Книги

Ролан Барт. Биография

22
18
20
22
24
26
28
30

1. Ценные слова (начиная с притворной чувствительности, рутины, дам).

2. Диптих (жизнь, мораль / собственность).

3. Клише-пары (лачуга ≠ замок).

4. Смысловые области.

5. Социальная карта слова / Техническая карта слова (завод, мануфактура).

6. Разные типы языка (юридический, моральный).

7. Сдвиги, характерные для переносного смысла.

8. Неологизмы….

Ему интересно, как можно справиться с отсутствием слова, он задается вопросом о потребности в слове. Он расписывает на карточках Фурье и Сен-Симона, а также произведения Беранже, Бланки, Блондена, Бабёфа, Кабе, Армана Карреля, Консидерана и других и посвященные им работы. Он анализирует большое количество газет и парламентских архивов[397].

По некоторым карточкам можно увидеть цель его работы: не просто фиксация понятий или библиографических деталей на память, как это часто бывало у тех, кто писал диссертации в доцифровую эпоху, она распространяется и на содержание: «Весь смысл диссертации должен быть чем-то новым по отношению к этимологии и семантике: слова множатся не через их соединение и производные, а через их дополнения. […] Изменяются состояния, поля слова». Или вот еще одна карточка, в которой хорошо выражены интеллектуальная цель диссертации и ее следствия для осмысления языка:

Мой фразеологический словарь – если бы он был исчерпывающим – позволил бы увидеть степень подвижности артикуляции лексики. Можно было бы точно измерить способность каждого слова к сочетанию. Одно слово может быть численно богаче ситуациями, чем другое. Мы можем произвести классификацию слов согласно их гибкости, эластичности, наэлектризованности, содержанию их валентностей. Последствия неисчислимы, потому что так обнаруживается экстенсивная динамика слов, взятых в ситуации. Это означало бы борьбу с эссенциалистской и ассоциативной идеей языка, в котором каждая единица считается способной, в идеале, к бесконечному числу комбинаций, что неверно, так как существование слова вписано в определенные возможные пределы ситуаций. Это проблема человека и людей. Слова не свободны: существует пространственная смерть слов.

Энергии было потрачено много, хотя эта подготовительная работа и не привела к созданию последовательного дискурса. В методе уже чувствуется нежелание аргументировать. Однако оба научных руководителя довольны его прогрессом. Личное дело Национального научного центра содержит хвалебные отчеты Брюно и Маторе. Например, последний пишет:

Я могу положительно оценить значительный интерес, который представляют работы господина Барта, проанализировавшего большое количество газет и административных и законодательных текстов, а также авторов той эпохи: романистов, историков, политических публицистов. В своем исследовании господин Барт использует тексты, даты которых известны; они основаны на конкретике слов, следуя объективному методу, который используют сегодня большинство французских лексикологов. Можно сказать наверняка, что господин Барт благодаря методу, доказавшему свою эффективность, а особенно благодаря своему уму и культуре, оценить которые мне не раз предоставлялась возможность, внесет самый высокий вклад в изучение этой эпохи, в которую появились большинство современных идей об обществе[398].

Хотя Барт уделял время работе над диссертацией, он мог почти поровну разделить его между написанием статей для журналов, подготовкой своих книг и работой с документами. Рабочий график интеллектуала окончательно сложился. Это не спасает его от постоянных депрессий. Довольно сильная депрессия случилась у него в 1951–1952 годах. В тридцать семь лет он чувствует, что приближается к середине жизни: повторяющийся мотив, превратившийся в заезженную пластинку.

Распространенный – и довольно банальный – кризис «среднего возраста», но, увы, mezzo del camin di nostra vita[399]– даже еще пустыннее: я все еще ничего не осуществил. Я прихожу к зрелому возрасту с не до конца реализованной юностью. По правде сказать, меня беспокоит не то, что я старею, а то, что старею, так и не исчерпав социальные ритуалы каждого из возрастов[400].

