В конце рабочего дня сотни русских выходили из ворот завода «Рено» на набережной Пуан-дю-Жур. Их легко было отличить: они одевались чище, и многие даже были в галстуках; как замечала писательница-эмигрантка Нина Берберова, у большинства еще сохранилась военная выправка. Старые привычки и дисциплина никуда не исчезли. В послевоенные годы на завод «Рено» нанимали много эмигрантов; пик их количества был достигнут в 1924 году. Рено предусмотрительно озаботился тем, чтобы нанять бывших военных, пока они еще находились в лагерях беженцев на Дарданеллах, в частности в Бизерте в Тунисе; других нанимали из Болгарии и Сербии. Для этого печатались специальные брошюры на русском языке. Французское правительство зазывало русских и на фермы45. Иногда целые подразделения бывших белогвардейцев приезжали вместе и продолжали оставаться неразлучными; в 1926 году, например, в Бийанкуре обосновался полк кубанских казаков. Верность флагу и полку была для них главным. Общая организованность и военная дисциплина бывших солдат и офицеров делали их более пунктуальными и надежными сотрудниками46. Французский репортер Жорж Суарес, отправленный в Бийанкур писать репортаж о русских эмигрантах для
Повсюду в Бийанкуре раздавался неумолчный заводской гул; длинные гудки отмечали этапы рабочего дня, «запах машинного масла витал на улицах» вместе с пылью и хлопьями сажи50. Обитатели Бийанкура, мало упоминавшиеся в литературе и воспоминаниях современников, стали объектом наблюдения и героями коротких рассказов русской эмигрантской писательницы Нины Берберовой, которая сама жила в Бийанкуре, на улице Катр-Шемине, с 1924 по 1932 год. В своих «Биянкурских праздниках», впервые опубликованных в эмигрантской газете «Последние новости» в 1928–1930 годах, она вспоминала перенаселенные квартирки, пыльные улицы, удушливую летнюю жару, ощущение «сломанной жизни» с ее бедностью, голодом и тяжелым трудом, общей пережитой трагедией.
Многие из нас дышали, вздыхали, всхлипывали там… Летом пыль взвивалась перед фасадом завода Рено и дети кашляли; весной мужчины, свободные от работы, шли на берег реки и подолгу лежали там с закрытыми глазами.
…такова была жизнь. Биянкур не верил слезам. Ради собственного существования, ради собственного места в мире люди платили миру своим трудом, пропахшим потом, чесноком и алкоголем51.
Видение Берберовой жизни в Бийанкуре кажется глубоко негативным и даже озлобленным, сосредоточенным на убожестве и бедности, всепроникающем одиночестве и отчуждении большинства эмигрантов. Это самое плачевное из всех изображений русской эмиграции в Париже, «глупой, вонючей, отвратительной, несчастной, примитивной, обездоленной, побитой, голодной русской эмиграции (к которой принадлежу и я)»52. Здесь преимущественно мужское русское население Бийанкура («женщина не живет в Биянкуре, – писала Берберова, – она бежит в Париж») хоронило свои таланты, вывезенные из России. Все, что было ему доступно, – это изматывающий физический труд53. Она вспоминала:
Я видела их за работой, заливающих сталь в открытые печи, вместе с арабами, полуголыми, оглушенными грохотом пневматических молотов, которыми они управляли, закручивающими винты на движущемся конвейере под свист шестеренок, когда все вокруг тряслось и качалось, и высокий потолок гигантского цеха вообще не был виден, так что создавалась иллюзия, будто это происходит под открытым небом, черным и угрожающим, во тьме ночи54.
Рабочие автомобильных заводов в Бийанкуре зарабатывали не больше половины того, что удавалось выручить их соотечественникам-таксистам; некоторые вырывались оттуда и делали успешную карьеру, как, например, морской инженер Владимир Юркевич. Как многие другие беженцы, он сражался на стороне Врангеля в Крыму, а в Бийанкуре устроился токарем на завод «Рено»; затем работал чертежником, а потом перешел в кораблестроение и закончил ведущим проектировщиком океанских лайнеров в Нью-Йорке. Однако у большинства не было никаких шансов уйти с утомительной однообразной работы на конвейере «Рено», построенном по образцу автомобильных заводов Генри Форда в Соединенных Штатах. Сергей Рубахин был одним из многих обычных русских, оказавшихся в Бийанкуре. В восемнадцать лет он вступил во врангелевскую армию, в 1921 году эвакуировался из Крыма и оказался в Дарданеллах «со своими обносками и своими вшами». Проведя некоторое время в Болгарии, он перебрался во Францию и работал на паровозном заводе, побывал шахтером, посудомойщиком в ресторане и докером, прежде чем оказаться у Рено. Он вспоминал, что его работа состояла в завинчивании одной-единственной гайки, снова и снова:
И это все. Ничего больше. Я стал чемпионом гаек. Гайки поутру, гайки в обед, гайки вечером. Гайки мерещились мне повсюду. Временами глаза у меня слипались, темп замедлялся; но конвейер продолжал двигаться безжалостно. Начальники кричали и штрафовали меня. Спустя полгода я не выдержал; я бросил гайки55.
