Книги

Розанов

22
18
20
22
24
26
28
30

«Я ничего не читала из Ваших книг, кроме “Уединенного”, но смело скажу, что Вы – гениальны. Вы всё понимаете и всё поймете, и так радостно Вам это говорить, идти к Вам навстречу, быть щедрой, ничего не объяснять, не скрывать, не бояться. Ах, как я Вас люблю и как дрожу от восторга, думая о нашей первой встрече в жизни – может быть неловкой, может быть нелепой, но настоящей. Какое счастье, что Вы не родились 20-тью годами раньше, а я – не 20-тью позже!.. Милый Василий Васильевич, я не хочу, чтобы наша встреча была мимолетной. Пусть она будет на всю жизнь! Чем больше знаешь, тем больше любишь. Потом еще одно: если Вы мне напишете, не старайтесь сделать меня христианкой.

Я сейчас живу совсем другим.

Пусть это Вас не огорчает, а главное, не примите это за “свободомыслие”. Если бы Вы поговорили со мной в течение пяти минут, мне не пришлось бы Вас просить об этом.

Кончаю мое письмо самым нежным, самым искренним приветом, пожеланием здоровья Вашей жене и Вам. Напишите мне о Вашей семье: сколько у Вас детей, какие они, сколько им лет?

Всего лучшего.

Марина Эфрон,

урожд<енная> Цветаева».

Розанов, правда, гораздо теснее общался с младшей сестрой Марины Ивановны Анастасией, но что касается «Уединенного», то возможно, один из секретов этой, «почти на праве рукописи» изданной книги заключался в том, что ее автор не делал никакой тайны не только из своей жизни, но и из жизни своих близких и не очень знакомых людей. Они все превращались в листочки на его магическом древе, и не всем это пришлось по нраву.

Так, один из героев-читателей был очень недоволен следующим «листком»: «Одна умная матушка (А. А. А-ова) сказала раз: “Перелом теперь в духовенстве все больше сказывается в том, какое множество молодых страдает бесплодием”. Она недоговорила ту мысль, которую через год я услышал от нее: именно, что “не жены священников не зачинают; а их мужья не имеют сил зачать в них”. Поразительно».

Розанов настолько прозрачно зашифровал фамилию «умной матушки», что ее возмущенный муж, участник Религиозно-философских собраний почтенный протоиерей Иоанн Альбов отчитал автора: «Стыдно Вам – старому человеку – свои бесстыдные и нескромные бредни говорить от имени скромной женщины, которая к Вам так хорошо относилась. Что Вам далась наша бездетность?! Ведь по-Вашему – это несчастие! А над несчастием не глумится, особенно в печати, ни один мало-мальски порядочный человек. Это все равно что в печати назвать Вашу незаконную жену по-народному и по-народному же Ваше сожительство с нею. Кажется, уж моя жена по-хорошему относилась к обоим Вам. Но Вы ее все-таки запачкали. Стыдно, стыдно и грешно!!!»

Вряд ли Розанову сделалось стыдно, этические пределы в его вселенной были сильно размыты или вовсе отсутствовали, а то, что мы сегодня называем английским словом «privacy», в ней попросту не существовало. В. В. брал материал для своих сочинений везде, где мог, ничего не стесняясь, ничем не брезгуя, он, если воспользоваться платоновским (Андрея Платонова) определением сущности писательского ремесла, был похож на ежа, который катится по земле и к его иголкам прилипает все подряд. Но все же глумления, злой насмешки, сознательной хулы, ерничества с его стороны тоже не было. Это не его дух, не розановский стиль, где были сплетены грязь, нежность и грусть, из которых, по слову философа, и состояла его душа. И быть может, точнее всего эту розановскую безграничность и бездонный внутренний разлад понял и выразил еще один его великий младший современник, лично с ним не знакомый, но очень высоко оценивший.

«Анархическое отношение ко всему решительно, полная неразбериха, всё нипочем, только одного не могу – жить бессловесно, не могу перенести отлучение от слова. Такова приблизительно была духовная организация Розанова. Этот анархический и нигилистический дух признавал только одну власть – магию языка, власть слова. И это, заметьте, не будучи поэтом, собирателем и нанизывателем слов, а будучи просто разговорщиком или ворчуном, вне всякой заботы о стиле, – писал в 1922 году в статье «О природе слова» Осип Мандельштам. – Одна книга Розанова называется “У церковных стен”. Мне кажется, Розанов всю жизнь шарил в мягкой пустоте, стараясь нащупать, где же стены русской культуры. Подобно некоторым другим русским мыслителям, вроде Чаадаева, Леонтьева, Гершензона, он не мог жить без стен, без акрополя. Всё кругом подается, всё рыхло, мягко и податливо. Но мы хотим жить исторически, в нас заложена неодолимая потребность найти твердый орешек кремля, акрополя, все равно как бы ни называлось это ядро, – государством, обществом или церковью. Жажда орешка и какой бы то ни было символизирующей этот орешек стены определяет всю судьбу Розанова и окончательно снимает с него обвинение в беспринципности и анархичности».

Качнуться вправо

В «Опавших листьях» можно также почувствовать очередной разворот розановского корабля и своего рода возвращение на оставленные в конце XIX века консервативные и государственные позиции, которые, трудно сказать, имел в виду или нет Мандельштам.

«Я понял, что в России “быть в оппозиции” – значит любить и уважать Государя, что “быть бунтовщиком” в России – значит пойти и отстоять обедню… Я вдруг опомнился и понял, что идет в России “кутеж и обман”, что в ней встала левая “опричнина”, завладевшая всею Россиею и плещущая купоросом в лицо каждому, кто не примкнет “к оппозиции с семгой”. И пошел в ту тихую, бессильную, может быть, в самом деле имеющую быть затоптанную оппозицию, которая состоит в: 1) помолиться, 2) встать рано и работать».

Розанов вновь обращается к дорогим именам своих литературных наставников 1880–1890-х годов, с которыми заочно спорил в пору увлечения декадентами на рубеже веков, однако теперь, отвечая Горькому на вопрос, почему же он некогда стал консерватором, В. В. пишет о кумирах провинциальных лет с перевесом прежних симпатий.

«Знаете ли вы жизнь Страхова Н. Н.? И знаете ли вы жизнь Кон. Леонтьева? Первый читал по-латыни, по-гречески, французски и немецки и был специалистом по философии, по биологии и по физике. Стахеев мне передавал: – “Бывало придешь к нему – и он скажет: дайте 1 р., я пошлю за чаем. У меня нет: а вы гость – и я вас должен напоить”.

Когда я его спросил об этом, Страхов ответил:

– Ну, да! Я люблю Россию, и мне писать было негде; я жил переводами, перевел Историю философии Куно-Фишера, переводил Тэна и проч. На обед и квартиру хватало, а на чай – не всегда.

Такова же была и жизнь Конст. Леонтьева: и его журналистика также “казнила и погребала”, просто от того, что он не отрекся от России и не побежал за немецко-еврейской социал-демократией. А вы пишете, что “страдальцами” были Щедрин и Михайловский. Полноте: стоит какой-то ужас обмана, и вы Бог знает зачем с свободной душой и с биографией человека из народа поплелись за колесницей, которая давила и давит все бедное, все гордое, все честное, все не сдававшееся. Каткова я исключаю: он – не знаю “кому брат”, но он не наш, не мы. Я говорю о Гилярове-Платонове, Страхове, Кон. Леонтьеве (почти и только!), о Говорухе-Отроке… Скажите, какие “несчастненькие” эти Михайловский, у ног которого была вся Россия, и Щедрин, которого косого взгляда трепетал Лорис-Меликов.