Если мы перечитаем все тексты, написанные в это время, то увидим, что силовые линии создаются двумя прилагательными – «классический» и «нейтральный» и двумя именами собственными – Греция и Мишле, к которым можно прибавить имя Орфей, аллюзию более скрытую, но возникающую именно в этот период. Все они важны, потому что подготавливают первые книги. Прилагательное «классический» – самый главный сюжет. Оно постоянно появляется в тексте о Жиде, определяя искусство уклонения, литоты, двусмысленности, сжатости, искусство «тени, благоприятствующей размышлениям и личным открытиям»[332]. Оно является главной темой исследования в следующем тексте – «Удовольствие от классиков», опубликованном в апрельском номере 1944 года. Текст представлен в виде пространного рассуждения, не лишенного банальностей («Нельзя хорошо писать, не умея хорошо мыслить» или «Да, им не всегда удается избежать скуки, но разве она не компенсируется красотами и живостью?»). Барт выступает с самой настоящей апологией классического стиля, основанного на экономии, приличиях, ясности и краткости. Субъективное использование стилистических примет классики становится критерием, по которому оценивается большинство произведений. Поэтому неудивительно прочесть в тексте о «Постороннем», опубликованном несколько месяцев спустя, что «Камю создал произведение, обладающее музыкальной простотой „Береники“»[333]. Но присвоение также позволяет вносить коррективы и впервые перейти, пусть и не так плавно, от классического к нейтральному. «Молчание стиля», «безразличный стиль» Камю в этом тексте, с точки зрения Барта, в некотором смысле являются продолжением классицизма, сохраняющим «заботу о форме» и требующим «привычных средств классической риторики»; но еще они дают ощущение странности, связанное с абсолютным отсутствием в стиле эмфазы – этого оттеняющего достоинство слова, которое также употребляется применительно к театру и пению, – и с его незаметностью. Критик впервые использует выражения «белый голос» и «нейтральный»: известно, какое продолжение они будут иметь в его последующем творчестве, хотя пока он еще не придает им того смысла, который они приобретут в «Нулевой степени письма». Стиль «Постороннего» – «своего рода нейтральная субстанция, хотя и слегка головокружительная в своей монотонности, в которой порой возникают вспышки, но прежде всего она подчинена скрытому присутствию неподвижных песков, которые связывают этот стиль и расцвечивают его»[334]. Есть в нем что-то «ненавязчиво внимательное», «своего рода отеческая нежность к обыденным вещам».
Миф об Орфее, еще одна важная опора «Нулевой степени письма», мельком появляется в «Удовольствии от классиков» («возродить миф об Орфее и соединить молчаливые вещи и людей») и в письме Роберу Давиду. Другие силовые линии: Греция, в чувственном отношении описываемая в статье «В Греции», опубликованной в студенческом журнале санатория в июле 1944 года, а философски – в статье о Жиде, где обсуждается эллинизм и «дорическая сторона» автора «Коридона», и особенно Мишле, скрытая, но разрастающаяся отсылка, которая проходит через все эти годы. В статьях, в которых упоминается огромное количество имен, Мишле представлен своими фразами, и можно увидеть, что в этот период Барт настолько живет им, что может приспособить для чего угодно. Изучение этих ранних текстов захватывает одновременно благодаря и отголоскам его собственной жизни (например, одни те же рассуждения о гордости можно прочесть в личной переписке и в статье о Жиде), и тому, как в них угадывается его будущее творчество.
