Книги

Русские

22
18
20
22
24
26
28
30

Демонстрации — только один из элементов механизма мобилизации людей для массового участия в партийных мероприятиях, несмотря на безразличие к ним и подшучивания над коммунизмом в частных разговорах. И механизм этот срабатывает. Каждую осень десятки тысяч студентов, рабочих и служащих отправляются в колхозы и совхозы, чтобы помочь в уборке урожая, обычно за небольшую оплату. Весной в одну из суббот люди «безвозмездно отдают свой труд на благо Родины», участвуя в том, что теоретически называется добровольной массовой весенней уборкой территории, а в действительности, как заметил один мой русский друг, большинство заводов, магазинов и других учреждений просто заставляют своих работников отработать день без оплаты. И в самом деле, в мае 1974 г. я прочел радостное сообщение «Правды» о том, что в весеннем субботнике участвовало 138 млн. человек и стоимость продукции и услуг за этот день составила 900 млн. рублей (1,2 млрд. долларов); таким образом, «Правда» подтверждала, что заинтересованность в безвозмездно производимой продукции является основной причиной соблюдения этого ритуального мероприятия, введенного Лениным. Советских граждан постоянно втягивают в самую разнообразную и обязательную «общественную работу»: выступления по разным поводам перед товарищами по работе, «добровольное» дежурство в бригадах дружинников, неоплачиваемое дежурство во время каких-либо политических мероприятий, распространение подписки на партийные газеты и журналы среди сотрудников (большую часть которых начальство просто заставляет подписываться на эти издания, а остальные вынуждены подписываться на «Правду» и еще более нудные и ненужные им партийные пропагандистские газеты и журналы, чтобы получить то, что их действительно интересует, — журналы «Здоровье», юмористические и научно-популярные). Изредка, как мне рассказывали, наиболее усердные «добровольцы» получают вознаграждение: билеты на какое-нибудь представление или путевку в санаторий либо дом отдыха, которые обычно трудно достать. Партия нуждается в огромном количестве «добровольцев», поскольку она проводит так много массовых политических мероприятий, что только в Москве, по сообщению одной местной газеты, имеется 100 тыс. профессиональных партийных пропагандистов, выступающих с лекциями.

Невысокая темноволосая женщина, преподаватель из Армении, однажды рассказала мне, как она испугалась, когда секретарь парторганизации ее учреждения заявил ей, что она должна участвовать в систематических занятиях политического семинара и сделать доклад о Ленине. «Но я не смогу», — сказала женщина в панике. Однако через несколько месяцев, когда я вновь встретился с ней, она уже регулярно выступала на политзанятиях, не беспокоясь более о том, что ей не хватит знаний или умения сделать доклад интересным, и бездумно, «как другие» (по ее словам), повторяя то, чего от нее ждали, как бы это ни было банально и скучно. Во время празднования двухсотлетия балетной школы Большого театра, как рассказала мне некая бывшая балерина, обязательной частью программы были выступления, в которых превозносилась мудрая забота партии о русском балете. На заводах рабочие дважды в неделю также должны проводить (по утрам или в обеденный перерыв) пятнадцатиминутную политинформацию, по очереди выступая с сообщениями. Рабочий-станочник рассказывал мне, что у него на заводе во время этих занятий рабочие просто-напросто читают пропагандистские статьи прямо из газет. Один человек, работавший прежде мастером на оборонном заводе, поделился со мной воспоминаниями о том, как ему приходилось буквально «за шиворот тащить рабочих» на ежемесячные профсоюзные собрания с их нудными политическими речами. «Никто не хочет ходить на собрания и слушать эти речи, — сказал он. — Если бы их не устраивали в рабочее время, ни один бы не являлся. С нашего завода рабочие не могут выйти, не показав охране в проходной карточку учета рабочего времени. В те дни, на которые было намечено собрание, мы просто убирали карточки. Так что люди были вынуждены приходить на собрание. А на одном строительстве собрания устраиваются в дни получки, поэтому на собрания приходят все, так как рабочие не получают зарплату до тех пор, пока оно не закончится».

