Книги

Русская эмиграция в Париже. От династии Романовых до Второй мировой войны

22
18
20
22
24
26
28
30

У Уорта и Пакена – русские фигуры.

На площади Пигаль обычный кавказский ураган – за десять лет она пропахла настоящими шашлыками и луком…19

Но то был русский Париж для туристов. Большинство эмигрантов влачили жалкое существование, полное стоической выдержки, лишений и тяжелого труда. Некоторые так и не прижились в Париже; они уже не чувствовали себя русскими, но и французами не стали, да и не пытались наладить контакт с французским населением. Об этом ощущении отчужденности писал Василий Яновский, называя поколение молодых эмигрантских писателей межвоенных лет «незамеченным поколением» – не замеченным ни французами, ни другими европейцами20. Отчасти в этом были виноваты их родители: они напоминали детям, что «однажды Россия позовет их». «Вы должны быть готовы послужить ей в тот день, когда возвращение станет возможным». Памятуя об этом, эмигранты сопротивлялись ассимиляции и боролись за сохранение своей культуры, внушая молодому поколению важность знания русского языка, литературы и истории. Зоя Ольденбург вспоминала, как те, кто родился после 1925 года, усваивали популярную французскую культуру и говорили преимущественно по-французски, а не по-русски; многие из них не умели даже читать и писать на родном языке. Натурализация, от которой отказались их родители, казалась им разумным выходом, тем более что так гораздо легче было получить работу. Однако старое поколение продолжало твердить: «Сердцем вы по-прежнему русские, и неважно, что у вас французские документы»21. Зоя с семьей, приехавшие в Париж в 1925 году, нашли тамошних эмигрантов людьми довольно странными; ее мать называла их «фанатичными, ограниченными, смешными». Она сердилась: им удалось бежать от Советов, при которых ее семья выживала семь лет, – «вы не можете ненавидеть большевиков так, как ненавидим их мы – вы не знаете, что это такое на самом деле». По этой причине она называла себя «советской», а не «русской»; эмигранты не представляли степени духовного сопротивления тех, кто остался дома, она же считала их «единственными подлинными представителями России – а не эмигрантов»22.

В 1930 году, по данным французского журналиста Жана Деляжа, в двадцати парижских округах жило 43 250 русских; еще 9500 насчитывалось в пригородах[45]. Из них большинство работало в автомобильной промышленности, строительстве и на прочих производствах, около 2400 были водителями такси23. Некоторым русским эмигрантам удалось найти во Франции работу по профессии, но экономический спад 1930-х снизил потребность в иностранной рабочей силе. Это привело к призывам ужесточить квоты на въезд иностранных работников, потому что во Франции уже трудилось три миллиона иностранцев24. Найти работу стало для эмигранта почти невыполнимой задачей. Джордж Оруэлл вспоминал, как бродил по улицам Парижа со своим русским другом Борисом в поисках работы в период Великой депрессии. Борис переживал тяжелые времена – он лишился денежной должности официанта из-за травмы ноги и остался без гроша:

Весь его нынешний гардероб составляли один костюм, одна сорочка, воротничок, галстук, пара почти сносившихся ботинок и пара драных носков. Еще имелось пальто, отложенное для заклада на случай самой последней крайности. Имелся также чемодан, истертая дешевая картонка, но вещь необычайно важная, создававшая у хозяина гостиницы впечатление некого имущества, без чего Борис, вероятно, был бы выгнан на улицу25.

Вдвоем они часами, вместе с другими претендентами, слонялись вокруг отелей и ресторанов в надежде получить поденную работу. Ходить Борису было тяжело, тем не менее однажды они прошли за день четырнадцать километров в поисках работы; в другой день одиннадцать раз пересекали Сену. «Завтра найдем что-нибудь, mon ami, я носом чую, – говорил Борис Оруэллу. – Фортуна улыбнется. Да и мозги у нас обоих в порядке – человек с мозгами голодным не останется»26. Однако никто не хотел нанимать «новичка, человека без опыта». Когда Оруэлл нашел монетку в пару су, валявшуюся на тротуаре, они побаловали себя вареным картофелем. Только заложив оба своих пальто за пятьдесят фанков, они смогли продержаться, пока не нашли наконец работу в отеле (Оруэлл устроился плонжером – посудомойщиком). Все это время Борис продолжал мечтать о том, как судьба переменится к нему и он «снова будет носить фрак»27.

