Книги

Скандал столетия

22
18
20
22
24
26
28
30

В этом году осень в Париже наступила поздно и как-то вдруг – студеный ветер сдул с деревьев последние золотые листья. В полдень закрылись террасы кафе, помутнели стекла, и сияющее лето, продлившееся дольше, чем предполагали, сделалось причудой памяти. Казалось, что за считаные часы прошло несколько месяцев. Сумерки ранние и угрюмые, однако никто не сетует всерьез, потому что эта туманная пора свойственна Парижу, неотъемлема от него и очень ему подходит.

Самая красивая из «девочек по найму», привычно несущих службу на улочках вокруг Пляс-Пигаль, была ослепительной блондинкой, и при встрече в менее очевидном месте вы приняли бы ее за кинозвезду. Ходила она в ультрамодном в том сезоне черном брючном костюме, а когда задувал ледяной ветер, куталась в шубку из натуральной норки. В тот вечер она стояла, как всегда, у отеля на улице Дюпер, предлагая себя за двести франков, когда рядом с ней затормозил автомобиль. И сидевшая за рулем женщина – она тоже была красива и отлично одета – всадила в нее семь пуль. Ближе к вечеру, когда полиция разыскала убийцу, эта «драма в предместье» уже вовсю обсасывалась в газетах, обрастая все новыми и новыми подробностями. Помимо прочего читателям поведали, что и убитая, и убийца оказались вовсе не белокурыми красавицами, а вполне себе мужчинами, причем оба были из Бразилии.

Новость всего лишь подтвердила то, что и так хорошо известно в Европе: уличная проституция в крупных городах стала теперь делом мужчин, а самые желанные, самые дорогие и лучше всех одетые проститутки – это молодые латиноамериканцы, переодетые женщинами. По сведениям прессы, из двухсот уличных трансвеститов, имеющихся сейчас во Франции, по крайней мере, половина приехала из Бразилии. В Испании, Англии, Швейцарии и Западной Германии, где бизнес этот развит лучше и, соответственно, приносит больший доход, число их значительно больше, а национальный контингент разнообразней. В разных странах – разные причины этого феномена, который присутствует везде, знаменуя радикальные перемены в самой древней и консервативной профессии.

Когда лет двадцать пять назад я впервые побывал в Европе, проституция была процветающей и упорядоченной индустрией с четкими категориями и очень тщательно поделенными территориями. Во мне еще сильны были в ту пору воспоминания об идиллических карибских борделях – этих танцевальных площадках-патио, где на ветвях миндальных деревьев висели разноцветные гирлянды, а невозмутимые куры похаживали по двору, поклевывали зернышки, не обращая внимания на гром музыки и шальных красавиц-мулаток, которые занимались своим ремеслом больше из любви к веселой разгульной жизни, чем к деньгам, и даже порой, впадая в совершенно уж несуразное девическое простодушие, совершали от несчастной любви самоубийства. Иногда можно было остаться с ними до утра – и не столько, чтобы охальничать, как говорила моя мать, сколько ради того, чтобы слушать, как они дышат рядом во сне. Обеды здесь были совсем как дома, а настоящий праздник начинался часов в одиннадцать утра, под погасшими гирляндами фонариков.

И меня, выпускника столь человечной школы, не могла, разумеется, не пришибить жесткая деловитость европеянок. В Женеве они бродили по берегу озера и отличались от безупречно респектабельных замужних дам лишь разноцветными зонтиками, которые в дождь и в ведро, утром и вечером держали над собой, подобно некой цеховой эмблеме. В Риме я слышал их птичий посвист среди деревьев Виллы Боргезе, в Лондоне они становились невидимыми в тумане и должны были включать нечто вроде навигационных огней, чтобы можно было определить их курс. Парижские проститутки, идеализированные «проклятыми поэтами» и скверным французским кинематографом 30-х годов, были самыми неотзывчиво-суровыми. Впрочем, в бессонных барах на Елисейских Полях поворачивались они порой и человеческой своей гранью: плакали, как барышни на выданье, от деспотизма своих котов, недовольных ночными заработками. И трудно было понять, откуда берется подобная кроткая покорность в этих женщинах, выдубленных своим жестоким ремеслом. Мое любопытство было столь сильно, что спустя сколько-то лет я спросил у одного знакомого сутенера, как удается ему добиваться беспрекословного послушания от таких неукротимых созданий. «Любовью», – невозмутимо ответил он мне. Больше я ничего спрашивать не стал из опасений, что начну понимать еще меньше.