Несмотря на многочисленные планы, все более неотложные заказы статей и готовящиеся к выходу книги, у него до сих пор не наметилась программа vita nova. Чтобы жизнь изменилась, Барту сейчас, по-видимому, нужно, чтобы в ней появились другие люди. Почти обязательная связь между интеллектуалами и коммунизмом очень его утомляет. Он желает видеть новых людей, заводить новые знакомства. Его лучшие друзья, Ребероль и Греймас, находятся за границей, и он встречается с ними лишь на короткое время. Робер Давид несколько отдалился. Сиринелли снова в Париже, но религиозное обращение привело его к такому политическому анализу, который Барт посчитал фашизоидным и из-за которого сам отдалился от него. Он не знает, что делать по вечерам, где их проводить, с кем встречаться. Он ходит на кетч на Элизе-Монмартр, где сражаются Палач из Бетюна и Белый ангел; ходит в кино, на концерты, в театр. Ночи захватывают его, но не удерживают. Разнообразие вносят поездки: они освобождают его жизнь и его существо. В июле 1951 года он провел три недели в Дании, а весной 1952 года поехал повидать Пьера Жиро, который работал в Гронингене, в Голландии. Он пользуется возможностью совершить настоящее туристическое путешествие, которое ведет его из Амстердама в Гаагу, из Рейксмюсеума в Маурицхёйс, где он влюбляется в голландскую живопись, которая вдохновляет его на идею критики, основанной на сюжетах, а не на картинах и школах. Он чувствует себя легко за границей, где не приходится оглядываться на мать или положение в обществе. Он заводит отношения, часто выходит по вечерам, ему удается «жить свободно», как он скромно пишет в своих письмах.

Последнее решающее знакомство в те годы – а их было немало – это знакомство с Жаном Кейролем, с которым он встретился благодаря Альберу Бегену[401] после рецензии Барта на «Лазарь среди нас», опубликованной в газете Combat 21 сентября 1950 года. Кейроль тогда был значимой фигурой в литературе. Если до войны он публиковал только поэзию, то после возвращения из концлагеря Маутхаузен, куда попал за участие в Сопротивлении, он пишет рассказы и эссе. В 1949 году Поль Фламан пригласил его работать в Éditions du Seuil. Там Кейроль основал в 1956 году журнал Écrire, полностью посвященный публикации первых текстов молодых авторов, что придавало ему вид книжной серии (чем он и станет в 1965 году). В декабре 1956 года Филипп Соллерс под своим настоящим именем Филипп Жуайо пишет Кейролю письмо о том, что надеется опубликоваться в журнале[402]. Многие будущие члены редакционной коллегии журнала опубликовали там свои первые тексты: Соллерс, Фай и Плейне в 1957 году, Буарувре и Жак Кудоль – в 1959-м, Дени Рош – в 1962-м. Рисуя весьма мрачный портрет современной литературы, Кейроль хотел находить новых авторов, при этом открывая им глаза на атмосферу всеобщей бесчувственности, которой они также захвачены, и на необходимость ее преодоления. Позиция Кейроля находится на пересечении нескольких тенденций этой среды: экзистенциализма, с которым он соприкасается через Камю, христианского персонализма, очень распространенного в Seuil, и авангарда, воплощенного в молодых писателях, которых он пригласил в Écrire. Издательство Éditions du Seuil было основано Анри Сьобергом, чтобы объединить молодых католиков, желающих активно участвовать в жизни общества. До оккупации издательство, к которому присоединились Поль Фламан и Жан Барде, публикует книги в основном для молодежи и скаутских организаций. Не имея капитала ни символического, ни экономического, молодые издатели должны привлекать значимых авторов, способных занять важное место в послевоенной Франции. Они пытаются объединить прогрессивные католические сети Сопротивления, которые могли бы привлечь к ним других бывших участников движения. Так, они сблизились со швейцарским издательством La Baconnière, которым руководил во время войны Альбер Беген, издатель поэтов Сопротивления и на тот момент профессор университета в Базеле. Он переехал в Париж в 1946 году, и Éditions du Seuil предложило ему войти в редакционный комитет, что также сближает издательство с журналом Esprit, который тоже возглавил Беген. В 1947 году книга Жана Кейроля «Я буду жить любовью других», изданная совместно издательствами La Baconnière и Le Seuil, получает премию Ренодо, а автор становится членом редакционного комитета. Стратегия состоит в том, чтобы не ограничивать себя рамками конфессиональной и религиозной репутации, представлять критике и публике разный образ Seuil: именно поэтому издательство переиздало «Историю сюрреализма» Мориса Надó в 1945 году, «Сад, мой ближний» Пьера Клоссовски в 1948 году и «Человеческое значение смеха» Франсиса Жансона в 1951-м[403]. В 1951 году деньги, заработанные на невероятном успехе «Маленького мирка дона Камилло» Джованни Гуарески – всего было продано 1,2 миллиона экземпляров, – были инвестированы в различные серии, которые могли бы принести доход, но самое главное – обеспечить издательству место на интеллектуальном и литературном поле. В этом молодом, успешном издательстве, пропагандирующем авангард, Барт и подписал в 1952 году по инициативе Кейроля свой первый контракт.

