— Отведите собаку вон туда, — приказала она, указывая на небольшой запущенный свободный участок земли метрах в 50 от нас.
— Собаке нравится здесь, и все равно мы через минуту уходим, — попытался я отбиться, надеясь, что она, наконец, уйдет.
— Эта лужайка для людей, — не унималась женщина.
— Но сегодня суббота и здесь никто сейчас не работает, — возразил я, не в состоянии представить себе, почему по лужайке, по которой разрешено ходить людям, нельзя побегать собаке. — Собака никому не мешает.
— Мы украшаем Москву для людей, а не для собак, — заявила она. — Эта лужайка для людей. Для вашей собаки подойдет и тот дворик. — И она уставилась на меня и не ушла до тех пор, пока я не вытащил Эми, нашу маленькую черную дворняжку, из кустов и не увел ее прочь. Признаюсь, одной из причин моего упрямства было возмущение постоянными приставаниями, указаниями, заявлениями, что то-то и то-то запрещается в России. Но сами русские обычно относятся к этому по-другому. Во время остановки на Ленинградском вокзале как-то зимой в полночь я видел, как две проводницы изводили своим ворчанием морского офицера, человека лет за пятьдесят. Он собирался выскочить на платформу в холодную ночь без пальто, чтобы подышать свежим воздухом. Офицер был одет в плотный синий лыжный костюм (излюбленная дорожная одежда русских — и мужчин, и женщин, — так как она служит и верхней одеждой, и пижамой), но обе проводницы безжалостно отчитывали его, как школьника. «Вы простудитесь, товарищ», — предостерегала одна из них. «Запрещается без пальто», — командовала вторая. Бедный, затюканный женщинами офицер колебался, как пятилетний ребенок, топчась у дверей вагона: ему очень хотелось спуститься и пройтись по платформе с другими пассажирами, но он благодушно воспринимал эти приставания доброжелательниц, хотя многие западные люди наверняка отмахнулись бы от них и вышли бы из вагона уже только для того, чтобы продемонстрировать свою независимость. Но русскому это не свойственно. Обычная его реакция — подчиниться назойливому указчику, как подчиняется он власти начальства, системе рангов и привилегий, нормам и правилам, документам, множеству факторов, контролирующих его жизнь. Я помню, как один свободомыслящий писатель сказал мне, что еще в армии научился золотым правилам: «Никогда не противоречь. Всегда отвечай: «слушаюсь», и пусть
Это очень точно схвачено. Тактика русских — не противиться властям, не пытаться изменить систему, но отступить, потерпеть и поискать лазейку или надеяться, что чье-нибудь упущение поможет им найти какой-нибудь выход. Как говорится в шутливой русской туристской песенке: «Умный в гору не пойдет, умный гору обойдет». Этой чертой сегодняшний «новый» советский человек не отличается от своих предков, живших при царях. Мне процитировали одно замечание Ивана Новикова, русского писателя XVIII века: «Счастье России — в плохом исполнении плохих законов». По той же причине русские находят сегодня некоторое утешение в мысли, что их беспечная безалаберность, противопоставляемая немецко-тевтонской дисциплине, смягчит жесткость системы. «Слава богу, что мы не немцы, — сказал с чувством Лев Копелев, бородатый русский писатель. — Если бы мы были немцами, это было бы невыносимо».
Чем больше вводится ограничений, тем больше находится лазеек, чтобы обойти эти ограничения, ибо ввод все новых и новых документов и норм усиливает власть чиновника и одновременно развязывает ему руки. В зависимости от личности чиновника, его прихоти, настроения и отношений с теми, с кем он имеет дело, он с одинаковым успехом может и разрешить определенные вещи, и запретить их; как говорят русские: «Закон что дышло, куда повернул, туда и вышло». В основной своей части общественная жизнь устойчива и неизменна. Но где только возможно, и уж наверняка в своем кругу — с родственниками, друзьями, знакомыми и товарищами по работе — русские спокойно прибегают к задабриванию, лести, компромиссам, подкупу и тайным сговорам, чтобы добиться хоть небольшого послабления строгого порядка общественной жизни. А если достичь этого не удается несмотря на все ухищрения, они находят прибежище в личной жизни, которую тщательно оберегают как свой обособленный мир.
XI. ПАРТИЯ
Партия — это ум, честь и совесть нашей эпохи.