Безработных эмигрантов было столько, что к концу 1930-х на пособия по безработице выделялись заоблачные суммы; в 1937 году на одних парижских безработных из французского бюджета ушло 80 млн франков. С конца Второй мировой войны у французов зрело раздражение в отношении эмигрантов; обвинения в том, что ces sales Russes (эти грязные русские) крадут у французов работу, слышались на каждом углу. «Если приходилось идти в префектуру с бумагами, это превращалось в подлинную драму. С нами обращались как с собаками, – вспоминала одна эмигрантка. – Среди русских было много неграмотных – солдат, к примеру, – которые не говорили по-французски, так их гоняли от одного стола к другому, кричали на них, относились хуже некуда… Люди на улице… возмущались, что мы отнимаем их деньги»28. Старые обиды не забывались: французский народ не простил того, что царская Россия взяла у Франции до революции огромный заем, который так и не был выплачен. Многие купили русские акции и потеряли деньги, что напрямую сказалось на их финансах. Разрешения на работу выдавали с трудом; французский министр внутренних дел издал приказ, по которому эмигрантов без таких разрешений следовало изгонять из страны. Многих это вынудило возвращаться во Францию нелегально и жить без документов29. Несколько сочувствующих депутатов во французском парламенте поддержали эмигрантов, и новое социалистическое правительство Леона Блюма в 1936 году устранило эту несправедливость и вернуло им социальные льготы. Тем не менее в конце 1930-х ксенофобия по отношению к эмигрантам разгорелась заново, и парижской колонии пришлось выслушать обвинения французских националистов правого крыла в том, что апатриды истощают и без того недостаточные ресурсы страны: «Мы не только не вычищаем наше собственное крыльцо, – кипела «Матэн», – но и позволяем всем странам мира вытирать о него грязные ноги»30.

Период стачек и демонстраций в Париже, за которым последовал дефицит продовольствия, настолько напомнил эмигрантам события в революционной России, что русские начали готовиться к новому Армагеддону. Печатники «Возрождения» устроили забастовку, и писатели (включая Тэффи), которые регулярно публиковались там, перестали получать деньги, а когда выплаты возобновились, то стали значительно меньше31. «Мы живем на вулкане, – писала Тэффи Бунину, – и все летит… не в том направлении». И без того скудные писательские гонорары падали; Тэффи столкнулась с серьезными финансовыми затруднениями, поскольку «Возрождение» теперь платило ей сущие гроши. Ее знакомые – Ходасевич, например, – получали вдвое меньше прежнего; один от недоедания заболел и умер; журналисты жили впроголодь, и даже самым востребованным из них приходилось нелегко32. Все писатели, кого знала Тэффи, испытывали тревогу и страх – и не только за собственную жизнь, но и за выживание русской литературы за рубежом. Некоторые пытались освещать темы из французской повестки, в том числе Тэффи в своих рассказах; однако она понимала, что никогда не сможет постичь во всей глубине французскую жизнь. Единственным выходом было писать по-французски, а не по-русски, и тем самым расширять свою аудиторию.

«Молодежь постепенно отказывается от русской литературы ради европейской, – писала она. – Молодые русские писатели вдохновляются уже не Толстым и Достоевским, а Андре Жидом и Марселем Прустом»33. Именно так действовал, например, эмигрант Лев Тарасов, который, под псевдонимом Анри Труайя, сделал блистательную карьеру в середине 1930-х и написал массу книг на французском языке; Нина Берберова тоже перешла на французский, как и Зоя Ольденбург, и Анри Кессель; даже Владимир Набоков написал на французском несколько вещей. Только тем русским писателям и поэтам, которые перешли на французский язык, удалось встроиться в основной поток французской литературы. Труайя вспоминал о своем необычном детском опыте: как он ходил во французскую школу и говорил по-французски, а потом возвращался домой и говорил по-русски – живя все время между реальным Парижем и воспоминаниями о Москве34.