Рубахин перешел на железную дорогу, но в результате производственной травмы шесть недель не мог работать. Российский Красный Крест помог ему снова встать на ноги. Ему предложили попробовать себя в такси. Работа казалась идеальной: никакого начальства, никаких приказов, никакого конвейера – только он, шофер, «единственный перед Богом». Ни окриков от настырных бригадиров, ни бесконечных политических склок с соотечественниками, которыми была так насыщена эмигрантская жизнь. Приятель, владевший рестораном, ссудил ему 4000 франков, чтобы купить собственную машину, и через год он полностью с ним расплатился56. Позднее, рассказывая о своей жизни, Рубахин вспоминал, как стремительно ассимилировались его дети и их дети тоже; для них «Россия была такой же далекой, как Галлия для французов». Однако он продолжал соблюдать церковные праздники и зажигать лампадку под иконами в углу, а его жена-француженка научилась печь на Пасху традиционный русский кулич.
Среди русских писателей Тэффи одной из первых приехала в Париж и в полной мере ощутила заброшенность и отчаяние, которые затем испытали множество других новоприбывших эмигрантов. Эти чувства отразились в ее коротком пронзительном рассказе, опубликованном в газете «Последние новости» в апреле 1920 года, под названием «Ке фер?» – транслитерация французского выражения
Живем мы, так называемые лерюссы, самой странной, на другие жизни не похожей жизнью. Держимся вместе не взаимопритяжением, как, например, планетная система, а – вопреки законам физическим – взаимоотталкиванием. Каждый лерюсс ненавидит всех остальных столь же определенно, сколь все остальные ненавидят его57.
На некоторое время она уехала из Парижа, но в августе 1923 года, проведя несколько несчастливых лет в Берлине, вернулась и нашла, что русская колония отчасти приспособилась и обрела философское принятие: «То, что раньше возмущало, унижало, тревожило их [эмигрантов], казалось насмешкой судьбы, теперь принимается как должное – хорошо, говорят они, что хотя бы это у нас есть»59.
Тэффи была одной из многих представителей культурной среды, которые вернулись в Париж из Берлина в 1923 году или чуть позднее. Ее пребывание там было коротким и неудачным, но в первые годы эмиграции Берлин привлекал многих беженцев, поскольку являлся европейской столицей, до которой было быстрее и проще всего добраться, и находился на пересечении главных маршрутов бегства через Финляндию, Польшу и страны Балтии. В результате там собрались сливки русской интеллигенции, и Берлин превратился в своего рода культурную столицу русской эмиграции. Но вскоре ситуация изменилась: сначала эмигрантам дешевле было жить в Берлине, чем в Париже, но с обвалом немецкой марки в 1923 году, за которым последовали денежная реформа и стабилизация валюты, цены в Берлине поднялись, став слишком высокими для обедневших русских. Их сбережения таяли; многие лишились работы, и подорожание жизни заставило большинство писателей, поэтов и художников перебраться в Париж60. Эти новые эмигранты, стекавшиеся во французскую столицу, отчаянно стремились сохранять и продолжать русские культурные традиции, что отразилось в их искусстве, музыке и литературе. Новая прививка талантов оживила парижское общество, укрепив его в желании сохранить свое культурное наследие любой ценой. Вот почему известный французский журналист Жан Деляж заявлял, что «настоящая Россия, цивилизованная Россия, друг порядка и свободы… разбросана по всему земному шару, но ее голова, ее центр управления, находится в Париже»61.
Глава 8. «Мы не в изгнанье, мы – в посланье»
Когда Иван Бунин с женой Верой прибыли в Париж в конце марта 1920 года, из Крыма через Болгарию и Черное море, то с изумлением обнаружили там огромное количество соотечественников. «Мне нравится Париж… но я в нем практически ничего не видела, кроме других русских», – писала Вера в дневнике 4 апреля. «Только наши [французские] слуги напоминают нам, что мы не в России». Поскольку Бунин был литературной знаменитостью и до сих пор пользовался популярностью на родине, их с Верой пригласили на ужин в Российское посольство в честь праздника православной Пасхи[32]. «Там была масса народа, все как из мира Толстого: графы, графини, князья – люди из другой жизни, до сих пор не утратившие места в «обществе»1.
