Или как позднее он напишет в «Опавших листьях», опять же отвечая своим критикам: «Как я смотрю на свое “почти революционное” увлечение 190… нет 1897–1906 гг.?
Оно было право.
Отвратительное человека начинается с самодовольства. И тогда самодовольны были чиновники. Потом стали революционеры. И я возненавидел их».
Вот и все. И что на это возразишь? Какие приведешь аргументы?
Он был непрошибаем. Принимайте меня таким, какой я есть, и не пытайтесь ничего во мне исправить. Все равно не получится[53].
Но в душе все равно переживал.
«На меня Струве и еще один соц. – дем. обрушились за то, что я показываю два лица (а у меня их 10) в политике, и почти без иносказаний назвали подлецом. Вот негодяи!! – писал В. В. одному из самых задушевных своих корреспондентов. – Да кому из этих болванов я давал “присягу в верности”. Тайная мысль меня влечет предать все вообще партии, всем им “язык” и “хвост” показать, “разбить яйца и сделать яичницу” из всех партий…»
А в «Листьях» уточнил: «Папироска после купанья, малина с молоком, малосольный огурец в конце июня, да чтоб сбоку прилипла ниточка укропа (не надо снимать) – вот мое “17 октября”. В этом смысле я “октябрист”».
Новые люди
Претензии к Розанову со стороны Струве были понятны: он вознегодовал, в том числе из-за того, что аморальный журналист печатался в газетах с разными направлениями – «Новом времени» и «Русском слове». Это возмущало также и его бывших друзей Гиппиус и Мережковского, которые, вернувшись из парижской эмиграции еще более полевевшими, не могли простить В. В. его отхода от революции. «З. Н. слышать не хочет даже имени Розанова после статьи о русской революции – называет его “явлением”, а не человеком, пакостью, разлагающейся грязью», – записывал в своем дневнике в сентябре 1910 года секретарь Религиозно-философского общества Сергей Платонович Каблуков (тот самый, над чьей фамилией будет иронизировать Розанов в «Уединенном» – «Хуже моей фамилии только “Каблуков”: это уж совсем позорно»)[54].
О том, как Василия Васильевича от либерального «Русского слова» нелиберально отстранили, впоследствии вспоминал журналист А. В. Руманов: «Когда в “Русском слове” начали сотрудничать Мережковский, Гиппиус и Философов, они сначала вполне терпимо относились к соседству с Розановым, но с обострением политической обстановки это соседство оказалось для них неудобным, и они поставили издателю “Русского Слова” Сытину условие: они или Варварин. Сытин поручил своему представителю в Петербурге эту деликатную миссию: надо было сообщить Розанову, что его сотрудничество прекращается, и одновременно предложить ему ряд материальных компенсаций. Произошла следующая сцена: – Василий Васильевич, ваши фельетоны такие длинные, а “Русское Слово” так дорожит местом, что нам придется отказаться от их печатания. – Розанов в ужасе: – Что же мне делать? – Но первого числа вы регулярно будете получать жалованье. – Как? Я буду получать жалованье, если даже ничего не поместите? – Да, и притом в течение целого года».
«Об “изгнании” Розанова из “Русского слова” (визит Руманова к нему). У меня при таких событиях все-таки сжимается сердце: пропасть между личным и общественным, – написал в своем дневнике в декабре 1911 года Александр Блок. – Человека, которого Бог наградил талантом, маленьким или большим,
Оно не прошло, это правда, но пройдет еще несколько лет и когда не станет ни либеральной, ни консервативной газеты, а на смену им придут «Правда» да «Известия», Розанов напишет П. Б. Струве: «Перестаньте на меня сердиться: сотрудничество в “Русском слове” и в “Новом Времени” – просто горе задавило; больная с 1911 уже очень тяжело жена, и 5 человек детей да падчерица, все в поре учения и отданные самонадеянно в частные школы, т. е. страшно дорогие. Неужели Вы не можете понять, что “нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет”, неужели неясно, что, “отрекшись от литературной знаменитости” (“Единая программа”), я не только не был подл, но клянусь и клянусь, что если где я был прав, то в том именно, что поставил больную женщину и маленьких детей выше всей этой чехарды политики и публицистики, которая, Вы видите, к чему в конце привела».