Пострадали не только писатели: парижская модная индустрия, давшая рабочие места русским женщинам, приехавшим во Францию без средств к существованию, теперь испытывала глубокую рецессию. Тяжко трудясь, великая княгиня Мария Павловна добилась успеха со своим модным домом «Китмир», вынужденная приспособиться к ситуации и впервые в жизни зарабатывать себе пропитание. «Не надо меня жалеть, – говорила она. – Я не верю, что те женщины, что не работают, счастливее работающих». В отличие от многих представительниц своего класса она выдержала столкновение с реальностью: «Надо строить что-то новое, полезное», – настаивала великая княгиня35.

Однако успех «Китмира» привел к тому, что предприятие пришлось перенести в дорогой особняк близ Елисейских Полей, а для этого Мария Павловна была вынуждена продать часть своей и так стремительно уменьшающейся коллекции драгоценностей, причем гораздо дешевле их истинной стоимости; деньги она вложила в датский консорциум и вскоре потеряла. В конце 1920-х «Китмир» переживал тяжелые времена; мода стала невыгодным бизнесом, а увлечение славянскими мотивами миновало. С открытием могилы Тутанхамона и ее фантастических артефактов взлетел спрос на все египетское. Некоторое время Марии Павловне удавалось приспосабливать свои вышивки к новым египетским темам36. Однако и вышивка вышла из моды; в 1928 году «Китмир» обанкротился, и она продала его дому «Фритель и Урель»37. После этого Мария Павловна решила заняться производством парфюмерии и некоторое время провела в Лондоне за разработкой собственных духов «Князь Игорь». Из предприятия ничего не вышло. У великой княгини оставалась последняя надежда – мемуары, которые она начала писать в 1928 году. Она съездила в Америку, и там модные дома «Бергдорф Гудман» и косметическая компания «Элизабет Арден» заявили о заинтересованности в ее услугах.

Летом 1929 года Мария Павловна решила, что ее будущее в Америке. Закончив дела в Париже и продав дом в Булонь-сюр-Сен, она отплыла в Нью-Йорк с «тремястами долларов наличными, портативной печатной машинкой и русской гитарой». «Здесь найдется место для меня, здесь я добьюсь успеха, – писала она в дневнике. – Тут кипит такая энергия, что все кажется возможным»38. Вскоре после этого «Бергдорф Гудман» на Пятой авеню нанял ее в качестве «советника по стилю». В 1930 году увидел свет первый том ее мемуаров, переведенных с русского. Он имел такой успех – вышли также французский и испанский переводы, – что после публикации в 1932 году второго тома Мария Павловна оставила место в «Бергдорф Гудман», чтобы полностью посвятить себя писательству.

В Париже другие русские модные дома отчаянно боролись за выживание: к концу 1920-х разорилось множество мелких предприятий, специализировавшихся на вышивках в славянском стиле, бисерных изделиях и аппликациях, в том числе марка «Мод», принадлежавшая графине Орловой-Давыдовой, на которую работали 125 русских надомниц39. Марка «Тао», созданная княгинями Трубецкой, Анненковой и Оболенской, закрылась в 1928 году, когда Оболенская переехала в Нью-Йорк. Жена князя Гавриила Романова, Антонина, тоже была вынуждена свернуть свой бизнес, дом «Бери», в 1936 году из-за падения продаж. Дом «Итеб», принадлежавший Бетти Гойнинген-Гюне, продержался чуть дольше благодаря духам «Итеб № 14» – явное заимствование у Шанель – и адаптации к быстро меняющимся вкусам. Мода отходила от экзотизма; теперь основной упор делался на женскую повседневную одежду; фривольные низкие талии эпохи джаза сменились узкими удлиненными силуэтами. Элегантные наряды от «Итеб» оставались популярны в 1930-х годах, однако из-за рецессии компании пришлось сократить часть портних и манекенщиц, поскольку богатая клиентура тоже испытывала на себе последствия экономического кризиса40.

