Книги

Русская эмиграция в Париже. От династии Романовых до Второй мировой войны

22
18
20
22
24
26
28
30

Американским туристам очень нравилось, что их обслуживают настоящие русские, такие как Борис, которому особенно запомнился один удачный случай:

Как-то, когда я работал в отеле «Рояль», клиент-американец послал перед ужином за мной и заказал двадцать четыре стопки бренди. Я принес их все вместе, на подносе. «Нет, гарсон, – сказал клиент (он был пьян), – я выпью двенадцать, и ты выпьешь двенадцать, и если после этого ты сможешь дойти до двери, получишь сотню франков». Я дошел до двери, и он дал мне сто франков. И каждый вечер, шесть дней подряд, он проделывал то же самое: двенадцать стопок, а потом сотня франков. Несколько месяцев спустя я узнал, что его экстрадировали по требованию американского правительства – за растрату. Есть что-то очаровательное, вы не находите, в этих американцах?42

Официанты-эмигранты быстро научились выманивать у клиентов деньги рассказами о своей былой славе, военных подвигах и наградах, о графских и княжеских титулах и о том, как лично видели царя. Туристы это обожали. В парижских клубах огромной популярностью пользовался певец Александр Вертинский, который после эвакуации в Константинополь объехал всю Восточную Европу и Германию, прежде чем оказаться в кабаре Монмартра – чаще всего он выступал в «Казбеке». Там же можно было найти графа Михаила Толстого, сына знаменитого писателя, который играл на рояле и исполнял русские народные песни с мадам Ниной Спиридович (женой генерала Александра Спиридовича, командующего императорской гвардией) и князем Алексеем Оболенским (который бежал из России «с одной только скрипкой Страдивари и жемчужным ожерельем»)43. Все трое в детстве обучались музыке, и князю Михаилу казалось вполне логичным зарабатывать с ее помощью на хлеб:

Мое положение, как и положение двух моих друзей, ни для кого не составляет тайны. Я разорен с 1919 года, когда покинул Россию. Семеро моих детей учатся во французской школе. Я люблю музыку, так почему не попробовать прокормиться ею? Память об отце запрещает мне писать – поэтому я буду петь и играть на фортепиано44.

Одним из самых востребованных русских заведений в Париже в 1920-х годах был театр «Шов-Сури» – «Летучая мышь», – перенесенный из Москвы знаменитым конферансье Никитой Балиевым после недолгой работы в Константинополе. Он открылся в декабре 1920 года в здании театра «Фемина» на Елисейских Полях. Там представляли смешанные программы из русских песен, танцев, миманса и водевиля, исполняемые в стилизованных ярких национальных костюмах, а труппа состояла из бывших актеров русских императорских театров. «Летучая мышь» являла собой русскую альтернативу фривольному французскому кабаре «Фоли Бержер» (где под руководством мадам Комаровой танцевали канкан многие участницы «Русского балета») и напоминала сатирический театр, который так любили до революции в Москве и Санкт-Петербурге. Там же подвизались и некоторые художники, в частности Сергей Судейкин[33], который работал в «Русском балете», придумывал костюмы и декорации.

Эмигрантам, певцам и танцорам, такие заведения позволяли прокормиться, подрабатывая еще и в зале – правда, хозяева сильно на них давили, требуя «возбуждать веселье и повышать потребление шампанского», что было неприятно, да и длинные ночные смены сильно утомляли. Работа была самая примитивная, временами унизительная, но она приносила деньги; к 1928 году в районе Монмартра работало около сотни русских ресторанов и кабаре, что заставило французского певца Анри Фурси заметить:

Если честно, я тут чувствую себя эмигрантом – среди всех этих «Кавказских пещер», этих «Яров», этой Москвы и Петрограда. Иными словами, на Монмартре я – единственный француз45.

Изгнанный из «Ротонды», Илья Эренбург начал посещать «Парнас», новое кафе, открывшееся неподалеку, где рад был увидеть старого друга со времен «Ротонды», Марка Шагала, который вернулся из России, после остановки в Берлине, в сентябре 1923 года. По возвращении в Россию Шагал поначалу искренне восторгался революцией: «Ленин перевернул Россию с ног на голову, как я делаю в своих картинах», – шутил он. В сентябре 1918 года он принял предложение Анатолия Луначарского стать комиссаром по культуре в Витебске, однако веселье быстро развеялось, стоило ему столкнуться с ограничениями, которые накладывала на искусство советская власть. Запрет абстрактной живописи в 1922 году стал для него последней каплей; Шагал решил снова покинуть Россию. Благодаря связям в Кремле он получил визу и вместе с женой бежал в Париж, где оказался «на седьмом небе», хотя 150 холстов, которые он оставил в «Улье», бесследно исчезли. Тем не менее у него уже имелась утвердившаяся репутация и гарантия получения крупных заказов. Шагал быстро отошел от богемы Монпарнаса и переехал в Булонь-сюр-Сен, где мог сосредоточиться на своей работе.

