Ходасевич выпивал у нее все силы: он предпочитал людям общество кошек и вообще разочаровался в человеческих отношениях. По вечерам они шли в «Ротонду» и сидели над одной-единственной чашкой
Живя в Праге, Берберова и Ходасевич познакомились, пожалуй, с самым великим поэтическим гением русской эмиграции – Мариной Цветаевой. Она с мужем, поэтом Сергеем Эфроном (сражавшимся на стороне белогвардейцев на юге России), и двумя детьми сначала остановилась в Берлине, потом переехала в Прагу и, наконец, в Париж, где семья жила у друзей в доме 8 на улице Бове. В Париже Цветаева испытала настоящий культурный шок; она жаловалась подруге:
Квартал, в котором мы живем, ужасающий, он похож на лондонские трущобы времен Диккенса. Тут кругом сточные канавы, а воздух загрязнен дымом очагов, не говоря уже о золе, и шумом грузовиков. Некуда пойти прогуляться, ни одного парка… Тем не менее мы ходим – вдоль канала с мертвой, гнилой водой… Мы вчетвером живем в одной комнате, и я не могу спокойно писать62.
У Эфрона не получалось найти работу, и семья жила на небольшую пенсию, назначенную Цветаевой (чешское правительство выплачивало ее русским писателям-эмигрантам), а также на деньги, которые жертвовали сочувствовавшие им друзья и поклонники ее творчества. Все в эмигрантской коммуне признавали ее огромный талант, однако они не могли не замечать ее шаткого психологического состояния и глубокой ностальгии по утраченной родине, которые отражались в ее стихах и прозе. Она словно вменила себе в обязанность сохранять прежний образ жизни: «Я хочу воскресить весь тот мир, чтобы не оказалось, что они жили напрасно, – говорила она, – чтобы я сама жила не напрасно»63. Василий Яновский считал ее «необычайно одинокой, даже для поэта в эмиграции». В Париже она была «одна против всех» и «даже гордилась этим»64. Она приехала туда в надежде завоевать более широкую аудиторию, а вместо этого столкнулась с крайней бедностью, хотя и не одна, а со всей эмигрантской общиной. Она сознавала иронию того, что из России – «страны, где ее стихи нужны были, как хлеб, – уехала в страну, где никто не нуждался в стихах – ни ее, ни еще чьих-то». «Даже русские в эмиграции перестали нуждаться в них, – говорила Цветаева, – и оттого русские поэты были жалки»65.
Если оглянуться на литературное творчество русской эмиграции в Париже, нельзя не обратить внимания на огромное количество оборвавшихся карьер, которым положили конец тяготы, так и не позволившие расцвести множеству талантов, обреченных на физический труд ради выживания. Эмигрантская читательская аудитория была слишком бедна, чтобы покупать книги, и тиражи даже таких знаменитых писателей, как Бунин, не превышали 500–800 экземпляров. Интерес к творчеству поэтов-эмигрантов если и вспыхивал, то быстро угасал; их знали разве что в узких кругах завсегдатаев литературных кафе, клубов и обществ. Этот тесный мирок казался достаточно безопасным, однако не дарил вдохновения. Искушенные западные читатели, хотя и поклонялись русским гениям вроде Толстого и Достоевского, хотели чего-то нового. И берлинская колония дала им величайшее достижение писательской эмиграции: романы Владимира Набокова.
Тем временем в Париже, в соответствии с запросами эмигрантской прессы, наиболее востребованным жанром стали короткие рассказы, и тут популярностью пользовалась Тэффи, печатавшаяся в еженедельниках. Рассказы об эмигрантах неизбежно становились отражением мрачных реалий повседневной жизни в Париже, с незначительными персонажами, влачащими мелочное существование. Нина Берберова мастерски описывала их «маленькие трагедии» – она единственная из литературного сообщества создала полный сборник рассказов о превратностях жизни обычных русских, оказавшихся в рабочем предместье Бийанкур[34]. Тэффи, обладавшая тонким чутьем на трагикомическое, сравнимым с чеховским, считалась лишь юмористкой; Дон Аминадо тоже пытался поддерживать русскую юмористическую традицию в своих коротких журналистских заметках, однако его сатира, посвященная вульгарности «нашей мелкой эмигрантской жизни», часто оказывалась слишком пронзительной – то был смех сквозь слезы. «Анекдоты смешны, когда рассказываешь их, – говорила Тэффи. – Но когда в них живешь – это трагедия. Вся моя жизнь – одна большая шутка, иными словами, трагедия»66.