Решающим знакомство стало по трем причинам. Во-первых, оно привело Барта в Éditions du Seuil, которое станет его издательством на всю жизнь, в тот самый момент, когда Кено в Gallimard отказывается публиковать «Нулевую степень письма»[404]; во-вторых, оно дало выход его эссеистическому письму и обеспечило пищей для размышлений и для того, чтобы определиться со своей позицией; наконец, оно позволило ему создавать новые связи, войти в литературное сообщество, не совпадающее ни с сообществом троцкистов, путь в которое открыл ему Надó, ни с университетским сообществом. Барт стремится публиковаться в разных местах. Благодаря знакомству с Альбером Бегеном, который с октября 1950 года, после публикации статьи о «нулевой степени»[405], заказывает ему новые статьи, Барт предлагает в Esprit свою большую статью о Мишле, и редколлегия сразу же приглашает его к постоянному сотрудничеству. Там он с 1952 года будет публиковать первые «мифологии», пока не начнет отдавать их в Lettres Nouvelles. Когда мы читаем сегодня статью «Мишле, история и смерть», то понимаем, что в ней могло поразить читателей. В обществе, в котором вскрываются массовые преступления, мысль, излагаемая в статье, подходит для отчаянных времен. В статье есть пассажи, которые предвосхищают книгу 1954 года и действительно будут воспроизведены в ней: о растительном, картине, разных типах телесности в текстах Мишле, плодотворном напряжении между повествованием и картиной. Но страницы, посвященные пост-истории, постреволюционному времени, лишенному реального временного изменения, хотя и противоречат марксистскому опыту, резонируют с ощущением краха культуры, возникшим после Второй мировой войны. В этом смысле статью можно понимать и через Кейроля, через его собственные размышления о возможности выживания в условиях концлагерей. Образ Лазаря у Кейроля и историю Мишле по Барту объединяет способность проживать смерть, принять на себя в мышлении и в письме груз ответственности за «физическую смерть миллионов людей». У Кейроля, как и у Мишле, из этой непосредственной встречи со смертью вытекает возможность воскрешения. Но подобно тому, как у Кейроля возрождение не полное и литература несет след катастрофы, память о мрачном и стигматы «большого страха»[406], целью Мишле не является «полное воскрешение, которое всегда допускало бы сохранение жизни в ее противостоянии со смертью»[407].