Однако самой важной из церемоний, рассчитанной на поддержание фикции демократии и иллюзии политической активности масс, являются выборы в Верховный Совет СССР, происходящие каждые четыре года. Подобно другим иностранцам, я не придавал этим выборам никакого значения, считая их пустой формальностью (единственный список кандидатов, 99 % голосов и т. д.); я не мог даже представить себе, сколько трудов и мытарств стоит эта кампания агитаторам и членам избирательных комиссий, до тех пор, пока Виталий, молодой впечатлительный студент, не рассказал мне о своем опыте работы с избирателями. Как ни странно, примерно так же звучал бы рассказ участника избирательной кампании в Нью-Йорке. Виталию было поручено лично позаботиться о том, чтобы в голосовании участвовало буквально 100 % избирателей (подобно плану выпуска продукции); именно из этого требования, как сказал он, и вытекают дутые цифры. Виталий не был добровольцем: к участию в предвыборной кампании он был привлечен партийным комитетом своего института. В обязанности Виталия входила опека над 150 избирателями в одном из центральных районов Москвы; большей частью это были пенсионеры и интеллигенты. Агитатор должен был несколько раз зайти домой к своим подопечным. Прежде всего он обошел всех, чтобы сообщить, когда и где состоятся выборы и какие предвыборные мероприятия проводятся в агитпункте их участка. «Но это мало кого заинтересовало», — рассказывал Виталий. Ему пришлось обойти всех по второму разу, чтобы провести с каждым избирателем небольшую подбадривающую беседу. В конце концов, за неделю до выборов, агитатор еще раз обошел своих избирателей, чтобы зарегистрировать их. Одной из его задач было — проследить, чтобы избиратели, собирающиеся уехать куда-нибудь в день выборов, запаслись открепительными талонами, дающими им возможность голосовать в день выборов на любом избирательном участке страны. Принцип разделения страны на избирательные округа и выдвижения определенных кандидатов настолько несуществен для избирателей, что, например, такой партийный деятель, как Георгий Арбатов, директор Московского института США и Канады, мог баллотироваться по сельскому избирательному округу в горной местности под Баку, в 2400 километрах от Москвы, где он был настолько никому не известен, что местные должностные лица не в состоянии были даже ответить западным корреспондентам на вопрос о том, бывал ли Арбатов когда-либо в их краях. Но если избиратели никуда из Москвы не уезжали, Виталию приходилось, по его словам, до самого дня выборов уговаривать их явиться на избирательный участок. «Каким образом? — спросил я. — По телефону?» «Ну, нет, — ответил он, — телефонные звонки — вещь ненадежная. Нет. Я снова всех обходил. И в это время было уже не до идеологических призывов. Иногда избиратели говорили мне, что будут голосовать только в том случае, если райком партии поможет им получить новую квартиру, на которую они уже много лет стоят в очереди. Другие жаловались на то, что в их агитпункте не проводится интересных мероприятий. Разные были жалобы. А я просил: «Пожалуйста, приходите. Ну, хотя бы ради меня, чтобы я мог пораньше освободиться. Ведь мне надо ждать, пока вы не проголосуете». Мы, агитаторы, не имеем права уйти со своего участка до тех пор, пока не проголосуют все наши избиратели, иначе придется ждать до полуночи. Естественно, мы хотим, чтобы наши избиратели приходили пораньше. И все же некоторые не являлись, и нам приходилось придумывать для них какое-нибудь оправдание. Как правило, это был «неожиданный отъезд в командировку». Из 100 избирателей обычно не являлось голосовать от 5 до 10 человек — на разных участках по-разному. Но добиться 100 %-ного участия в голосовании невозможно. В конце концов, люди ведь могли просто заболеть или уехать, а некоторые даже успевали умереть.

Я знаю такие случаи, когда работники избирательных участков учитывали как избирателей уже умерших людей. И это — в Москве, идеологическом центре страны, где идеологическая работа самая интенсивная и где отыскать человека очень легко. А в сельской местности, должно быть, значительно хуже. Но об этом никто не сообщает. Я был свидетелем и таких случаев, когда избиратель, получив бюллетень (с единственным кандидатом), не опускал его в избирательную урну, которая установлена вне избирательной кабины, на видном месте. Дежурные останавливали этого человека и просили его пройти к председателю избирательной комиссии, чтобы объяснить, почему он не голосует. Так что практически никто не бросает такого открытого вызова системе. Если человеку в самом деле уж совсем все безразлично, он просто не приходит».

Интеллигенты, которых мы знали (за редкими исключениями), говорили, что вынуждены участвовать в выборах и других политических мероприятиях, несмотря на свое полное или частичное неверие в них. Одна школьная учительница из Ленинграда, полная женщина лет около сорока, сказала: «Приходится ходить на эти политические собрания, но никто не слушает, что там говорят. Это все тот же старый вздор, который мы должны были изучать в университете. Иногда устраивают лекции о международном положении — о Китае, Вьетнаме. В это время некоторые женщины вяжут. Я читаю или проверяю тетради. Когда лекцию читает директор нашей школы, он пытается сделать ее интересной. Он славный человек, член партии, но славный. Но всем это надоело, и никто этому не верит».