К тому времени в художественных кругах русской эмиграции, оплакивавших кончину Бакста в 1924 году, зажглись две новые звезды: художник-авангардист Михаил Ларионов и его жена Наталья Гончарова, занявшие студию на улице Жака Калло. Гончарова уже бывала в Париже в 1914 году, когда работала над примитивистскими декорациями и костюмами к опере-балету Дягилева «Золотой петушок», а Ларионов разрабатывал сценографию для «Русского балета» в 1920-х годах. Несколько лет Гончарова как модельер брала заказы у французского модного дома «Мезон Мирбор», выполняя костюмы в фольклорном стиле с вышивками и аппликациями, вошедшими тогда в моду46. Главной ее работой для Дягилева стало оформление в 1923 году «Свадебки», нового балета Стравинского, исполнявшегося под фортепиано, ударные инструменты и хор. Премьера состоялась в театре «Гете-Лирик» в июне; сестра Нижинского, Бронислава, отвечала за хореографию, и в ней прослеживались мотивы «Весны священной». Спектакль изображал старинную русскую свадебную церемонию. Пресса говорила о нем как об «эстетическом откровении». Спустя четыре дня после премьеры 13 июня Джеральд и Сара Мерфи, богатая влиятельная супружеская чета из Америки, покровительствовавшая Дягилеву с этой постановкой, устроила экстравагантную вечеринку на переделанной барже, пришвартованной перед Палатой депутатов, где собрались сливки высшего общества. Там были, конечно, сам Дягилев со своим главным меценатом, Виннареттой Зингер, были Жан Кокто, множество американских знаменитостей, в том числе бродвейский композитор Коул Портер с женой Линдой, регулярно посещавшие «салон тетушки Винни»47. Портеры много общались с Дягилевым; Линда мечтала, чтобы он заказал у Коула музыку для балета, и даже просила Стравинского дать мужу уроки композиции.

* * *

В 1923 году Иван и Вера Бунины (в 1922-м они наконец поженились) жили между Парижем и Грассом на юге Франции, где снимали виллу Бельведер на утесе над Средиземным морем, всего в семнадцати милях от русской эмигрантской общины в Ницце. Вилла была старая, обветшалая, но обеспечивала Бунину условия, чтобы писать, а также встречаться с друзьями-эмигрантами48. Отрыв от России, хотя и болезненный, не сказался на его таланте, и в Грассе Бунин написал два новых романа: «Митина любовь» и «Жизнь Арсеньева», полубиографические произведения, создававшиеся несколько лет, которые подтверждали, как заметила Зинаида Гиппиус, что «Бунин русский до мозга костей; настоящий «писатель земли русской»49.

Возвращение к писательству подтолкнуло Бунина прочитать в 1924 году в Париже лекцию «Миссия русской эмиграции», в которой он подчеркивал, что русские во Франции «эмигранты… не изгнанники… люди, сознательно покинувшие родину… которые не могли принять тамошнюю жизнь». Он настаивал на том, что «в слове «миссия» есть некоторый пафос», но «мы выбираем это слово, полностью сознавая его значение… Некоторые из нас очень устали… мы готовы сдаться… мы считаем время за рубежом бесполезным и даже постыдным». Однако сейчас не время капитулировать, потому что «в наших анналах пишется одна из самых черных и фатальных страниц истории» – и это строительство в России коммунистического государства50. Кипя гневом, Бунин обличал вырождение и моральное банкротство Ленина, разрушительное влияние нового советского режима на искусство и литературу, подрыв ценнейших художественных традиций. Но худшее было еще впереди. 28 октября 1924 года Франция официально признала Советский Союз. «Не могу без содрогания думать о том, что красный флаг будет развеваться над нашим посольством», – писала Вера на следующий день51. Отчаяние казалось еще горше от того, что западные писатели, у которых эмигранты искали поддержки в борьбе против подавления коммунистами свободы самовыражения, внезапно поддержали новый, политически модный эксперимент с построением социализма в России и отстаивали его прогрессивную ценность.