Мое первое, наиболее сильное, наиболее устойчивое представление о советском коммунизме — длинная очередь на Красной площади. Люди простаивают часами, чтобы взглянуть на своего, положенного в гроб, святого — Владимира Ильича Ленина. Благодаря многочисленным газетным фотографиям, эти русские, стоящие в стройной очереди в Мавзолей, их покорные деревенские лица, в которых отражается терпение, воспитанное столетиями, и их голоса, приглушенные огромным пространством, кажутся знакомыми даже тем, кто никогда не был в Москве. Но эти фотографии и отдаленно не передают значения и психологического настроя этого паломничества к Ленину — одной из основных ритуальных обязанностей в советской политической жизни.
В одно серое ноябрьское утро я присоединился к паломникам. К этому времени очередь уже протянулась через Красную площадь метров на 90, спускалась по пологому склону за Историческим музеем, поворачивала за угол, через чугунные ворота проходила мимо вечного огня у памятника Неизвестному солдату и тянулась дальше примерно на 90 м, а затем постепенно исчезала, терялась где-то в сквере под стенами и башнями Кремля. Было холодно. Люди, одетые в пальто, стояли, прижав руки к бокам и засунув их в карманы. Когда наша часть очереди достигла усиленного милицейского заграждения у начала подъема, откуда Мавзолей еще не был даже виден, милиционеры и люди в штатском выровняли колонну и построили нас парами. После того, как мы прошли заграждение, женщины должны были сдать сумки (которые возвращают позднее). За исключением одной этой длинной человеческой колонны, на Красной площади совершенно не было людей, как на арене огромного колизея перед началом зрелища. Пустота площади усиливала настроение ожидания, вызывала ощущение порядка и дисциплины.
Я находился среди группы туристов из Восточной Германии, но со мной в паре шла высокая светловолосая русская женщина, с которой мы переговаривались, почтительно понизив голос. Колонна шла по брусчатке мостовой прямо по направлению к собору Василия Блаженного, затем внезапно в середине площади круто повернула на 90 градусов к Мавзолею Ленина. С места поворота бросался в глаза разительный контраст между двумя этими русскими святынями: собором Василия Блаженного с его беспорядочной красотой — разноцветным калейдоскопом витых и чешуйчатых луковичных куполов и шатровых кровель — и Мавзолеем — низким, строгим, без всяких украшений прямоугольным сооружением из красного гранита с его величавой простотой. Это было как бы наглядное проявление двух сторон русской души — экзотической и аскетической. И Сталин почти уничтожил одну из них к тому времени, когда угрожал снести собор Василия Блаженного.
На своем пути мы миновали многих милиционеров, но когда подходили к повороту, я заметил голубые погоны и петлицы солдат войск КГБ, расставленных через каждый метр, моя русская спутница и я инстинктивно прекратили разговор. Другие в очереди тоже замолчали. Один охранник в военной шинели вошел в очередь и, не говоря ни слова, поменял местами одну пару, поставив мужчину справа, а женщину слева. Большинство других пар уже шло в таком порядке, но охранник хотел добиться полного единообразия. Через несколько шагов другой охранник энергичным жестом потребовал, чтобы я вынул руки из карманов. Мы сделали поворот. Внезапно один офицер вытолкнул из очереди темноволосого русского, шедшего впереди меня.
— Что это — строго спросил офицер, указывая на какой-то предмет, торчащий у этого человека под пальто.
— Ничего, — ответил русский, — просто сверток.
— Это запрещается. Вы должны выйти, — скомандовал офицер и показал через площадь к выходу, откуда мы пришли, как хозяин, прогоняющий со двора бродячую собаку.