— А как же сам лектор? — спросила ее Энн.

— Даже он сам не верит тому, что говорит. Старшее поколение действительно верило в Ленина и считало, что указанный им путь и есть путь построения нового общества. Но мое поколение не верит во все это. Мы знаем, что это ложь. У нас нет религии, поэтому нам приходится довольствоваться Лениным. Мы не можем изменить систему. Нам остается только жить так и дальше. У меня семья и дети…» И она беспомощно пожала плечами, давая понять, что из материальных соображений не может позволить себе рисковать, выражая открытый протест.

Джордж Оруэлл так основательно внедрил слово «двоемыслие» в наш политический лексикон, и впоследствии им так злоупотребляли, что сейчас оно стало штампом, лишенным какого-либо смысла и значения. Если бы перед отъездом в Москву меня спросили об этом, я бы, несомненно сказал, что оруэлловское «двоемыслие» — это столько же художественное преувеличение, сколько реальность или, в худшем случае, одно из порождений ужасных сталинских времен, когда люди готовы были сказать что угодно, чтобы спасти свою голову. В более поздние, менее жесткие времена, полагал я, это понятие несколько устарело. Поэтому я был вдвойне поражен количеством интеллигентов, которые в душе мучаются тем, что вынуждены неизменно проводить практику «двоемыслия», а также широкой распространенностью этой практики. Один архитектор, человек лет за тридцать с волнистыми волосами, который, по его собственным словам, был в пору юношеского энтузиазма образцово верующим и лишь со временем отказался от своих иллюзий под действием того, что он считал цинизмом партийных деятелей, рассказал мне, какую неловкость у него самого вызывает легкость, с которой он переходит от искренности в частном кругу к лицемерию в общественной жизни. «Кто-нибудь выступает перед группой людей и рассказывает все ту же старую чепуху, а вы думаете про себя: «Зачем этот дурень все это говорит? Он же прекрасно понимает, как обстоит дело в действительности». Но когда на одном из этих митингов вам самому предлагают подняться на трибуну и произнести речь, вы обнаруживаете, что говорите то же самое и излагаете все так, как написано в наших газетах. Нас издавна приучили к тому, что именно это требуется на митингах, вот мы и разговариваем так с нашими товарищами, когда приходится выступать публично». И как бы человека ни раздражала эта необходимость принудительного участия в политическом митинге, избежать этого не так-то легко. Одна женщина-математик рассказала мне, что за неявку на занятия по политграмоте, устраиваемые в ее институте по средам, объявляют официальный выговор, а это — серьезная неприятность. «Иногда к нам приглашают лекторов со стороны, а иногда наши работники сами должны выступать с докладами. Мне, например, нужно сделать доклад об ЭВМ и о решении задач. Слава богу, это не политическая тема. Но мне, конечно, придется говорить о роли ЭВМ в социалистическом обществе. В нашем институте ЭВМ работают очень плохо. И мне придется лгать по этому поводу. Но что я могу сделать?» Я был крайне удивлен и тем, что преуспевающие писатели, журналисты или ученые с хорошими связями, будучи вынужденными участвовать в демонстрации идеологического единства, не только возмущались этим, но и стремились рассказать о своем негодовании западным корреспондентам. Я помню, как главный редактор одного издания объяснял мне: «Очень трудно описать партийное собрание тому, кто никогда на нем не был. За пять минут до начала собрания люди, собравшиеся в вестибюле, шутят, отпускают критические реплики, говорят о том, что арабы не умеют воевать и вся наша военная помощь только пропадает зря. Затем начинается собрание. Гасятся сигареты. И те же самые люди поднимают руки, выходят на трибуну, клеймят Израиль и заявляют, что арабы одержали победу. Или кто-нибудь говорит о «третьем решающем годе пятилетки», а другие слушают его с серьезным видом либо повторяют те же самые лозунги, понимая, что они бессмысленны. Это, конечно, игра, но вы должны в ней участвовать».