Нашествие трансвеститов в этот мир эксплуатации и смерти не удалось бы, если бы не сделало его еще гнуснее. Они совершили переворот, научившись совмещать две профессии – быть и проститутками, и самим себе сутенерами. Они совершенно независимы и свирепы. Они силой – и даже силой оружия – завоевывают себе территории ночного промысла, столь опасные, что женщинам, которые там не выживали, пришлось оттуда уйти. Однако куда чаще происходит так, что они вытесняют женщин и их сутенеров и с помощью дубинок завоевывают лучшие перекрестки в европейских городах. Но то обстоятельство, что в этом апофеозе мужского шовинизма участвует много латиноамериканцев, славы нам не прибавляет, но и не убавляет. Это всего лишь доказывает, что мы переживаем серьезные социальные пертурбации.

Разумеется, большая часть этих людей – гомосексуалисты. У них великолепные силиконовые бюсты, и многим в конце концов удается осуществить золотую мечту и сделать радикальную операцию, которая навсегда причислит их к полу слабому и прекрасному. Но многие из них не принадлежат к сексуальным меньшинствам; они выходят на панель, одолжив или силой отняв у кого-нибудь оружие, потому что на панели на этой очень опасно. Есть среди них и степенные отцы семейств, которые днем отправляют какую-нибудь богоугодную должность, а вечером, когда дети засыпают, надевают воскресное платье жены и выходят на промысел. Есть и бедные студенты, которые таким образом достигают пика своей карьеры. Самые ушлые в удачную ночь зарабатывают до пятисот долларов. Так что, по мнению моей жены – вот она, тут, рядом со мной, – это занятие намного прибыльней писательства.

2 декабря 1980 года, «Эль Паис», Мадрид

Ностальгия не унимается

Это стало мировой победой поэзии. В наше-то время, когда победителями неизменно становятся те, кто крепче бьет, кто набирает больше голосов, кто забивает больше голов – в ворота и всякой чушью, – когда верх берут самые богатые мужчины и самые красивые женщины, очень трогательно то волнение, которое охватило весь мир при известии о смерти человека, который всю жизнь свою не делал ничего другого, как пел о любви. Это апофеоз тех, кто неизменно проигрывает.

Двое суток кряду только о том и говорили. Три поколения – наше, наших детей и наших внуков – впервые ощутили, что переживают общую катастрофу, причем – по одним и тем же причинам. Телерепортеры спросили на улице восьмидесятилетнюю даму, какая песня Леннона нравится ей больше всего, и она ответила: «Счастье – это теплый ствол». И паренек у телевизора отозвался на это: «А я все люблю». Мой младший сын спросил свою сверстницу, почему убили Леннона, а та ответила с умудренностью 80-летней: «Потому что мир кончается».