26 января 1946 года Барт пишет из Лейзина Роберу Давиду: «Сегодня утром я получил от маман сообщение, что доктор Бриссо согласен, чтобы я вернулся. Вот это новость!» Накануне было землетрясение, которое его ошеломило. «У меня сердце оторвалось, впал в панику, когда подумал о маме и о тебе»[335]. Без лишних толкований сочетание этих двух событий вошло в легенду. Столь желанное возвращение представляет собой сильное потрясение. У Барта нет ни материальной опоры, ни институционального места, которое могло бы послужить ему убежищем. Он брошен «вниз», «в долину» (эти выражения из «Волшебной горы» он употребляет в письмах) почти на свой страх и риск. Пять лет изоляции сделали его чужим, молчаливым, почти нейтральным для внешнего мира. «Я вижу, как мир проходит мимо меня, такой богатый, а я ничего в нем не значу»[336]. Ненавидя Швейцарию с ее феодализмом, он, однако, не считал и Францию политически надежной страной. В тоне, в котором чувствуется влияние Мишле, он пишет Филиппу Реберолю: «Французские газеты, которые я читаю, пугают меня; они лишены критической дистанции, ничего не видят. Это ужасно. Франция потеряна? В таком случае нам нужно стать своего рода евреями, бродить повсюду, рассеяться по свету, сыпать соль; в день, когда Франция будет мертва, ей все еще останется мессианская роль; возможно, я ошибаюсь; возможно, драма как раз в том, что мир скукожится и не захочет никакого Мессии из прошлого»[337]. Конечно, семья его эмоционально поддержит, но после лет, проведенных в санатории, ему, быть может, хочется чего-то другого, а не просто жить в одной квартире с матерью и братом. Не следует преувеличивать значение того факта, что Барт всю жизнь прожил с матерью, хотя это и кажется важной биографической чертой. Он не только жил без нее всю войну, но и создавал в санатории связи, которые позволяли ему надеяться, что он сможет разделить жизнь с другими. В последние разы в Лейзине он страдает от того, что Робер Давид отдалился от него, ревнует его к женщинам, к которым Давид ходит (Розель Хатцфельд) или в которых влюблен (Франсуаза), ревнует к молодым людям, с которыми тот видится. «Ты говоришь, что тебе трудно быть со мной нежным, потому что у меня есть определенные мысли? Порой ты наталкиваешься на нежность, которую трудно вынести? Друг мой, я прекрасно понимаю, что ты имеешь в виду, но как ты жесток! Эти слова ранят меня, и я слишком подавлен, чтобы отвечать. […] Я люблю плохо, потому что люблю слишком сильно»[338]. Барту еще грустнее оттого, что он уже строил безумные планы о жизни вместе с Давидом по возвращении: «Я понимаю эту общую жизнь в самом полном, самом совершенном смысле, который мы ей здесь придавали, остающимся счастьем, без которого жизнь мне не нужна»[339]. В отчаянном письме, в котором он об этом просит, видно, что он понимает, что это невозможно. В качестве компенсации он требует, чтобы они хотя бы четыре дня провели вместе в одной квартире.
Любовные беды, беспокойство о будущем заставляют Барта откладывать возвращение. На деньги, одолженные у семей Сиг и Шессе, с которыми он едет проститься, он покупает костюмы и устраивает матери роскошный отдых в очень хорошем отеле
В мае 1947 года, почти через год после выписки из Лейзина, Барт пишет «Набросок о санаторском обществе», который представляется его первой пробой пера в жанре социальной критики. Текст показывает, что годы в санатории, несмотря на отдельные радости, были трудными. Описание искусственно созданного в этом месте порядка безжалостно. Барт пишет о том, насколько там сильна иерархия, насколько все устроено для того, чтобы лишить больного осознания, даже ощущения, что он находится в изгнании. Замещающий мир санаторий открыт только для организации. Даже дружба там запрещена, «потому что санаторское общество шокирует то, что можно быть счастливыми вне его»[340]. Оно благоприятствует ассоциации, а не дружбе, сообществу вместо общества. «Патерналистское, феодальное или либеральное, буржуазное санаторское общество всеми правдами и неправдами стремится вернуться к безответственности детства». Но все это далеко от кокона реального детства, материнского и защищающего; санаторий иллюстрирует скорее то, что Барт позднее назовет «мифом детства», как отдельного, упорядоченного и вымышленного мира. Этот негативный опыт жизни в коллективе, несмотря на то, что в действительности у Барта в Сент-Илере и в Лейзине произошли важные встречи, несмотря на то, что он мог развивать там свои способности и даже быть счастливым, навсегда оставил на нем отпечаток. Он объясняет его неприязнь к политическим организациям и укрепляет его в решении вести автаркичную жизнь с матерью.