Я знал интеллигентов-горожан, изливающих свою горечь по поводу такого вынужденного конформизма, разыгрывая в частном кругу пародии на политические собрания и митинги или карикатурно изображая пышные торжества, устраиваемые в Кремле по случаю больших праздников. Находятся и другие, которые столь недоверчиво относятся к всякой пропаганде, что удивляются наивности американцев. Я вспоминаю рассказ одного русского — члена советской делегации на Всемирном конгрессе миролюбивых сил в Москве в декабре 1973 г., — который был просто изумлен искренним идеализмом американских делегатов. «Они воспринимают это так серьезно, — сказал он. — Они действительно верят, что могут что-то сделать для достижения мира и повлиять на политических лидеров. А мы так циничны, что уверены — ничего не произойдет, ничего не изменится. Я не хочу сказать, что американцам нравились все эти речи — они все же критиковали пропаганду и стремились к более практическим мерам. Но я хочу сказать, что они воображают, будто и в самом деле могут повлиять на политику. Неужели все американцы такие?»

Такое откровенное признание в разочарованности со стороны советского должностного лица, воспитанного в партийной семье, еще более разожгло мое любопытство: а во что же на самом деле верят советские люди? Являются ли их антиправительственные анекдоты свидетельством пассивного несогласия с принятой идеологией или просто безвредным способом дать выход своим чувствам? Что такое их цинизм, проявляемый в частных беседах, — признак глубокого неверия или поверхностное выражение разочарования, вызванного ложью и лицемерием советской общественной жизни, не касающееся основ твердой веры в саму систему? Являются ли интеллигенты, занимающие достаточно высокое положение в обществе, отдельной группой, настолько отличной, скажем, от членов партии, что их скептицизм отражает скорее точку зрения узкого круга, а не широких слоев населения? Или в этом сплаве идеолога и лояльности вера переплетается с неверием? В конце концов, ведь русский переводчик, объяснивший мне, что русские не обращают внимания на полотнища с высокопарными партийными лозунгами, тем не менее очень убежденно сказал: «Наш идеал, идеал социализма, когда люди работают для общего блага, намного выше вашего стремления к выгоде, даже если этот идеал и не осуществлен до сих пор». Историк, рассказавший о полнейшем безразличии гулявших в Кисловодском парке к речи Брежнева, предостерег меня: «Не думайте, что это — признак большого недовольства Брежневым. На него не очень жалуются». Цеховой мастер, который чуть не силой тащил рабочих на политзанятия и который пересказал мне несколько антипартийных анекдотов, имеющих хождение на заводах, также заявил: «Рабочие могут шуметь, критиковать, но они выступают лишь против отдельных лиц. Я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь обвинил партию или всю систему. Они могут рассказывать анекдоты о Хрущеве или Брежневе, — продолжал он, поправив очки и пригладив волосы мускулистой рукой. — Могут нарисовать на стенгазете карикатуру на человека с большим животом и мохнатыми бровями (Брежнев) или подшучивать над его манерой говорить, будто у него каша во рту, потому что рабочие чувствуют, что могут быть более откровенными в таких вещах, чем интеллигенты — ведь у них меньше оснований бояться; они знают, что промышленность в них нуждается. Они видят, что вокруг не все ладно, но они обвиняют в этом директора своего завода или других должностных лиц, но не партию. Система не виновата. И Ленин, несмотря на анекдоты, в действительности выше критики. Для них все, что сказал Ленин, — верно».

Конечно, 14 миллионов коммунистов нельзя подогнать под один шаблон. Невозможно сравнивать позицию шестидесятилетнего человека, смолоду вступившего в партию, выросшего при Сталине, пережившего романтику первых лет борьбы за коммунистические идеалы и как-то сумевшего выжить во время террора 30-х годов, с позицией молодого члена партии, человека не старше 30, который никогда непосредственно на себе не ощущал, что такое сталинизм, и который родился при уже сложившейся системе. У коммунистов средних лет, вступивших в сознательный возраст во времена, когда Хрущев ниспровергал Сталина, — свой особый подход, более трезвый и критический, чем у старшего или у младшего поколения. У меня создалось также впечатление, что чем дальше отъезжаешь от больших городов с их интенсивной политической жизнью, таких, как Москва и Ленинград, тем больше шансов встретить простых людей с меньшими идеологическими претензиями, но, возможно, с более искренними идеалами. Партийные аппаратчики со своими особыми привилегиями и политическим прагматизмом руководителей-бюрократов совсем не похожи на рядовых рабочих и крестьян, которых вербуют в партию. Припоминаю, как однажды после полудня я пил пиво в поезде с загорелым строителем, членом партии, родом с Украины. Для него партийный билет стал путевкой на строительство Асуанской плотины в Египте, где он за три года заработал кучу денег в сертификатных рублях и право тратить их в специальных магазинах. Вернувшись в Россию, он накупил себе всякого добра, включая черную «Волгу», точно как у начальства. Так, принадлежность к партии стала для этого человека источником материальных благ. В другой раз в Узбекистане я побывал в гостях у знатного тракториста, Героя Социалистического Труда. Он тоже был членом партии. Мало того, он действительно производил впечатление прямолинейного человека, эдакого сильного простого труженика полей, полного веры в значимость достигнутого им и его товарищами — свершившегося на его глазах превращения полупустынной Голодной степи в хлопковые поля. За свой труд он был удостоен наград и почестей, ему с семьей предоставили скромный, но удобный дом. Он и не мечтал о такой жизни, когда переселялся в эти богом забытые среднеазиатские степи. Он больше верил результатам, чем лозунгам, и не выказывал охоты сравнивать свою жизнь с какой-либо другой.