Везде, куда ни обратись, русские писатели сталкивались с равнодушием, а их произведения, созданные ценой многих жертв в крайне стесненных условиях, оценивались как устаревшие и реакционные. Тем не менее они были полны решимости уберечь литературу в своей диаспоре от посторонних культурных влияний: «Кубок русской литературы был выброшен из России, – писала Зинаида Гиппиус, – и все, что было в нем, обломками рассыпалось по всей Европе». Значит, их долг – сохранить эти обломки. Те же мысли озвучивала Нина Берберова, заявлявшая в своей поэме:

Я говорю: я не в изгнанье,Я не ищу земных путей,Я не в изгнанье, я – в посланье,Легко мне жить среди людей.И жизнь моя – почти простая —Двойная жизнь, и умираяВ каком-то городе большом,Я возвращусь в мой древний Дом,К дверям которого пороюЯ приникаю, может быть,Как к ветке лист перед грозою,Чтоб уцелеть, чтоб пережить52.

После кочевой жизни между Парижем, Берлином, Прагой и Италией Берберова со спутником, поэтом Владиславом Ходасевичем, в 1925 году, когда деньги у них закончились, осели в Париже. Однако город оказался совсем не таким, в каком им хотелось бы жить: «Все было чужое, неуютное, холодное, жестокое, угрожающее», – писала Берберова о своих первых впечатлениях по прибытии53.

Они нашли комнату с крошечной кухонькой в отеле «Притти» на улице Амели. Денег не было совсем; по ночам, когда спадала летняя жара, они бродили «по узким вонючим улочкам Монмартра», посещали дешевые водевили, сидели в кафе, осаждаемые проститутками, и Ходасевичу приходилось отражать постоянно поступающие предложения «подняться наверх» за пять су. Постепенно они встроились в эмигрантские литературные круги; их коллеги-писатели все были немного растеряны и «не знали, что будут делать на следующий день, где будут жить, а вместо этого сидели перед чашкой кофе на террасе кафе»54. Все казалось чужим; даже французский, который Берберова слышала в Париже, «внезапно оказался совсем не тем, которому меня учили в детстве» в России. Ходасевичу – одному из лучших поэтов своего поколения – приспособиться было особенно сложно, однако в России он попал в список запрещенных авторов, и путь назад для него был закрыт. «Здесь я не могу, не могу, не могу ни жить, ни писать, там я не могу, не могу жить и писать», – говорил он. Тем не менее он не мог существовать без своей работы и потому, оторванный от России, не скрывал горечи от того, что оказался в «поэтическом тупике» в Париже55.

Постоянная борьба между поисками вдохновения в России и необходимостью жить на свободе раздирала всю писательскую колонию. Зина, что для тебя ценней, – спрашивала Берберова у Гиппиус:

– Россия без свободы или свобода без России?

Она минуту подумала:

– Свобода без России, – последовал ответ, – и потому я здесь, а не там56.

Как многие из тех, кто ценил свободу превыше всего, Ходасевич и Берберова вели поначалу в Париже невыносимо скудную жизнь; они «делились каждой копейкой, каждым унижением и оскорблением, общей бессонницей». Допоздна просиживали на кровати и пили чай, «бесконечно беседуя, дебатируя», неспособные прийти к решению, что делать дальше, напуганные настоящим и не в силах размышлять о будущем57. Они кое-как зарабатывали написанием статьей для двух главных антисоветских эмигрантских газет: она, преимущественно, для ежедневных «Последних новостей», он для газеты «Дни» и «традиционного» толстого журнала «Современные записки», где печатали также Ремизова и Гиппиус.

В период работы в эмигрантской прессе Ходасевич давал выход своему раздражению, жестоко и безжалостно критикуя чужие произведения. Берберова тем временем сражалась за жизнь: она тоже пробовала вышивать, зарабатывая по шестьдесят сантимов в час. Однако этого было недостаточно, чтобы платить за комнату, поэтому она взяла заказ на подписывание рождественских открыток: «Тысячу раз я написала «Ах, милосердный Иисус», чтобы получить десять франков». Этой суммы хватило бы «на три ужина, или пару ботинок, или четыре книги издательства Галлимара». Наконец они переехали в квартиру получше, где имелось две кровати без матрасов (те стоили слишком дорого) и без смены постельного белья, а также два стула, сковородка и метла. Гардероб Нины состоял из двух платьев, сшитых своими руками. Совсем рядом кипели «ревущие двадцатые», однако им парижские развлечения были не по средствам; расходы на любую мелочь, кроме самого необходимого, «оставляли дыру в домашней арифметике, которую невозможно было заполнить никакими способами, и уж тем более хождением по городу по ночам»58.