Эти горькие строки, конечно, расходятся с былой розановской горделивостью и самоуверенностью, да и писались они в трагическом 1918 году, когда перед В. В. замаячил призрак самой настоящей нужды и голода и речь шла о яичнице уже не политической, но самой обыкновенной, ставшей несбыточной мечтой почище любых публицистических сравнений («2–3 горсти крупы, пять круто испеченных яиц может часто спасти день мой», – кротко попросит у своих читателей один из самых высокооплачиваемых русских авторов в «Апокалипсисе нашего времени»). И всё же заметим, как это перекликается с письмом Страхову, написанным еще в далекие, мирные и сытые времена в городе Белом в тихом девятнадцатом веке в связи с рождением первой дочери. Сколько бы лет ни прошло, как бы Розанов ни менялся, как бы ни менялась жизнь вокруг него, одно оставалось для него неизменным и перекрывало все другие расчеты – любой ценой зарабатывать деньги на семью, и не было среди русских писателей первого ряда того, кто на протяжении многих лет столько времени и сил отдавал бы поденной работе, как он. Житейские обстоятельства продолжали влиять на этого человека, или, говоря языком не то исторического, не то диалектического материализма, даже не бытие, а скорее быт определял его сознание. Странно, конечно, применимо к ярчайшему русскому идеалисту, да еще, похоже, весьма субъективному, однако по сути все обстояло именно так.
И все же не Петр Струве и не Корней Чуковский были настоящими собеседниками на розановском пиру. В начале нового века на глазах у В. В. рождалось талантливое поколение новых московских (не чета старым петербургским) славянофилов, любомудров, русских мальчиков, с которыми он считался и которые считались с ним, хотя почти ни в чем и не соглашались. «Среди печати и общества, до такой степени затянутого философскими и политическими пошлостями, до такой степени болтливых и праздных, вдруг являются люди, которые самою жизнью становятся серьезны, которые взяли другой тон личных отношений, связей и совсем другой тон литературного выражения, – писал Розанов позднее в статье, посвященной молодому московскому славянофильству. – Главное здесь именно то, что это не литературная школа, а жизненная школа; что главная их добродетель – скромность и молчание. Вообще тут много таких качеств и оттенков, что, и не принадлежа нисколько к кружку, глядя на него со стороны, можно было не только любить и уважать их, уважать хорошим братским или хорошим чужим уважением, из лагеря другой партии, будучи других убеждений, но можно было и порадоваться целостною радостью за Россию, видя ее, так сказать, в «хороших родах». Господи, ведь сколько праздного рождается; ведь каждый день приносит сколько пустоцвета!»
А самым глубоким, самым важным, самым непраздным, полноцветным и плодоносящим среди этих замечательных молодых людей оказался его земляк (по отцу) Павел Александрович Флоренский, и это родство было не пустым звуком. «Нужно нам, в самом деле, ознаменовать свою принадлежность к родине предков, тем более что эта родина из фаллических – фаллическая (“Кострома” – название фаллического божества), из блудливых – блудливая (“Кострома” – блудливая сторона), из церковных – церковная и из монархических монархическая. Все вместе показывает, что она корнями в землю и с ветвями в небо, т. е. живая», – писал он Василию Васильевичу, и это отсылка в духе самого Розанова к разным сторонам бытия – и к духовному верху, и к телесному низу – весьма характерна. Именно Флоренский лучше и глубже всех в розановском феномене разобрался и, если так можно выразиться, подвел под него гносеологическую и святоотеческую основу. Выше я приводил рассуждения отца Павла о значении святой Варвары в жизни супруги Розанова Варвары Дмитриевны, но вот что писал священник о небесном покровителе самого В. В. – Василии Великом: «Приветствую Вас с днем Вашего Святого, во многом столь определившего Вас. Ведь это едва ли не единственный из свв. оо. “обычаи человеков изучил… и естество сущих изъяснил…” Это он, чуть ли не единственный из свв. оо., питал грандиозные планы объединения всех враждующих партий и потому был терпим до послабления духоборам. Это он, опять чуть ли не единственный, имел не мало мудрости змеиной и наклонности к тонкому ведению дел, переходившему в хитрость. Это он – то, что у В. В. называют “двуличностью” и что он сам, по справедливости, называет “многомочностью”».
Заочное знакомство двух философов относится к 1903 году, когда Флоренский, тогда еще студент физико-математического факультета Московского университета, написал маститому автору журнала «Новый путь»: «Я не знаю Вас как личность, не знаю даже имени Вашего, но могу все-таки не колеблясь высказать мысль, что Вы пророк в существенном смысле, т. к. Вы постигаете То, что оформливается Логосом, первобытную Мощь».
В конце письма была приписка: «P. S. Очень хотелось бы иметь от Вас несколько слов, конечно, если это не покажется Вам слишком навязчивым».
История эта чем-то напоминала почтительное письмо учителя географии из Ельца знаменитому петербургскому критику Н. Н. Страхову, однако Розанов в отличие от своего литературного опекуна неведомому московскому студенту отвечать тогда не стал, и настоящее эпистолярное общение меж ними началось лишь в 1908 году. Но зато какое!
Душа моя Павел