В конце концов все дороги вели к мастеру короткого рассказа – Ивану Бунину, который, как Тэффи, писал о стареющих одиноких русских эмигрантах. Ему удавалось затрагивать самые потаенные струны в душах читателей; например, рассказ «В Париже» описывал старого русского, который остался совсем один, с глазами, смотревшими «с сухой грустью». Жена бросила его в Константинополе, и он жил «с постоянной раной в душе». В маленьком русском ресторанчике в Пасси он нашел утешение в знакомстве с молодой официанткой, а потом потерял сознание и умер в парижском метро. В его словах Бунин выразил всю тяжесть эмиграции: «Да, из году в год, изо дня в день, в тайне ждешь только одного – счастливой любовной встречи, живешь, в сущности, только надеждой на эту встречу – и все напрасно»67.
Глава 9. «Кирилл, Император Всея Руси»
Сразу после Рождества 1923 года парижский корреспондент лондонской газеты «Дейли экспресс» опубликовал репортаж о событии, давно вызывавшем пересуды в русской диаспоре, но пока не освещавшемся в западной прессе. За закрытыми дверями частного особняка в Сен-Клу, принадлежавшего его брату Борису, великий князь Кирилл Владимирович, сорока шести лет от роду, объявил себя «царем Всея Руси»[35]. Информация, однако, была неточной; в «Вестерн мейл» пояснялось, что на съезд монархистов в доме Бориса рассылались особые приглашения, а в ходе самого съезда тайно сформированное временное правительство сделало «официальное торжественное заявление» о том, что Кирилл становится полноправным царем1.
В действительности Кирилл объявил себя Блюстителем Российского Императорского престола еще в предыдущем августе. Секретная церемония в Париже являлась лишь официальным признанием этого факта в присутствии Кирилла монархистами из эмигрантского сообщества. Кирилл специально приехал для этого в Париж, хотя традиционно проводил зимний сезон в Ницце2. Однако собрание было лишено прежнего романовского величия. Пресса называла его «жалким». «Присутствовало десять женщин, а также дворяне, некогда занимавшие высокие посты при русском дворе», – сообщала «Дейли экспресс», добавляя пренебрежительно, что эти «аристократы» теперь «работают официантами, лакеями, шоферами такси и домашней прислугой»3. Кирилл так стремился занять трон, что дошел – сообщала пресса – до отсылки агента в Москву, когда прослышал, что большевики распродают драгоценности российской короны, «с намерением выкупить шапку Мономаха, главную из русских корон, которой царя коронуют по закону»4.
Как, удивлялась пресса, спустя шесть лет после революции и падения монархии Романовых русским приходит в голову даже мечтать о реставрации? И особенно в нашем стремительно меняющемся послевоенном мире, когда пали и другие европейские троны? С момента, когда выжившие члены семьи Романовых бежали из России, в наиболее крупных эмигрантских колониях Парижа, Берлина, Рима и Константинополя шли ожесточенные споры о том, возможна ли реставрация монархии и кто является законным наследником дома Романовых. Даже сейчас, когда новый режим в России постепенно вставал на ноги, некоторые русские настаивали на том, что реставрация – это единственная надежда для столь любимой ими покинутой родины, которую бессовестно уничтожают антимонархические Советы. Но было ли на самом деле место теперь, в двадцатом веке, для деспотизма, пускай и благонамеренного, царей? Была ли монархия подходящим типом правления для анархически настроенного, преимущественно деревенского населения России? Царица Александра всегда верила в это, как и жена Кирилла, Виктория Мелита. Как и свояченица[36], она всегда отличалась амбициозностью и тяжело переживала утрату власти и статуса. Виктория Мелита, со свойственными ей решимостью и упорством, настояла на том, чтобы ее муж Кирилл заявил права на престол – она доминировала над ним так же, как Александра над Николаем. В 1917 году именно Виктория Мелита, учуяв опасность, настояла на отъезде из России, в то время как остальные члены семьи медлили, за что поплатились жизнью.