Конечно, репутация Бунина в литературе шла впереди него, но теперь ему требовалось найти французского издателя для своих книг. Он также стремился поддерживать развитие несоветской русской литературы – едва не остановившееся после 1917 года. Те писатели, кто не уехал из страны, теперь начинали испытывать на себе первые проявления новой советской цензуры. Париж казался очевидным выбором в качестве культурного и политического светоча – городом, где писатели сосуществуют в условиях творческой свободы. «Люди говорят, что наша литература занимает теперь более почетное место, чем когда-либо ранее», – отмечала Вера. Ее выживание было делом чести: как «вместилища России». Однако читательская аудитория осталась в России, и это создавало новую проблему для литераторов-эмигрантов: в изгнании им предстояло набрать себе новую и, конечно, далеко не такую многочисленную, как дома. Издаваться в Париже было тяжело даже для таких знаменитостей, как Бунин, который уже признал, что оказался в «самом плачевном» положении, «материальном и финансовом». Эмигрантская пресса в Париже была скудной, издания открывались и закрывались, а платили в них гроши; одна эмигрантская газета уже обращалась к Бунину с просьбой писать для нее – в кредит. Это было совсем не то, к чему Бунин – писатель, которого приравнивали к Толстому, – привык. Здесь, в Париже, было
Бунин мечтал о том, чтобы найти возможность вернуться в Россию. Романист Алексей Толстой (дальний родственник
Пока писательское сообщество пыталось укорениться в Париже в начале 1920-х годов, двое его представителей продолжали свою деятельность как самопровозглашенные повелители литературных салонов былых дней в Санкт-Петербурге. В конце лета 1921 года Дмитрий Мережковский и его жена, Зинаида Гиппиус, которым уже было за пятьдесят, вернулись в квартиру на улице Колонель Бонне, которую купили в 1900-х годах. По приезде они были поражены тем, что, повернув в замке ключ, нашли все – «книги, посуду, белье» – ровно в том же виде, в котором оставили5. И слава богу – потому что эта пара, совершенно оторванная от жизни, плохо умела справляться с практическими делами. Это были, без сомнения, люди крайне эксцентричные, которыми восхищались и высмеивали в равной мере даже их предполагаемые друзья и коллеги-писатели, хоть и за спиной. Все находили «чудовищную пару Мережковских» до отвращения претенциозной6. Он был низенький, бородатый, тощий – как «иссушенная мумия», считал певец Вертинский, – со сгорбленной спиной, которая горбилась все сильнее по мере старения. Говорил странным высоким фальцетом, а бледность его лица казалась мертвенной по контрасту с ярко-красными губами и деснами. «Было в нем нечто пугающее. Как у вампира», – говорила Тэффи (которая сама организовала первый эмигрантский салон в скромной комнате парижского отеля в 1920 году). Она высмеивала причудливые наряды Мережковского и его тапочки с помпонами. Писатель Алексей Ремизов называл его «ходячим гробом», а его жену, «всю из костей и пружин», «сложным механическим аппаратом», который невозможно воспринимать «как живое человеческое существо»7. Гиппиус с копной рыжих волос и зелеными глазами («ведьма из германской сказки», по словам одного писателя) некогда считалась красавицей, но теперь была почти глухой, совсем исхудала и превратилась в развалину, хоть у нее и оставались стройные ноги, как писала Нина Берберова, которые она любила демонстрировать, расхаживая в коротких платьях8. Она плохо видела и носила свой знаменитый лорнет, который любила инквизиторски подносить к глазам, чтобы рассмотреть очередного гостя, словно он был «насекомым под микроскопом», если, конечно, не поигрывала в этот момент сигаретой в руке9. В своем салоне Зинаида Гиппиус считала себя верховной жрицей искусства и разговаривала в манерном стиле, порожденном стремлением «лишить дара речи, ошеломить»10.
Даже если не брать в расчет их мудреные и часто мрачные произведения, «каждый мог бы стать главным героем длинного психологического романа», – писала Тэффи. Мережковские с их «чуть ли не трагическим эгоцентризмом» жили в полном отрыве от остальных, погруженные в собственные религиозные и метафизические построения; у них не оставалось времени на «поверхностные разговоры мелкой буржуазии». «Оба существовали в мире идей, не видели и не понимали ни людей, ни жизни как таковой», – писала Тэффи. В практических вещах они отличались почти детской наивностью – такой, что «всегда раздражались, сердились, даже гневались необходимости оплачивать счета»11.