«Большинство людей, партийные они или нет, об идеологии не думает, а просто принимает вещи такими, как они есть», — заметил один московский юрист. Это мнение высказывали многие, в том числе и Геннадий, совхозный бухгалтер, который давно разуверился во всех лозунгах, но не считал себя типичным примером, так как был интеллигентом. Он знал по опыту, что сельские народные массы достаточно хорошо разбираются, что к чему, чтобы не относиться всерьез к заявлениям в печати о советских достижениях. «Но они все же верят в систему, — сказал Геннадий, — Они не знают ничего другого и довольствуются тем, что есть».

Среди интеллигентов, чиновников, работников просвещения, ученых, руководителей предприятий и партаппаратчиков (которые составляют сейчас большую часть советской Коммунистической партии, несмотря на все пропагандистские ухищрения представить ее как партию рабочего класса[38]) позиции и побуждения значительно сложнее, а скептицизм гораздо более широко распространен. Под прикрытием лозунгов о партийном единстве догматики-сталинисты пытаются подтолкнуть систему в определенном направлении, в то время как прагматически настроенные реформисты добиваются уменьшения влияния идеологии и модернизации советской системы посредством применения более рациональных методов планирования, управления, ведения сельского хозяйства и иногда даже более гибкого контроля в области культуры и политики. Но сила инерции и непрерывное стремление партии к концентрации своей власти работают против реформистов.

Со стороны невозможно правильно оценить верность и преданность идее людей, находящихся в сердцевине советской системы, или сделать какие-либо обобщения по этому поводу. Но сами советские люди, партийные они или нет, в узком кругу говорят об утрате энтузиазма, о росте корыстолюбия и приспособленчества, коррупции и упадке нравственности. «Когда мы слышали заявления Хрущева: «Мы идем вперед к победе коммунизма», с ним можно было не соглашаться, но по крайней мере чувствовалось, что он верит в это» — заметил один высокопоставленный редактор. — Только подумайте, это был человек, который стоял на самой нижней ступени общественной лестницы. Он сделал свой выбор и присоединился к революции, когда еще было неясно, кто победит. Он пошел на риск. Вы чувствовали, что он верил. Даже такой человек, как Суслов (главный идеолог партии, которому сейчас за семьдесят), возможно, верит в идею. Но все эти новые члены Политбюро — Полянский, Мазуров, Шелепин, Гришин — ни во что они не верят, и это чувствуется. Все, что они хотят — это власть, только власть».

«Но как вы можете это почувствовать» — спросил я.

«Уж это-то чувствуется. Вы слышите их речи, видите их повадки, прислушиваетесь к их голосам. Все это делается гладко, по привычке, но без всякого чувства, без всякой убежденности».

