В годы изгнания Иван Бунин в своих произведениях описывал прошлое – не ту Россию, какой она стала в реальности, превратившись в новое cоветское государство, с которым у него не было ни физической, ни эмоциональной связи, а свои воспоминания о России, какой она была до революции. Советы, конечно же, критиковали Бунина за «желчность и скуку», провозглашая жертвой «контрреволюционного обскурантизма». По их мнению, Бунин больше интересовался разрухой и упадком, «гнилью и пылью веков», упорно оставаясь «чужд всему новому в России». Советские критики заключали, что некогда выдающийся русский писатель больше не идет в ногу со временем: «Никому не нужен калека, живущий за границей, отверженный живой, трудящейся Россией… Бунин – мертвый человек»1.
Однако в Париже на него смотрели по-другому; там Бунина все еще почитали как литературного патриарха – «фигуру первого порядка». «Таких писателей, как вы, у нас не было со времен Толстого», – заверял его Марк Алданов. В 1930 году, на ежегодном собрании по случаю дня рождения Пушкина, Бунин вышел на сцену. Высокий, седеющий, с добрыми, но явственно печальными глазами, он в своем достоинстве выглядел трагическим олицетворением эмиграции, «непоправимой ошибки», связанной с отъездом из России2. Это был человек, обойденный мейнстримом европейской литературы; возможно, он сам стал тому виной, слишком отдалившись от литературного сообщества – в конце концов, бо́льшую часть времени он проводил на юге, в Грассе. Читатели по-прежнему хранили ему верность, «чаровались», как выразилась Зинаида Гиппиус, его элегическим, навевающим воспоминания стилем, однако он не являлся «ни учителем, ни предводителем»3. Тем не менее с 1923 года литературные круги Парижа выражали убежденность, что у него есть серьезные шансы получить Нобелевскую премию в области литературы. Действительно, в тот год предпринимались шаги по выдвижению трех русских: Бунина, Мережковского и Александра Куприна. Последний, хоть и считался в России мастером коротких рассказов, на премию вряд ли мог претендовать. После переезда в Париж он замкнулся в одиночестве, погрязнув в пьянстве; «его огромная аудитория рассеялась»4. Ходили слухи, что Максим Горький, оставшийся в Советском Союзе, является кандидатом номер один. Тем не менее никто из русских не был номинирован. Однако Бунин продолжал надеяться когда-нибудь получить премию. Он постоянно жаловался, как в одном из писем от февраля 1927 года, что «истомился от вечного желания и вечной тревоги… Мои литературные заработки скудные, несмотря на мою “славу”». «Я не для масс», – признавал он, и по этой простой причине никак не мог заработать достаточно денег. Даже «Нью-Йорк таймс» отмечала, что «русский писатель, покоривший литературную элиту Америки и Англии такими произведениями, как «Господин из Сан-Франциско» и «Деревня», стал в Париже трагическим образчиком великого писателя, которого больше уважают, чем читают»5.
И снова в конце 1930 году Бунин и Мережковский упоминались как «серьезные претенденты» на Нобелевскую премию 1931 года. Марк Алданов настаивал на том, чтобы Бунин выдвинул свою кандидатуру и написал необходимые письма. «Ныне на это можно рассчитывать с математической точностью, – говорил он, – если Горький выйдет из соревнования». Сторонники Бунина всячески уговаривали его, заверяя «что в Париже поднимается огромная волна поддержки в его пользу». Как обычно, финансовые проблемы, которые можно было решить с получением премии, вышли на передний план: «В этом году мы превратились в абсолютных попрошаек, – жаловалась Вера в своем дневнике. – Даже молодой человек никогда не зарабатывал так мало денег»6.
В конце января 1931 года пришло подтверждение – кандидатура Бунина выставлена на соискательство; Мережковский написал ему с предложением поддержать кандидатуры друг друга, а деньги в случае победы поделить пополам. И снова их ждало разочарование – из сорока соискателей, отобранных в тот год, премию в области литературы посмертно получил шведский поэт Эрик Аксель Карлфельдт. Бунин был в отчаянии: «Получить эту премию – цель всей моей жизни. Премия заставила бы мир обратить на меня внимание, читать мои книги, переводить их на все языки»7. Он считал, что если не получит премии в 1931 году, то не получит ее никогда. Однако… однако… все говорили ему, что его основанный на воспоминаниях роман «Жизнь Арсеньева» – настоящий шедевр, книга «Прустовой мощи», способная потягаться с циклом «В поисках утраченного времени». Действительно, поэтические описания природы в ней переплетались с элементами собственной биографии Бунина в первые годы писательства. Наполненный литературными референциями, роман был своеобразной одой русской литературе и ее величайшим представителям, особенно Тургеневу. Бунин должен был «вне всякого сомнения получить премию на следующий год»8. После закулисной борьбы между конфликтующими лагерями Советы при поддержке Германии выдвинули в 1932 году своим соискателем Горького; тем временем английское издательство «Хогарт пресс» выпустило «Жизнь Арсеньева» в переводе, и ситуация казалась обнадеживающей. Но опять премия ускользнула у Бунина из рук – ее получил английский романист Джон Голсуорси. Вера писала в дневнике, что они обеднели настолько, что Бунин «не мог купить себе теплого белья»9.