Спутницы русского — женщина рядом с ним и женщина за мной — выглядели удрученными, но никто не протестовал (я, разумеется, не знаю, было ли им известно — поскольку такие сведения всегда замалчиваются, — что несколько месяцев назад в Мавзолей была брошена граната, в результате чего погибло, по крайней мере, три человека). Подошел человек в штатском и заставил русского, выведенного из очереди, показать злополучный сверток. Ровный порядок очереди нарушился к ужасу как охранников, так и туристов. Человек в штатском ощупал сверток — длинный тонкий предмет в оберточной бумаге. «Что это?» — спросил он. «Детская игрушка, — ответил русский робко. — Я ее только что купил». «Ладно, пропустите его», — сказал человек в штатском солдатам в форме. Затем он обратился к русскому: «Несите ее на виду в левой руке; опустите руку вот так», — и он вернул сверток. Русский пустился было бегом догонять своих друзей, продвинувшихся с очередью, но его остановил возглас другого охранника: «Не бежать!» Я слышал, как за моей спиной полная дама из Лейпцига саркастически шепнула своему спутнику: «Вот это дисциплина!» А мы тем временем уже приближались к ступенькам Мавзолея. Охранники давали указания мужчинам снять шапки, продолжая зорко ощупывать глазами людей. Какой-то солдат вдруг заметил, что пальто одного туриста из Восточной Германии несколько оттопыривается. Очередь приостановилась, но это оказалась лишь пара перчаток. Очередь двинулась дальше. Мы прошли между двумя замершими часовыми почетного караула, держащими в неподвижном салюте ружья, поблескивающие примкнутыми штыками, и вошли в Мавзолей. Стоящий прямо перед нами офицер КГБ направлял колонну налево. Люди шли довольно быстро, или это так казалось в прохладном, черного мрамора нутре Мавзолея, — налево, затем направо, два лестничных пролета вниз и прямо в главный склеп. На каждом повороте — вооруженные охранники в форме, внимательно наблюдающие за движущимися людьми. Чем ближе мы подходили к Ленину, тем жестче становился надзор. В самом склепе я насчитал, по меньшей мере, 13 вооруженных солдат: четырех — с примкнутыми штыками — по углам ярко освещенного стеклянного гроба, в котором покоится Ленин, других — в стратегически важных местах. Колонна быстро шла вокруг гроба. Склеп построен так, что посетители, входя, немедленно поворачивают направо, поднимаются на половину лестничного пролета вдоль стены, поворачивают налево и проходят вдоль другой стены по балкону, с которого виден стеклянный гроб с Лениным, снова поворачивают налево, опять спускаются на половину пролета по другой лестнице и выходят из помещения. Этот полукруговой маршрут позволяет увидеть Ленина с боков и со стороны ног, но ни разу посетители не приближаются к гробу более чем на 3–4 м и ни разу нельзя остановиться даже на мгновение и просто посмотреть. Когда мы шли вокруг гроба, один охранник подошел вдруг к какой-то женщине и с силой потянул ее за руку; по видимому, она на минуту отклонилась от установленного маршрута. Как и другие посетители, я был настолько поглощен подъемом и спуском по ступеням, так остерегался налететь на часовых или на других туристов, что почти не имел возможности рассмотреть лежащего в гробу, чтобы убедиться в том, было ли это тело действительно хорошо сохраненными останками Ленина, или, как предполагают русские, говоря об этом лишь в частных беседах, работой какого-то искусного мастера по восковым фигурам.
При том огромном влиянии, какое оказал Ленин на ход истории, он кажется удивительно маленьким в этом своем черном костюме с черно-красным галстуком. Его лицо и руки — единственно видимые части тела — и в самом деле кажутся восковыми. Они имеют желтоватый, слегка темный оттенок, но больше ничто не выдает в них следов времени, прошедшего со дня смерти этого человека, полустолетия, за которое мумия подвергалась таким процедурам, как эвакуация в Куйбышев во время Второй мировой войны, когда немцы угрожали Москве, а также ежегодные реставрации, выполняемые опытными советскими специалистами.
Даже после того, как мы уже миновали гроб, бросив беглый взгляд на Ленина, бдительность охраны не ослабела. Безмолвно мы поднялись еще на два лестничных пролета. Люди шли невероятно тихо, и все же позади себя я слышал, как кагебисты настойчиво требовали молчания. Только по выходе из Мавзолея, когда мужчины стали надевать шапки, я, наконец, почувствовал себя так, словно могу снова нормально дышать. Немцы с удивлением бормотали что-то о строгости дисциплины. Моя русская спутница поинтересовалась моим впечатлением. Я сказал ей, что никогда прежде, ни в одном мемориальном сооружении не видел таких строгостей, такого усиленного контроля. «Американские мемориалы обычно открыты для свободного обозрения, — сказал я, — а в Париже, у могилы Наполеона, куда посетителей пускают группами, я заметил, что они соблюдают почтительное молчание, но подобной бдительности и мер безопасности там тоже нет». «Видите ли, — сказала она в ответ, — так мы охраняем нашего