Да, это так: у нас и наших детей единственный общий повод для ностальгии – песни «Битлз». У каждого – свои резоны, и боль, как это всегда бывает с поэзией, у каждого своя. Никогда не забуду тот памятный день в Мехико, в 1963-м, когда я впервые сознательно услышал песню «Битлз». Тогда-то я и понял, что они заразили собой Вселенную. У нас дома, в Сан-Анхеле, где и повернуться было негде, имелось только две пластинки – прелюдии Дебюсси и первый альбом битлов. А по всему городу с утра до ночи слышался многоголосый крик: «Help, I need somebody». В ту пору кто-то опять поднял старую тему того, что имена всех самых замечательных музыкантов начинаются со второй буквы алфавита – Бах, Бетховен, Брамс и Барток[13]. И кто-то, разумеется, отпустил дурацкую шутку, что, мол, Боцарта забыли. Альваро Мутис, который как великий знаток музыки питает слабость к симфоническим «кирпичам», настаивал еще и на Брукнере. Еще кто-то в очередной раз готов был ввязаться в битву за Берлиоза, против которого выступаю я, поскольку не могу совладать с суеверием насчет oiseau de malheur, то есть насчет зловещей птицы. Зато с тех самых пор я упорно протаскиваю «Битлз». Эмилио Гарсия Риера, кинокритик и историк кино, наделенный прозорливостью чуть более чем сверхъестественной, особенно после второго стакана, сказал мне тогда: «Я слушаю их не без опаски, потому что чувствую, что буду вспоминать их до конца дней своих». Кстати, это единственный известный мне случай, когда кто-то, обладающий достаточным даром ясновидения, сознавал, что присутствует при зарождении своей ностальгии. Ваш покорный слуга, войдя в кабинет Карлоса Фуэнтеса, обнаружил в густом облаке дыма писателя, который, как всегда, печатал на машинке одним пальцем одной руки и был отделен от всех ужасов нашего бытия музыкой «Битлз», включенной на полную громкость.

Как всегда происходит, мы, в ту пору полагавшие, что до счастья нам бесконечно далеко, думаем теперь совсем наоборот. Это обычные уловки ностальгии, которая сдвигает с привычного места горькие эпизоды, окрашивает их в другие цвета, а потом ставит туда, где уже не болит. Как на старинных портретах, словно озаренных отблеском давнего счастья, мы с удивлением отмечаем, как молоды мы были молодыми, да и не только мы, а и дом, и деревья в глубине, и даже стулья, на которых сидим. Че Гевара как-то раз, когда на войне выдалась спокойная ночь, заметил, сидя со своими людьми у костра, что ностальгия начинается с еды. Да, это так, но лишь в том случае, если ты голоден. На самом деле наше персональное прошлое начинает удаляться от нас в ту минуту, как мы появляемся на свет, но ощущаем мы это, лишь когда кончается пластинка.

И когда сегодня я, проживший уже полвека, но так и не уяснивший в полной мере, кто я такой и какого хрена делаю на этом свете, думаю обо всем этом у окна, за которым падает снег, у меня возникает впечатление, что мир был неизменен от моего рождения и до тех пор, пока «Битлз» не начали петь. И тогда все преобразилось. Мужчины стали носить длинные волосы и бороды, женщины научились непринужденно оголяться, изменилась манера одеваться и любить, началась сексуальная революция, пошли в ход иные средства забвения. Это были бурные годы вьетнамской войны и студенческих волнений. Но прежде всего – годы, когда отцы и дети принялись постигать трудную науку новых взаимоотношений, когда между ними начался диалог – новый и прежде на протяжении веков казавшийся немыслимым.

Символом всего этого стал Джон Леннон. После его нелепой гибели нам остался целый мир – мир, не похожий на прежний и населенный прекрасными образами. В «Lucy in the Sky», одной из самых очаровательных его композиций, возникает конь из газетной бумаги с галстуком из кусочков зеркала. В «Eleanor Rigby» – где так настойчиво рокочут басы барочных виолончелей – оборванная девочка собирает рис в приделе церкви, где только что состоялась свадьба. «Откуда берется одиночество?» – звучит вопрос без ответа. Священник Мак-Кинси пишет проповедь, которую никто не будет слушать, и моет руки над могилами, а девочка, прежде чем войти в дом, снимает свое лицо и прячет его в банку у дверей, чтобы снова надеть его, когда пойдет обратно. Эти существа дают понять, что Джон Леннон был сюрреалистом: это определение мы с чрезмерной легкостью применяем ко всему, что кажется нам необычным, – и не так ли называли Кафку те, кто не сумел его прочесть? А для кого-то он – провозвестник нового, лучшего мира. Человек, заставивший нас понять, что старики – это не те, кто долго живет, а кто не успел вовремя вскочить в поезд своих детей.