Идеи, о которых Барт пишет в статье о Мишле, местами напоминают то, о чем говорил Люсьен Февр в своих лекциях в Коллеж де Франс во время войны: Февр превращал свои семинары в настоящие уроки сопротивления. Например, он мог сказать, что, «создавая» историю Франции из подручного материала, Мишле освободил ее от расы; он призывал свою аудиторию реагировать перед лицом «этой великой ликвидации, великого разрушения не только материального мира, но и духовного и морального» и освободиться от смерти[408]. Возможно, Барт посетил несколько лекций курса «Мишле, ренессанс» в 1943 году, поскольку с января по июль 1943 года проходил реабилитацию на улице Катрфаж и мог выходить в течение дня, чтобы работать над дипломом лиценциата. Уже погрузившись в чтение Мишле и, скорее всего, зная о лекциях в Коллеже по соседству с Сорбонной, Барт вполне мог пару раз зайти в аудиторию. У нас нет этому никакого подтверждения, и Барт не упомянул Февра в собственной вступительной лекции в Коллеж де Франс в 1977 году, но Февр был для него важной, часто повторяющейся референцией, что делает эту гипотезу правдоподобной. Настораживающее совпадение: когда Люсьен Февр пишет рецензию на «Мишле» Барта в 1954 году в Combat, он начинает с упоминания Лазаря: «Живая история… Но разве самой живой из всех историй не является история о людях, получивших бесценный дар воскресения? Lazare, veni foras – и Лазарь встал, вышел вон и пошел»[409]. Лучшей иллюстрации их глубокого родства не найти.

Несколько черт сближают Барта и Кейроля. Как и Барт, Кейроль жил со своей матерью в деревеньке Сен-Шерон департамента Эссонн, где был дом и у Поля Фламана. Из лагерного опыта Кейроль вынес размышления о различных формах уклонения, которые Барту ближе, чем поведение политически ангажированного интеллектуала, у которого борьба и вооруженное сопротивление сочетаются с неудержимым желанием изменить мир. Ни в коем случае не сравнивая опыт лагеря с санаторием, что было бы возмутительным редукционизмом (тем более что обращение с человеческим и индивидуальным в них диаметрально противоположное), Барт находит у Кейроля своего рода преодоление испытания маргинализацией и изоляцией. Определяя литературу того времени на основе понятия «романа о Лазаре», автор «Лазаря среди нас» делает из лагерного заключения главный опыт времени. Вместе с Жаном Руссе он одним из первых начал рассматривать возможность трансформации литературы под воздействием существования лагерей. Барт учитывает этот тезис в сложном эссе, которое начал писать в 1961 году и опубликовал в Esprit в марте 1952 года: «Весь роман Кейроля стремится показать, что есть порядок существования – возможно, существования людей в лагерях, – в котором способность принять на себя человеческое страдание, сформированная нашей собственной личной историей, порождает яркое и богатое состояние человечества, очень сложный триумф, вне которого оно существовало во времена крайней скудости»[410]. Таким образом, преодоление катастрофы проходит у него через две фигуры: фигуру свидетеля, разоблачающего состояние человечества и мира, и фигуру переворачивания, проживания смерти, из которого рождается нечто новое. Барт, сделавший Кейроля наряду с Камю одной из главных современных референтных фигур в этот период, сохраняет две силовые линии этого чтения: Орфей, мифологическая версия христианского Лазаря (у них много общих черт – это фигуры метаморфозы, при помощи которой сдвигаются границы, и фигуры обновления), и белое письмо. Ценой определенного устранения исторического и этического измерения размышлений Кейроля Барту постепенно удается открыть в его тексте эстетические установки, близкие к его собственным. В предисловии к «Нулевой степени письма» Барт приводит Кейроля в качестве одного из примеров белого письма наряду с Бланшо и Камю. Вместо того чтобы поместить эти тексты на теоретическую и историческую орбиту «Лазаря среди нас», он присваивает их ради выработки собственного определения письма, нелитературного и атонального. Он постепенно сглаживает духовное измерение творчества Кейроля и отсылку к концентрационным лагерям, занимающую центральное место в его творчестве, что свидетельствует о своеобразной конфискации текстов, которые ему нравятся, что впоследствии он возьмет за правило[411].