Русские часто насмехаются над попытками иностранцев разделить партийных деятелей на либералов и консерваторов. Они утверждают, что принадлежность к какой-то из группировок, стоящих у власти, служебные и семейные связи или старые устоявшиеся отношения политического сотрудничества или соперничества позволяют лучше предугадать политический курс партии, чем любые идеологические нюансы. Если послушать этих русских, то партия — нечто наподобие Тэмени-холла. «Важнее знать, был ли тот или иной деятель с Брежневым в Днепропетровске или на целине в прежние времена, чем его предполагаемую принадлежность к консерваторам или умеренным, — сказал один специалист по программированию, который с удовольствием обсуждал проблемы государственной политики. — Чей он человек? Брежнева? Косыгина? Кириленко? Суслова? Вот что имеет значение». Что касается идеологии или пропаганды, то несколько московских интеллигентов, имевших друзей в аппарате ЦК — существенном элементе советского механизма власти — рассказали мне несколько случаев, иллюстрирующих идейный упадок даже в среде этих профессиональных партийцев. Один ученый рассказывал, что директор его института, одного из крупнейших в Москве, обратился в Отдел науки ЦК с просьбой о дополнительных фондах. Он обрисовал мрачную ситуацию в своей области науки и в заключение сказал: «Положение у нас скверное», имея в виду свой институт. Директор впоследствии рассказывал сотрудникам, что был ошарашен, когда высокопоставленный работник аппарата ЦК, в полном противоречии с безудержным хвастовством советской пропаганды, не моргнув глазом, ответил: «А где у нас положение не скверное?», имея в виду страну в целом. После трудной и детальной дискуссии директор института покинул своих собеседников, изумленный их реалистичностью: «Они не дураки. Они все понимают», — говорил он. Ученый-социолог рассказал мне о своих друзьях из другого отдела Центрального Комитета, которые у себя на работе друг с другом высмеивали политическую косность членов Политбюро. Некий советский журналист, занимающий высокую должность, поделился со мной воспоминаниями о прогулке по лесу с одним из руководителей Отдела культуры ЦК, который с отчаянием говорил о коррупции высших должностных лиц в партии. «Может ли такое быть, чтобы папа и кардиналы были продажными филистерами, а сама церковь при этом продолжала существовать?» — спросил он громко. Иногда действия предположительно умеренных партийных деятелей, трезво смотрящих на вещи, необычайно напоминали поведение американских чиновников во время Вьетнамской войны, когда они готовы были пойти на компромисс, поступаясь своими убеждениями, в надежде добиться более умеренной политики. Различие, правда, состояло в том, что в Москве нет Конгресса, нет прессы, куда бы могли проникнуть определенные сведения, нет общественного мнения, меньше шансов повлиять на позицию верхушки.

Москвичи, имеющие связи в политических кругах, говорили о скрытом, но различимом разделении в структуре Центрального Комитета: на одном уровне — руководители, в чьих руках ключевые позиции власти; на другом — аппаратчики, пожизненно занимающие свои посты и являющиеся как бы адъютантами при руководителях, но имеющие репутацию слишком знающих, слишком образованных и практичных, чтобы считаться достаточно надежными для самых высоких постов. Три разных человека, имевших возможность близко наблюдать внутренние политические интриги, подчеркнули в разговоре со мной, что когда, например, имеется высокая вакансия, члены Политбюро обычно стараются найти подходящего кандидата с периферии, а не продвигать московских карьеристов, искушенных в интригах столичной жизни. В брежневский период в Политбюро был введен Динмухаммед Кунаев, партийный босс Казахстана (приятель Брежнева); секретарем ЦК по связям с зарубежными правящими коммунистическими партиями назначили Константина Катушева, извлеченного из Горького, где он был секретарем обкома; из Красноярска пригласили Владимира Долгих, который стал секретарем ЦК по отделу тяжелой промышленности; из Ростова был вызван Михаил Соломенцев, назначенный «премьер-министром» Российской Федерации.

Мне рассказывали, что между партийными технократами с их кандидатскими дипломами и руководителями отделов ЦК, пробившимися на верхние ступени партийной иерархии в качестве преданного протеже какого-нибудь могущественного партийного патрона, возникают отношения почти классовой ненависти. Один писатель рассказал мне о нескольких своих друзьях из ЦК, которые высмеивали руководителя своего отдела как политического неандертальца, грубого мужлана, издевались над его плебейской манерой носить под костюмом вязаный жилет или свитер вместо белой рубашки с галстуком, но при этом буквально лезли из кожи, чтобы как-то обратить на себя его благосклонное внимание. «Им приходится демонстрировать почтение, — сказал писатель. — Во власти этого человека решить, какое назначение они получат, смогут ли поехать на Запад, когда получат лучшую квартиру».

Партия насаждает этику инстинктивной преданности вышестоящим значительно интенсивнее, чем «уотергейтский» Белый дом при Ричарде Никсоне. Как объяснил мне один ученый, основываясь на личном опыте контактов с партийными кругами, «человек, имеющий собственное мнение, оказывается в затруднительном положении, так как суть игры состоит в понимании желаний начальства, а еще лучше — в предупреждении их.