Пострадал и модный дом Юсуповых «Ирфе». Переоценив свои силы после первоначального успеха, супруги открыли отделения в Ле-Туке, Лондоне и Берлине, а также переехали в большой дорогой особняк на улице Дюфо. Практически все служащие дома были из русских эмигрантов, но, кажется, никто не имел деловой жилки – уж точно не сами Юсуповы. Однако модный дом неплохо существовал за счет известности Феликса41. В 1926 году они тоже запустили духи, «Ирфе», однако вскоре начались финансовые трудности, и Юсуповым пришлось продать дом в Булонь-сюр-Сен, чтобы расплатиться с долгами42. Крах Уолл-стрит лишил их значительной части богатой американской клиентуры. Юсупов предложил объединиться с домом «Итеб», чтобы остаться на плаву, однако оба предприятия обанкротились: «Ирфе» закрылся в 1931-м, а «Итеб» в 1933 году. Выжить удалось дому «Хитрово», которому покровительствовали кинозвезды, в частности Рита Хейворт. Он продолжал выпускать белье в период Второй мировой войны и немецкой оккупации и закрылся только в 1956-м, когда на смену тонкому шелку пришел новый, гораздо более дешевый нейлон43.

* * *

Les Ballets Russes продолжили выступать в Париже в 1920-х годах; также они появлялись в Лондоне и Монте-Карло и ездили с гастролями. Дягилев оставался активным участником культурной жизни города, хотя порой подолгу отсутствовал. Тем не менее его труппе так и не удалось повторить свои первые довоенные успехи. Даже великолепная новая постановка «Спящей красавицы» в Лондоне в 1921 году с Любовью Егоровой в заглавной партии, повлекла за собой колоссальные финансовые потери.

В 1928 году Дягилев уже сильно болел – у него был диабет; однако он дожил до премьеры в Париже неоклассического балета «Аполлон» в хореографии Жоржа Баланчина на музыку Стравинского. Она состоялась 12 июня 1928 года в театре Сары Бернар. Год спустя, почти сразу после успеха восстановленной «Весны священной» Стравинского в Париже и Берлине, Дягилев умер в номере «Гранд Отель де Бан де Мер» на венецианском Лидо – ему было всего пятьдесят семь лет. Великого импресарио похоронили в православной части знаменитого кладбища Сан-Микеле. За месяц до смерти Дягилев подтвердил важность «Весны священной» как одного из своих главных шедевров. «Это дурачье дошло до ее понимания. “Таймс” говорит, что “Sacre” для двадцатого века то же самое, что 9-я симфония Бетховена была для девятнадцатого!»44 – писал он другу.

Дягилев умер, но его танцовщикам еще предстояло как-то зарабатывать на жизнь после роспуска «Русского балета». Многие бывшие примы его труппы стали преподавать балет – в том числе Павлова и Карсавина в Лондоне и Любовь Егорова в Париже. Бывшая балерина Мариинского театра в Санкт-Петербурге, она боролась за роли с любовницей царя Николая II Матильдой Кшесинской, и Дягилев привез ее в Париж, танцевать с Нижинским в исходной постановке «Спящей красавицы» 1918 года, которая была восстановлена в 1921-м. Она вышла замуж за князя Никиту Трубецкого, и они поселились в Париже, где с 1923 года Любовь Егорова возглавляла школу «Русского балета» на верхнем этаже мюзик-холла «Олимпия» на бульваре Капуцинов. У нее учились, в частности, такие знаменитости, как дочь писателя Джеймса Джойса Лючия, которая называла Егорову «безжалостным педагогом», а летом 1928-го и весной 1929-го – Зельда Фицджеральд, жена американского писателя Скотта Фицджеральда, когда супруги жили в Париже.