Бо́льшую часть первых лет в изгнании Кирилл и Виктория Мелита, хоть и владели домом в Париже, жили в основном в Кобурге, на вилле Эдинбург, которую Виктория унаследовала от матери, бывшей герцогини Кобургской. Соответственно, их больше поддерживали эмигрантские круги Мюнхена и Берлина. Из Кобурга 8 августа 1922 года Кирилл провозгласил себя Блюстителем Российского Императорского престола, как ближайший ныне живущий родственник мужского пола его кузена, Николая I. По российским законам престолонаследования власть передавалась по мужской линии, так что технически Кирилл являлся законным наследником, как третий в очереди, после цесаревича Алексея и брата Николая II, Михаила, который – на этом сходилось большинство русских за границей – тоже погиб в 1918 году. Однако многие эмигранты, особенно члены Высшего монархического совета, основанного в изгнании в 1921 году, враждебно отнеслись к заявлению Кирилла из моральных соображений. Они не забыли его угодничества – как им показалось – в отношении Временного правительства, которому он поспешил присягнуть в марте 1917 года, за день до отречения Николая II. Кирилл самолично примчался со своей охраной из Царского Села в Думу, занявшую Таврический дворец в Петрограде. Хуже того, он при этом бросил царицу Александру с пятерыми больными детьми в Александровском дворце, нарушив священную клятву верности царю. То был преждевременный шаг, который многие Кириллу так и не простили.
Кирилл был не единственным претендентом на престол. Великий князь Дмитрий Павлович, его кузен, пятый в очереди, также пользовался некоторой поддержкой. Сам он, конечно, мог фантазировать о восшествии на престол на страницах своего дневника и строить планы о том, как будет править современной Россией с позиций просвещенного императора, но всерьез такую возможность не рассматривал. У него имелись последователи, готовые поддержать претензии Дмитрия Павловича на престол, однако для борьбы требовались энергия и усилия, на которые изнеженный плейбой был категорически неспособен. В любом случае большинство монархистов отказалось поддержать его кандидатуру из-за участия в убийстве Распутина, утверждая, что убийца не может сидеть на российском престоле[37].
В интервью газете «Фигаро» Кирилл настаивал на том, что, делая это заявление, «подчинялся устремлениям русского народа» к свержению большевизма. «Следует предпринять действия для реконструкции, – утверждал он, – которые я, в силу законных прав, должен возглавить»5. В попытке противостоять притязаниям Кирилла 23 июля 1922 года в Приамурье близ Владивостока белогвардейским генералом Михаилом Дитерихсом был спешно созван Земский собор, на котором дядьку Кирилла, великого князя Николая Николаевича, в его отсутствие провозгласили императором. Известный в народе как Николаша, великий князь ни одобрил, ни опроверг этот бессмысленный жест. В любом случае два месяца спустя белогвардейцы были изгнаны за пределы России.
Вскоре после заявления Кирилла, сделанного 8 августа 1922 года, в западную прессу начали просачиваться сообщения о расколе в стане Романовых. В типичном для таблоидов стиле «Дейли геральд» разразилась заголовком: «Ник и Кирилл в битве за корону – каждый хочет быть новым царем – монархистский заговор – проводилось секретное совещание». В статье описывалось недавнее собрание в окрестностях Зальцбурга, на котором верхушка русских белоэмигрантских кругов постановила свергнуть в России советский режим и вернуть страну «обратно к царизму». На собрании решили, что Николаша «обратится с призывом к солдатам Красной армии, побуждая их вернуть сиятельные дни царского правления», хотя «выбор царя вызывает некоторые противоречия». Пресса пришла к выводу, что Николаша выиграл в гонке, опередив Кирилла буквально «на одну голову»6.
Однако оставалась проблема: многие монархисты по-прежнему отказывались признать кого-либо законным престолонаследником в отсутствие абсолютных, исчерпывающих доказательств того, что Николай II, его сын Алексей и его брат, великий князь Михаил Александрович, действительно мертвы. Практическая сторона – как поднять русский народ против советских угнетателей – вообще представлялась туманной. Кирилл сознавал, что глупо даже думать о какой-либо военной интервенции, а Николаша настаивал, что «будущая структура российского государства» должна формироваться «только на русской земле, в соответствии с чаяниями русского народа»7. Желание Кирилла выглядеть спасителем России многих раздражало; великая княгиня Мария Павловна утверждала, что его сторонники «никогда не были особенно многочисленными, поскольку ему не удавалось внушить доверие тому большому количеству роялистов… которые ставили интересы России превыше восстановления монархии». Она считала, что Кирилл и его последователи – так называемые легитимисты – оторваны от реальности, что они «все еще цепляются за старые традиции, как за единственное утешение в рушащемся мире». Кирилл был для них «последней надеждой», а Николаша, хоть и снискал большее уважение в эмигрантских кругах, оказался, по мнению Марии Павловны, «немногим более результативным», чем Кирилл, поскольку «окружил себя стариками, чьи взгляды оставались крайне узкими», несмотря на революцию8.