Глава 7
Выходы
Вдали от санатория
Вернувшись из череды санаториев и лечебниц, с осени 1946 года и до выхода первой книги в марте 1953 года, Барт завершает свою юность, пытаясь обеспечить себе будущее, не слишком далекое от того, на которое он надеялся подростком. В ноябре 1946 года ему тридцать один год. Он стремится наверстать упущенное время и одновременно найти свое место, в Париже или в мире. Ему нужно реализовать целый ряд стратегий – личных, социальных, философских, чтобы вписаться в интеллектуальный пейзаж своего поколения, утвердить свой голос,
Его товарищ, в отличие от него самого, происходил не из деклассированной буржуазии, а из народа; он сражался на стороне республиканцев в Гражданской войне в Испании, состоял в Сопротивлении, что бесспорно придавало ему определенный ореол; наконец, он был троцкистом и потому оказывался на периферии господствующего дискурса. «Так, случай свел Барта с особым и особенно соблазнительным воплощением марксизма: в общности, которую рождает болезнь, под тройным знаком народа, эпопеи и гетеродоксии»[343]. Барт утверждает, что особенно его очаровала сила диалектической мысли, которая предлагала рамки, структуру для анализа текстов. Письма этого времени полны прозелитизма и лиризма в том, что касается этого вопроса и возможностей конкретного применения марксизма во французской политике. Реберолю он пишет:
Политически я едва ли могу думать иначе, кроме как по-марксистски, потому что его описание реального мира кажется мне точным; и потом, я разделяю с марксистами надежду на общество, так сказать, девственное, где все наконец станет духовно возможным; потому что в каком-то смысле я чувствую в глубине души, что настоящая внутренняя свобода возможна только в по-настоящему социалистическом обществе; мне кажется, что только в тот момент человек сможет начать философствовать[344].
Барт доходит до того, что дистанцируется от экзистенциализма, который может обрести смысл и начать приносить какую-то пользу только начиная с «того момента»; и он всерьез задается вопросом о месте и роли интеллектуалов в этой революции. Если марксизм в конкретном выражении может быть политически эффективным, то его философский вклад менее понятен и более проблематичен. Барт часто говорил, что ему было скучно читать Маркса, особенно «Святое семейство» – он читал эту работу в Нефмутье-он-Брие и нашел ее слабой и наивной. Таким образом, личные документы того времени говорят о том, что не стоит преувеличивать эту его ангажированность, возникшую сразу после войны, в ней следует видеть скорее искания, чем глубокие убеждения (искания, которые обретут форму в «Мифологиях»), стратегическую программу, у которой много разных граней, а не полную и окончательную приверженность, тем более что Барту также претит любая форма государственного коммунизма. Роберу Давиду он пишет: «На коммунизм надеяться нельзя. Марксизм – да, возможно, но ни Россия, ни Французская коммунистическая партия в действительности не марксистские»[345]. В адрес Французской компартии произносятся очень жесткие слова: «жалкая», «занудная», «замечательно напыщенная». Эта критика, направленная на весь Коммунистический Интернационал, в более лирическом тоне присутствует в статье об «Описании марксизма» Роже Кайуа, опубликованной в
Начиная с осени 1946 года Барт изо всех сил ищет работу. Он устал от мелких редакторских работ и частных уроков, не приносящих ни статуса, ни достаточного дохода. Филипп Ребероль получил пост директора Французского института в Бухаресте, и в ноябре Барт обещал себе присоединиться к нему с разрешения доктора Бриссо, который счел его достаточно здоровым, чтобы он мог отправиться за границу[347]. Он хотел, чтобы его друг, который и так дал ему очень многое – утешение, поддержку, деньги, – нашел ему должность преподавателя в университете или в институте. Он также желал бы привезти в Румынию мать и иметь заработок, достаточный, чтобы содержать себя и ее, приличное жилье. Филипп смог подыскать ему место преподавателя с начала