нам шампанского. Она попыталась объяснить на крохах французского, что не хочет. Стюард заговорил по-английски, и она, одарив его улыбкой, попросила воды и – не будить ее, пока не приземлимся. Потом раскрыла у себя на коленях большой квадратный несессер, обитый по углам кожей, как бабушкин дорожный сундук, а из коробки со множеством разноцветных таблеток достала и приняла две золотенькие. Все это она делала так методично и аккуратно, словно с рождения не случалось в ее жизни ничего непредусмотренного.

Наконец она пристроила подушечку к краю иллюминатора, укуталась пледом по пояс, свернулась, не сняв туфли, в кресле калачиком, чтобы не сказать – приняв позу эмбриона, и проспала без единого вздоха и перерыва, ни разу не сменив позу, те страшные семь часов и десять минут, что длился наш перелет в Нью-Йорк.

Я всегда был уверен, что нет в природе ничего красивей красивой женщины. Так что мне ни на миг не удалось освободиться от чар этого сказочного существа, спавшего рядом. Спавшей так крепко и сладко, что я даже в какой-то момент заподозрил, что таблетки свои она приняла не чтоб уснуть, а чтоб умереть. Я вновь и вновь, сантиметр за сантиметром обследовал взглядом лицо соседки, но единственным признаком жизни были только тени снов, скользившие по ее челу, как облака по воде. На шее у нее висела золотая цепочка – такая тонкая, что почти сливалась с ее золотистой кожей, на мочках безупречно вычерченных ушей не было дырочек для серег, а на пальце левой руки блестело гладкое кольцо. Соседка выглядела не старше двадцати двух лет, и я утешал себя мыслью, что кольцо – не обручальное, а в знак помолвки с каким-то эфемерным счастливцем. Она была не надушена – от кожи исходил едва уловимый запах, который не мог быть не чем иным, как естественным благоуханием ее красоты. «Скользишь с мечтою в воздухе ночном, а в море парусников вереница», – думал я на высоте 20 000 футов над Атлантическим океаном, стараясь припомнить, в каком порядке расположены строки незабываемого сонета Херардо Диего[29]. Мне показалось, что это – до такой степени про меня, что через полчаса я припомнил все стихотворение до конца: «…безумен я от горя в неволе острова, на скалах, ты – с мечтой, и вереница парусников в море». Однако через пять часов полета я так насмотрелся на спящую красавицу, причем – с таким смутным и неопределимым желанием, что понял: мое блаженное состояние описано не в сонете Херардо Диего, а в другом шедевре современной литературы – в романе японца Ясунари Кавабаты «Дом спящих красавиц».