В августе 1924 года Кирилл решил, что после шести лет ожидания настал момент провозгласить себя императором, а сына Владимира – наследником престола. Свою декларацию он выпустил в виде брошюры под названием «Кому быть императором России?», вышедшей одновременно с манифестом от 31 августа, где сообщалось о присвоении им титула Императора Всея Руси. С официального создания Советского Союза в 1922 году Кирилла очень беспокоили события в России. «Россия гибнет. В глубокой тревоге страна ожидает полного развала, – заявлял он, добавляя далее, что его долг «как старшего члена и главы императорского дома», а также блюстителя императорского трона призвать «к объединению всех россиян – верных присяге и своей стране – под общим знаменем закона, в сени которого не может быть споров и разногласий»9. Заявляя это, Кирилл, тем не менее, опасался реакции эмигрантской общины. «Ничто не сравнится с тем, что мне придется снести теперь, – говорил он великой княгине Ксении, – и я прекрасно сознаю, что меня ждут самые яростные нападки и обвинения в тщеславии»10.
Враждебная реакция последовала немедленно – из Сербии генерал Врангель, бывший предводитель Белой гвардии, выразил озабоченность тем, что заявление Кирилла спровоцирует конфликт в монархистских кругах. Врангель отказался предоставить ветеранов своей армии в распоряжение Кирилла, а вместо этого 1 сентября 1924 года объединил их в Русский общевоинский союз (известный как РОВС), призванный очистить Россию от большевиков. Посовещавшись с другими белогвардейскими командующими, Врангель обратился к Николаше, который до этого «намеренно держался в стороне», с предложением возглавить процесс объединения11. Бывшие военные в русской колонии в Париже поддерживали в большинстве своем как раз Николашу; бывший главнокомандующий императорской армии он де-факто считался лидером белогвардейцев в эмиграции, тем более что Кирилл продолжал жить в Кобурге. Хотя Врангель не считал Николашу реальным претендентом на престол – не больше, чем сам Николаша, – эмигранты желали, чтобы он взял на себя командование войсками, численность которых, с учетом членов РОВС и других ветеранов в изгнании, составляла около сорока тысяч человек12. В ответ на их призыв Николаша перебрался из своей резиденции на мысе Антиб на Лазурном Берегу в замок Шуаньи, довольно скромное жилище в сорока милях к югу от Парижа. Там он вел тихую и уединенную сельскую жизнь, настаивая на том, чтобы те, кому нужен его совет или вмешательство в политическую жизнь, приезжали к нему сами. Он построил на землях замка русскую православную церковь, где служил священник из Парижа, а верные ему казаки, служившие охраной, пели в импровизированном хоре. Однако многие его сторонники из числа эмигрантов требовали теперь, чтобы Николаша вышел на передний план: «Заслышав ваш голос, русские позабудут свои склоки и объединятся»13.
25 сентября 1924 года Сандро призвал всех русских поддержать его племянника, великого князя Кирилла, а Дмитрий Павлович заявил, что отказывается от былых политических амбиций. На закрытом собрании Высшего монархического совета, опережая действия стареющего Николаши, он просил Дмитрия быть готовым взять на себя руководство монархическим движением, но тот активно воспротивился. На его решение определенно повлиял неприятный визит Виктории Мелиты, нагрянувшей из Парижа, которая настаивала на том, чтобы Дмитрий признал Кирилла законным царем. Встревоженный решительным настроем фракции Кирилла, Дмитрий Павлович утверждал, что необходимо соблюдать закон о престолонаследовании, хотя, безусловно, претензии на трон мог бы предъявить и он. «Я принял решение встать на сторону великого князя Кирилла Владимировича», – заявил Дмитрий. С тех пор он стал все больше времени проводить вне Парижа, порхая на юге Франции с одной вечеринки на другую, флиртуя в лондонском высшем свете, появляясь на престижных турнирах по поло и других роскошных мероприятиях. Он продолжал рисковать оставшимися деньгами, предаваясь азартным играм, и все больше отдалялся от тех русских эмигрантов, которые видели в нем свою последнюю надежду – харизматичного лидера, способного спасти их страну14.
К 1926 году у Дмитрия осталась единственная цель: найти максимально богатую жену, которая позволит ему и дальше вести праздный гедонистический образ жизни, к которому он так привык. В Биаррице его мечта осуществилась: он познакомился с богатой и красивой американской наследницей Одри Эмери, дочерью миллионера, сколотившего состояние на недвижимости. Они поженились после двухнедельной помолвки там же, в Биаррице, в присутствии многочисленных представителей русской эмигрантской аристократии; однако брак был морганатическим, и Дмитрий, заключая его, лишал себя права претендовать на российский престол. Кирилл, однако, согласился дать Одри титул княгини Ильинской.