Наконец, 9 ноября 1933 года из Швеции пришла телеграмма, подтверждавшая, что шестидесятитрехлетнему Бунину присуждена Нобелевская премия в области литературы – «за строгое мастерство, с которым он развивает традиции русской классической прозы»10. Он стал первым русским, удостоившимся этой чести, и получение Буниным Нобелевской премии произвело настоящий фурор в культурных и литературных кругах русской эмиграции. Премия в сумме 170 тысяч шведских крон (или 400 тысяч франков, равных тогда 36 тысячам долларов) спровоцировала шквал просьб о пожертвованиях. Бунин учредил фонд помощи писателям, в который выделил четверть полученных денег; исполнить все просьбы он, конечно же, не мог. Просители осаждали виллу Бельведер в Грассе. Наконец-то слава настигла Бунина: его обхаживала международная пресса, со всего мира приходили поздравительные письма и телеграммы. Французская пресса, которая, по мнению Бунина, давно игнорировала его, теперь хотела как можно больше знать про «мсье Бунина», за исключением, разве что, прокоммунистической газеты «Юманите», которая презрительно отмечала «нечто комическое в том факте, что премия ушла обломку старого мира, сметенного пролетарской революцией»11. Советы были в ярости, поскольку надеялись на победу своего пролетарского литературного героя Горького; прессе в России запретили публиковать новость о бунинском триумфе. Однако Парижская колония отпраздновала это событие торжественным ужином и благодарственной службой в соборе Александра Невского12.
10 декабря Бунин явился на церемонию в Стокгольме, чтобы получить премию из рук шведского короля. Он чувствовал себя не в своей тарелке – «словно тенор, исполнивший сложную партию», говорил Бунин знакомому. Бледный и торжественный, он произнес с трибуны речь на французском языке, признавшись в ней, что последние тринадцать лет в изгнании принесли ему бедствия, «далеко превзошедшие радости»13. Бунин благодарил Францию за то, что она дала ему, русскому беженцу, дом. Премия стала признанием эмигрантского дела, их страданий и ценнейшим подтверждением свободы творческой мысли во Франции14. Василий Яновский был, однако, разочарован выступлением Бунина, которое счел «плоским и бесцветным». С трибуны в Стокгольме, на которую были обращены взгляды всего мира, Бунину следовало бы «развернуться во всю силу, рассказать человечеству правду о большевиках, об их войне, о героизме эмиграции, о свободах, подлинных и неотъемлемых». Но нет, об этом он даже не упомянул; единственное, что ему удалось, это «очаровать Европу и Америку своим элегантным фраком и любезным поклоном»15.
Другие эмигранты не соглашались: победа Бунина восстановила справедливость после того, как ни Толстого, ни Чехова не номинировали на премию. Немаловажным был и тот факт, что Бунину, эмигранту, которому хватило храбрости покинуть Россию, отдали предпочтение перед современным советским писателем, вынужденным считаться с требованиями государственной цензуры: премия, таким образом, признавала «превосходство “господской” литературы над “пролетарским” писательством». Это был также жест солидарности и сочувствия, ведь премию отдали «человеку без страны». Как позднее отмечала Вера Бунина, обычно на почетных дипломах обложку украшал флаг той страны, из которой был родом победитель, однако «из сочувствия к [бездомному] Бунину в тот год дипломы выдавались без флагов на обложках»16.
Нобелевская премия Бунина внушила русской колонии в Париже столь необходимый ей в 1933 году оптимизм. Жизнь эмигрантов была «такая серая, скучная, тягостная»; если Бунину удалось добиться успеха в изгнании, то удастся и им – особенно с учетом новостей, просачивающихся с родины, что в Советском Союзе травят писателей и художников, заставляют их работать в смирительной рубахе «соцреализма», подвергают политическим репрессиям и всячески притесняют финансово. Как уверял один критик в том ноябре, «получение Буниным Нобелевской премии следует рассматривать как признание ценности свободного эмигрантского мира». Зинаида Гиппиус подтверждала: «Разве русский язык не единственное сокровище, которое у нас осталось?.. Бунин для эмигрантов олицетворяет последнюю, самую дорогую часть России, которую у нас никогда не отнять». Однако получил ли он действительно утешение от этой премии, если не считать остро необходимых денег? Когда молодой писатель Владимир Набоков встречался с Буниным вскоре после вручения, то нашел его «крайне озабоченным бегом времени, старостью и смертью»17.
Зависть в литературных эмигрантских кругах сильно огорчала Бунина. Люди дрались за деньги, распределяемые через учрежденный им комитет. Многие писатели, в первую очередь Мережковский и Гиппиус, не пришли на празднование победы Бунина в театре Елисейских Полей в ноябре 1933 года. Зинаида Гиппиус сердилась, что Нобелевская премия не досталась ее мужу; супруги не скрывали своей многолетней острой зависти. Марина Цветаева тоже прохладно отнеслась к его победе – она отдавала предпочтение Горькому. «Горький – это эпоха, Бунин – конец эпохи», – провозглашала она; Мережковский заслуживал ее больше Бунина: «потому что если Горький – это эпоха, а Бунин – конец эпохи, то Мережковский – это эпоха
К 1930-м романтическое очарование «русскостью» в Париже уже прошло. Примерно годом ранее русский юморист Дон Аминадо, известный по публикациям в эмигрантской прессе, напечатал фельетон о «захвате» Парижа русскими:
Что творится, что творится!
Французы берутся за руки и глядят на Эйфелеву башню.
Это единственное, что еще не захватили русские.
В остальном завоевание полное.
На Елисейских Полях поют донские казаки.
За углом направо – компания Платова.
За углом налево выступают наездники.
На Больших бульварах играют балалайки.
В ателье – русские руки.
В балете – русские ноги.