16 декабря 1980 года, «Эль Паис», Мадрид

Ужастик новогодний

Мы приехали в Ареццо незадолго до полудня и убили два с лишним часа на поиски средневекового замка, который писатель Мигель Отеро Сильва купил в этом идиллическом уголке тосканской долины. Дело происходило в воскресенье, в начале знойного и шумного августа, и нелегко было отыскать на запруженных туристами улицах того, кто хоть что-нибудь бы знал. После многих неудачных попыток мы вернулись в машину и выкатились из города по шоссе без дорожных знаков, и тут престарелая погонщица гусей точно указала нам путь к замку. Прежде чем распрощаться, она осведомилась, собираемся ли мы ночевать там, и мы, введя ее в курс наших первоначальных планов, ответили, что, мол, намереваемся только пообедать. «Тогда еще ничего, – сказала она, – а то в этом замке привидения водятся». Мы с женой посмеялись над таким простодушием, поскольку не верим в пришельцев из загробного мира да еще средь бела дня, на ярком солнце. Однако детей перспектива знакомства с призраком привела в восторг.

Мигель Отеро Сильва, который с писательским талантом сочетает редкостное гостеприимство и свойства взыскательного гастронома, угостил нас незабываемым обедом. Мы припозднились и потому до того, как сесть за стол, не успели осмотреть замок, однако ничего уж такого жуткого не заметили, и малейшее беспокойство должно было рассеяться при взгляде на панораму города, открывавшуюся с террасы, где мы обедали. Не верилось, что в этом сбегающем по склону городке, где жило всего-то 90 000 человек, родились некогда такие немеркнущие светочи, как Гвидо де Ареццо[14], изобретший музыкальную нотацию, или великолепный Вазари, или невоздержанный на язык Аретино, или папа Юлий II и Кай Клиний Месенас, два выдающихся покровителя искусств и словесности. Однако Мигель Отеро Сильва со своим неизменным чувством юмора сообщил нам, что не только и не столько этим славен Ареццо. «Самое важное, – сказал он, – это Лудовико». Да, вот так, просто Лудовико, без фамилии: великий меценат и воин, построивший на свое несчастье этот замок.

И покуда длилось застолье, Мигель Отеро Сильва рассказывал нам о Лудовико. Рассказывал о его беспредельном могуществе, о несчастной любви и об ужасной смерти. О том, как в миг краткого умоисступления он зарезал свою возлюбленную прямо на ложе, где они только что предавались любви, а потом науськал на самого себя своих свирепых бойцовых псов, и те его растерзали. Отеро на полном серьезе уверял нас, что в полночь тень Лудовико бродит в полутемных переходах замка, пытаясь найти хоть мгновение покоя своей страдающей душе. Надо сказать, что белым днем, после прекрасного обеда, когда утроба удовлетворена, а душа умиротворена, подобные россказни иначе как очередную шутку Отеро воспринять нельзя.

А замок в самом деле был громадный и мрачный, в чем мы смогли убедиться после сиесты. Череда сменяющих друг друга владельцев подвергла разнообразным перестройкам два верхних этажа и 82 комнаты. Мигель Отеро Сильва полностью восстановил его нижнюю часть, пристроил современную спальню с мраморными полами, сауной и тренажерным залом и ту самую террасу, где мы обедали среди цветов. «Эти штучки из Каракаса должны сбить Лудовико со следа», – сказал он. Да мне и самому приходилось слышать, что запутать призрака могут лишь лабиринты времени.

Второй этаж остался не тронут. Веками используемый больше всех прочих помещений, теперь он представлял собой анфиладу безликих комнат, обставленных мебелью разных эпох. Верхний этаж был самым запущенным, но там сохранялось в первозданной неприкосновенности некое помещение, где время остановилось. Это была спальня Лудовико. Кровать под балдахином с затканными золотом занавесками была застелена покрывалами – истинным чудом серебряного шитья, – на которых еще виднелась кровь принесенной в жертву возлюбленной. В камине лежали заледенелый пепел и последнее поленце окаменевшего хвороста, в шкафу хранилось на славу смазанное оружие и доспехи, на стене висел писанный маслом портрет задумчивого рыцаря, принадлежавший кисти кого-то из флорентийских мастеров, которому не посчастливилось пережить свое время. Однако самое сильное впечатление оказал на меня запах свежей земляники, непостижимым образом сохранившийся в воздухе.