следующего учебного года, но в марте 1947 года этот пост преобразовался в должность библиотекаря института, что очень обрадовало Барта, который чувствовал, что не готов сейчас преподавать, потому что был полностью поглощен написанием диссертации. В октябре он действительно поступил на третий цикл обучения в Сорбонну, и его научный руководитель Рене Пинтар предложил ему две темы на выбор: одну о Вико и Мишле, вторую – об исторических методах Мишле, на которой Барт в итоге и остановился. В это время у него уже была идея свободного очерка об этом произведении, но он также с большим энтузиазмом погрузился в работу с документами и в тот вид рассуждений, который характерен для диссертации. Его научный руководитель, родившийся в 1903 году (он умер в 2002 году), занимался XVII веком, но принимал работы и о других исторических периодах при условии, что предложенные исследования фокусируются на «сознании» эпохи. Диссертация Пинтара, опубликованная в 1943 году в издательстве
Беседа с Пинтаром прошла с огромным успехом; он полностью принял мои предложения, сделал очень умные замечания, безо всяких оговорок и даже с некоторым энтузиазмом, что меня очень воодушевило; помимо всего того, что полагается по теме, он считает, что это могла бы быть новая работа, которая выразит новое направление (академической) критики; ничто не могло доставить мне большего удовольствия; ты знаешь, что я придаю большую методологическую важность этим исследованиям и что природа современной критики в том, что она должна, как я полагаю, меньше описывать и меньше объяснять, быть более феноменологической, чем логической, и больше заниматься самим произведением, его органическим образованием, постоянными очертаниями духовного мира, которые оно открывает, больше чем его источниками и окружением, социологическим или литературным[348].
Захватывающая программа имманентной критики, отчасти унаследованная от Бодлера, но актуализированная, уже предвосхищает эту эпоху. Требуя серьезного научного подхода к занятиям, его руководитель при этом позволял ему свободно развивать постепенно складывающийся описательный метод, который отдает все место текстам и отходит от контекстов. Тысячи карточек, накопленных со времен Сент-Илера, Барт дополняет теперь многочисленными библиографическими данными, свидетельствующими о его чтении специализированной литературы. Картотека начинает делиться на темы: «Мигрень», «Тело», «Ходьба», «Франция», «Единство». Некоторые из них послужат заголовками разделов для «Мишле».
Несмотря на занятость в университете, Барт не отказывается от желания заниматься журнальной литературной критикой в том виде, как он начал ее практиковать в
«Морис Надо́, которому я обязан самым главным – дебютом»[352]
Как и для многих других впоследствии, Морис Надó сыграл в жизни Ролана Барта решающую роль, создав моду на Барта в литературном мире. Он ввел его в журналистское сообщество, вышедшее из Сопротивления, и сделал частью живой и политически ангажированной среды, которой его лишили годы изоляции. Располагаясь с 1944 года в помещении
Даже если у самого Барта порой возникает чувство нелегитимности из-за того, что его так превозносят, которое он не может выразить из-за стыда, испытываемого в момент выхода книг[354], он тем не менее умеет этим воспользоваться, перенося борьбу в поле письма, из которого сразу делает «единоборство». Надó не довольствуется тем, что предоставил ему трибуну и познакомил с людьми, он сопровождает этот жест формальным посвящением в рыцари. Он снабдил первую статью Барта хвалебной «шапкой», в которой указал на будущее его мысли:
Ролан Барт неизвестен. Это молодой человек, он не опубликовал еще ни одной статьи. Несколько бесед с ним убедили нас, что этот юноша, страстно увлеченный языком (вот уже два года он только им и занимается), может сказать нечто новое. Он вручил нам следующую статью, которая на первый взгляд может показаться неподходящей для газеты, настолько она насыщена мыслями и лишена внешних украшений. Мы думаем, что читатели