Зельда не на шутку увлеклась идеей стать балериной; поступить в школу Егоровой ей рекомендовали покровители Дягилева Джеральд и Сара Мерфи. Егорова сочла ее неподготовленной и полусумасшедшей (та действительно катилась к нервному срыву), однако Зельда настояла на своем. Зельда яростно тренировалась, – забросив мужа и ребенка, – вплоть до того, что физически начала валиться с ног и восемь дней проболела. Она щедро платила Егоровой – по триста долларов в месяц. Зельда была уверена, что балет поможет ей духовно преобразиться и изгонит злых духов, преследовавших ее45. Она пригласила чету Мерфи присутствовать на репетиции в студии Егоровой. «Видно было, как тянутся и напрягаются ее мышцы; ноги выглядели толстыми и уродливыми. Это было ужасно. Мы еле досидели до конца»46. Стоит ли оно того? – гадал ее муж. Скотт Фицджеральд потихоньку спросил у Егоровой ее вердикт, и та ответила, что Зельда достаточно хороша, чтобы сделать профессиональную карьеру, но поскольку она начала танцевать поздно, то звездой первой величины ей не стать. Очень скоро у нее случился нервный срыв, и она угодила в психиатрический госпиталь. Однако Зельда описала сложный период учебы в школе Любови Егоровой в романе 1932 года «Спаси меня, вальс», где называла ее «Мадам»47.

В 1929 году былая соперница Егоровой Кшесинская также открыла балетную школу в Париже. После бегства из России с любовником, великим князем Андреем Владимировичем, и его матерью, великой княгиней Владимир, они с Андреем поженились и осели на Французской Ривьере, однако позже финансовые затруднения заставили их перебраться в Париж. Они нашли себе небольшой дом и студию в Шестнадцатом округе48. Друзья устроили сбор средств, чтобы Кшесинская смогла открыть танцевальную школу, и благодаря славе, завоеванной некогда в России, привлекла учениц, которые впоследствии стали настоящими звездами: в том числе Марго Фонтейн, Алисию Маркову и Тамару Туманову. К середине 1930-х у нее было более ста учеников, и Кшесинская расширила свою студию49. Она оплакивала кончину Дягилева, хотя в прошлом они конфликтовали, равно как и смерть в 1931 году другой звезды русского балета, Анны Павловой. Павлова умерла в Гааге от пневмонии в возрасте сорока семи лет; в эмиграции в Англии она была несчастна: скучала по России до «бессонницы, слез, мигреней, отчаяния!» – говорила она певцу Александру Вертинскому. Лондон, где у нее был красивый дом в Голдерс-Грин, казался Павловой «холодным и чужим». Она все бы отдала «за маленький домик с нашей русской травой и березками, где-нибудь под Москвой или Петроградом»50. Балерина Тамара Карсавина, вышедшая замуж за британского дипломата Генри Джеймса Брюса, жила недалеко от Павловой, в Хэмпстеде, и мучилась той же тоской. После концерта Вертинского в Париже она спрашивала его «со слезами, текущими по лицу»: «Вернемся ли мы когда на родину?» Она закончила писать свои мемуары, «Театральная улица», в тот день, когда получила новость о смерти Дягилева; в конце книги она так говорит об этой утрате для русского балета: «Его безжалостность принадлежала искусству, его верное сердце было его собственным»51.

* * *

В условиях парижской эмиграции множество талантов так и не получили возможности развиться и расцвести, задушенные враждебным к ним настроем, болезнями и бедностью. Историй успеха совсем немного, разочарований куда больше. Достаточно вспомнить поэтессу Ирину Кнорринг, которая была эвакуирована вместе с семьей в Бизерту в Тунисе и в 1925 году переехала в Париж. Семья жила в отчаянной бедности; Ирина, начинающая поэтесса, вышла за другого начинающего поэта Юрия Софиева. За стихи никто не платил, и Юрий был вынужден мыть окна, чтобы заработать хоть немного. И хотя даже знаменитая русская поэтесса Анна Ахматова признавала талант Ирины, судьба оказалась против нее. Жизнь на Западе ее душила; судьба, вдохновение Ирины были связаны с родиной, а эмиграция принесла лишь «беспощадное крушение надежд», как писал другой эмигрант, Юрий Терапиано. Ее стихи, похожие на дневниковые записи, публиковавшиеся в парижских эмигрантских журналах, отражали повседневный опыт поэтессы – ее одиночество, усиленное тяжелым диабетом, которым она страдала, так что неоднократно оказывалась в больнице и не могла активно участвовать в литературной деятельности русской колонии. В этой изоляции она писала немногочисленные очень грустные стихи о превратностях жизни в эмиграции, такие, как одно из ее самых известных, «Окно в столовой»: