Эти брачные игры глубоко созвучны взаимодействию людей в «Накануне». Крик перепела в исполнении Увара Ивановича – совершенно ошеломляющий в разгар аристократической прогулки – являет собой неожиданно прорывающееся напоминание о первобытном стремлении к спариванию и борьбе за благожелательность самки. Крик этот тем более неожидан потому, что вырывается из уст самого немногословного и асексуального персонажа в романе, хотя в каком-то смысле телесная, земная подоплека этого крика подтверждает придуманный Шубиным для Увара Ивановича эпитет «черноземная сила», повторяющийся четыре раза, в том числе и в самом конце романа. Эскапада Увара Ивановича становится грубым, но освежающим ответом на романтическую апострофу к природе («Не забывай хоть ты, прелестная природа, ⁄ Блаженнейшую ночь»), разносившуюся над озером еще мгновение назад, когда Зоя исполняла романс Луи Нидермейера «Озеро» («Бе 1ас») на слова опубликованного в 1820 году одноименного стихотворения Альфонса де Ламартина[216]. Крик перепела возвращает нас в атмосферу ухаживаний, которую мы наблюдаем в «Дворянском гнезде», когда Лаврецкий слышит «что-то веселое и чудное в гремящем крике перепелов», возвращаясь в одиночестве домой после счастливой рыбалки с Лизой и ее семьей [Тургенев 1978а, 6: 84].
Для Тургенева спаривание представляет собой момент, когда соединяются противоположности, когда ясно виден точный центр равновесия природы и становится очевидной годность потенциального партнера. Перепелиный крик Увара Ивановича напоминает нам, что, несмотря на все внешние атрибуты дворянского пикника, Царицыно выступает в качестве тока, где Елену окружают три главных претендента: Шубин, Берсенев и Инсаров, – из которых она и выберет себе пару[217]. Напившиеся, сексуально агрессивные немцы, которые несколько страниц спустя пристают к матери Елены Анне Васильевне (здесь вспоминаются «опьянение» и «безумие», которые Аксаков приписывал самцам перепела), лишь усиливают впечатление, что мы зрители картины сексуального утверждения и конкуренции. В главе 15 мы оказываемся в середине романа, «на каноне» и на току, где Елена балансирует между свободным от обязательств прошлым и будущей любовью к Инсарову – мужчине, который завоюет ее расположение в этой главе тем, что подкрепит свое нравственное мужество демонстрацией значительной физической силы. Анне Васильевне угрожает немец «огромного росту, с бычачьей шеей и бычачьими воспаленными глазами» (выразительные отсылки к сексуальной ненасытности самцов крупного рогатого скота), который затем требует поцелуя
Влечение Елены к Инсарову далеко не просто вожделение, а, безусловно, глубоко прочувствованная и обдуманная реакция на его достоинства, среди которых практически донкихотская честность и безжалостное, даже жестокое неприятие хищнического поведения. «Да, с ним шутить нельзя, – пишет она в дневнике, – и заступиться он умеет» [Тургенев 1978а, 6:227]. Воспрепятствовав хищнику, Инсаров вызвал глубокий отклик в душе Елены, чья аналогичная способность к активной эмпатии, над которой издевался ее черствый отец Николай Артемьевич, уже хорошо нам известна:
«Леночка, – кричал он ей бывало, – иди скорей, паук муху сосет, освобождай несчастную!» И Леночка, вся встревоженная, прибегала, освобождала муху, расклеивала ей лапки. «Ну, теперь дай себя покусать, коли ты такая добрая», – иронически замечал отец; но она его не слушала [Тургенев 1978а, 6: 183].
В отличие от славянофилки Марфы Тимофеевны в «Дворянском гнезде», смиряющейся с неизбежным страданием пойманных пауками мух, Елена с детства исповедовала сострадательную форму активной деятельности, спасая собак, котят, выпавших из гнезда воробьев и даже всякого рода гадов. Подобно Инсарову и тем храбрым птицам, которые жертвуют собой ради птенцов, она одна из тех, кого можно охарактеризовать как спасателей, антихищников, представляющих полную противоположность таким персонажам-коршунам, как Наум («Постоялый двор»), Варвара Павловна («Дворянское гнездо») и Марья Полозова («Вешние воды»). Елена в целом разделяет западническое видение мира в его посылке, что с несправедливостью можно бороться, что страдание не неизбежно, что неправильно давать природе брать свое, если это «свое» порождает страдание или граничит с произволом. Николай Артемьевич утверждает: «Ее сердце так обширно, что обнимает всю природу, до малейшего таракана или лягушки, словом всё, за исключением родного отца» [Тургенев 1978а, 6:190]. Это, однако, человек, чьи властность и жестокость (ясно проявляющиеся в его открытой связи с любовницей) заставляют усомниться в его способности судить о взглядах своей дочери; и действительно, ее взаимоотношения с природой он толкует совершенно превратно. Елена не любит и не принимает природу, а наоборот, является ее непримиримым врагом. В отличие от персонажей-славянофилов из «Дворянского гнезда», она категорически отвергает безразличие природы: «…она с детства жаждала деятельности, деятельного добра» [Тургенев 1978а, 6:183]. Инсаров также стремится противодействовать хищничеству, с детских лет борясь с теми, в ком видит единого общенационального хищника, угрожающего родной Болгарии, – турками. Поэтому они с Еленой очень хорошая пара, учитывая имеющиеся у нее варианты. Как отмечает Рипп: «Любовь Елены к Инсарову не брак, заключенный на небесах, но результат страстного процесса исключения» [Ripp 1980: 175]. Елена сделала свой тщательный выбор, и Инсаров одерживает победу на току.
К несчастью для Елены, Берсенев был прав насчет связи мира природы и смерти, и ее попытки бороться с этим конкретным естественным процессом, какими бы отважными они ни были, обречены. Отчетливо увидев, что жизни Инсарова угрожает туберкулез, она активно и методично подготавливает возможность для начала их половых отношений, когда он восстанавливается после тяжелого приступа болезни. Решительное стремление Елены к добрачному сексу с любимым мужчиной представляет собой попытку предотвратить умирание посредством торжества жизни, а возможно, и деторождения. Хотя эта сцена и возмутила многих читателей, критик-социалист Добролюбов в свое время предсказуемо высоко оценил ее, назвав «прелестной, чистой и глубоко нравственной» [Добролюбов 1963:118]. Сексуальная связь, однако, не помогает отвратить смерть, и ближе к концу Елена обращается к последней отчаянной защите от бренности: молитве. Это еще один ключевой момент пребывания «на каноне», момент острого понимания того, что новое завтра вот-вот начнется.
Вечером накануне смерти Инсарова Елена укладывает его в постель и поворачивается, чтобы посмотреть на окружающий мир из окна венецианской гостиницы. Апрельское небо трогает ее душу: «О, как тиха и ласкова была ночь <…> как всякое страдание, всякое горе должно было замолкнуть и заснуть под этим ясным небом, под этими святыми, невинными лучами!» [Тургенев 1978а, 6:290]. Дизъюнкция между естественной красотой природы, которую она наблюдает, и не менее естественным разрушением тела ее мужа наполняет ее вопросами, которые она инстинктивно обращает к высшим силам, чье существование, однако, вызывает у нее сомнения:
О Боже! – думала Елена, – зачем смерть, зачем разлука, болезнь и слезы? или зачем эта красота, это сладостное чувство надежды, зачем успокоительное сознание прочного убежища, неизменной защиты, бессмертного покровительства? Что же значит это улыбающееся, благословляющее небо, эта счастливая, отдыхающая земля? Ужели это всё только в нас, а вне нас вечный холод и безмолвие? Ужели мы одни… одни… а там, повсюду, во всех этих недосягаемых безднах и глубинах, – всё, всё нам чуждо? К чему же тогда эта жажда и радость молитвы? [Тургенев 1978а, 6: 290].
В похожей сцене из «Дворянского гнезда», когда Лиза Калитина понимает, что навсегда потеряла Лаврецкого, она видит в своих страданиях наказание, ниспосланное Богом: свои надежды на счастье она воспринимает как «преступные» и верит, что именно за них они с Лаврецким «скоро были наказаны» [Тургенев 1978а, 6: 126, 139]. Елена с ее жаждой деятельности вторит Лизе с ее склонностью к тишине и спокойствию, но, в отличие от Лизы, не может прийти к выводу, что заслуживает Божьего возмездия:
Но если это – наказание <…> если мы должны теперь внести полную уплату за нашу вину? Моя совесть молчала, она теперь молчит, но разве это доказательство невинности? О Боже, неужели мы так преступны! Неужели ты, создавший эту ночь, это небо, захочешь наказать нас за то, что мы любили? [Тургенев 1978а, 6: 291].
Для Елены непостижимо, как создатель столь обнадеживающей природной красоты может быть в то же время и судией, наказывающим людей за то, что они предались взаимной любви, – наказывать их за спаривание.
Именно здесь не Бог, а наделенный богоподобным всеведением тургеневский повествователь отвечает на вопросы Елены, причем таким образом, что всё, что олицетворяет собой Елена, оказывается дискредитированным: «Елена не знала, что счастие каждого человека основано на несчастии другого, что даже его выгода и удобство требуют, как статуя – пьедестала, невыгоды и неудобства других» [Тургенев 1978а, 6: 291]. Это, возможно, самая пугающая итерация охотничьего типа равновесия во всех художественных произведениях Тургенева. Стоящее за ней убеждение вполне могло иметь своим источником его охотничий опыт: простая истина состоит в том, что, когда охотник достигает желаемого, какое-то живое существо умирает, как мы видели в главе второй. На уровне индивидуумов (в отличие от видов или популяций) охота – это игра с нулевым результатом. Тургенев в данной ситуации обеспечивает соблюдение этого беспощадного равновесия в жизни Елены и усиливает надрыв тем, что не дает ей узнать об этом. Она не знает, что ее непреходящая вера в деятельное стремление к общественному благу необоснованна: зачем, в конце концов, беспокоиться, если любое счастье, которого удалось достичь, будет перечеркнуто горем в другом месте?
Здесь Тургенев характеризует механизм человеческой удовлетворенности как расширенный вариант философии «уравновешения», выдвинутой в начале XIX века Пьером Гиацинтом Азаисом в труде «Об уравновешении человеческих судеб» («Des compensations dans les destindes humaines», 1809). Философию эту высоко ценил Ламартин, Герцен же в романе «Кто виноват?» ее высмеивал [Герцен 1954–1965,4: 99; Baude 1966:149]. Беседа двух персонажей последнего хорошо передает суть азаисианского мышления:
– Подчас [волнуется Дмитрий Яковлевич Круциферский] мне становится страшно мое счастие; я, как обладатель огромных богатств, начинаю трепетать перед будущим. Как бы…
– Как бы [отвечает доктор Крупов] не вычли потом. Ха, ха, ха, эки мечтатели! Кто мерил ваше счастье, кто будет вычитать? Что это за ребяческий взгляд! Случай и вы сами устроили ваше счастье, – и потому оно ваше, и наказывать вас за счастье было бы нелепостью [Герцен 1954–1965, 4: 129–130][218].
Елена – сильная женщина, которую Тургенев наделил значительной свободой социального, семейного и сексуального выбора, оказывающейся в конечном счете перечеркнутой повествователем, решительно выступающим на стороне Азаиса, Лизы Калитиной и Круциферского, а не герценовского глашатая здравого смысла – скептика доктора Крупова. Отчаявшаяся жена, молящаяся накануне смерти мужа от чахотки, она права, предполагает повествователь, в своем подозрении, что счастье и свобода всегда достигаются высокой ценой. С другой стороны, то, что кажется расплатой за счастье в прошлом, в равной степени может быть наказанием Елены за несоблюдение первого жестокого правила тока: выбирай здоровую пару. Эта основополагающая проблема – физическая слабость как препятствие успеху в мире природы – неотступно преследовала Тургенева, противостоявшего собственным недугам на охоте, как мы видели в главе второй, и эта же проблема скрывается и в подтексте «Накануне».
В завершение этой мучительной главы Тургенев добавляет природную деталь, подтверждающую неосведомленность Елены о равновесии, играющем важнейшую роль в ее жизни. Над широкой венецианской лагуной она видит одинокую чайку («ее, вероятно, вспугнул рыбак») и думает про себя, что добрым знаком будет, если птица полетит в ее сторону. «Чайка закружилась на месте, сложила крылья – и, как подстреленная, с жалобным криком пала куда-то далеко за темный корабль» [Тургенев 1978а, 6: 291][219]. Здесь Елена продолжает следовать иррациональному инстинкту, возлагая надежду на пророческие знамения, и мы надеемся, что, может быть, она всё же заслуживает того самого безмятежного успокоения, которое снизошло на рассказчика в «Певцах» – отразившись в образе чайки, купающейся в теплых лучах заката, – когда он затаив дыхание слушал пение Яшки-Турка. Надежда эта разбивается. Верная своей рациональной, деятельной натуре, она прекращает думать о суевериях и возвращается к реальности своего положения: «Елена вздрогнула, а потом ей стало совестно, что она вздрогнула, и она, не раздеваясь, прилегла на постель возле Инсарова, который дышал тяжело и часто» [Тургенев 1978а, 6: 291]. Если принять во внимание вердикт повествователя о взаимосвязи человеческого счастья и горя, с ее стороны было глупо не обратить внимания на то, как птица упала будто «подстреленная» каким-то невидимым охотником, чьей задачей было напомнить Елене, что баланс в бухгалтерской книге ее жизни должен быть подведен.
Действие последней главы «Накануне» начинается в Венеции на следующий день после смерти Инсарова. Елена с «безжизненными» голосом и лицом договаривается с моряком Рендичем о том, как ей пересечь Адриатическое море, чтобы похоронить мужа в «славянской земле»:
Он [Рендич] ушел. Елена перешла в соседнюю комнату прислонилась к стене и долго стояла как окаменелая. Потом она опустилась на колени, но молиться не могла. В ее душе не было упреков; она не дерзала вопрошать Бога, зачем не пощадил, не пожалел, не сберег, зачем наказал свыше вины, если и была вина? Каждый из нас виноват уже тем, что живет, и нет такого великого мыслителя, нет такого благодетеля человечества, который в силу пользы, им приносимой, мог бы надеяться на то, что имеет право жить… Но Елена молиться не могла: она окаменела [Тургенев 1978а, 6: 297].
В этой немолитве она обращается ко всем вопросам, которыми была наполнена ее мольба двумя днями раньше. Но еще задолго до того, в главе 18, они с Инсаровым впервые соединили судьбы дождливым днем в придорожной часовне: «Тишина блаженства, тишина невозмутимой пристани, достигнутой цели, та небесная тишина, которая и самой смерти придает и смысл и красоту, наполнила ее всю своею божественной волной. Она ничего не желала, потому что она обладала всем» [Тургенев 1978а, 6: 236]. От этого чувства безмятежного убежища больше не осталось и следа потому, что вера Елены в божественное разбита. В главе 33, во время молитвы, она ощущала покровительство потому, что чувствовала существование покровителя, но лишь жест коленопреклонения остался теперь от той веры. Ее последние слова в романе, адресованные родителям в коротком письме, демонстрируют новый взгляд, принимающий любые варианты развития событий: дважды она повторяет, что не знает, что с ней будет, и предсказывает: «Я искала счастья – и найду, быть может, смерть» [Тургенев 1978а, 6: 298]. Будущее для нее открыто, а не начертано верховным судией, отслеживающим записи в некоем великом невидимом реестре удовлетворенности.