Книги

Природа охотника. Тургенев и органический мир

22
18
20
22
24
26
28
30

Ни к чему на свете не относился я с таким увлечением, как к охоте: никакого наслаждения я не знал выше того волнения, которое испытываешь на охоте. И, тем не менее, в душу мою вкралось сомнение в законности этого наслаждения.

В. Г. Чертков. Злая забава. Мысли об охоте, 1890 [Чертков 1890: 3][244]

В эпической пьесе-трилогии Тома Стоппарда «Берег Утопии» (2001), посвященной русским писателям и мыслителям середины XIX века, Тургенев становится одним из главных персонажей. Когда он впервые появляется на сцене, он всё еще неуверенный в себе начинающий поэт: «Ему 23 года. Он двухметрового роста. Голос у него на редкость высокого тембра» [Стоппард 2007: 76]. Действие разворачивается в усадьбе Бакуниных Премухино. На дворе осень 1841 года, и Тургенев только что начал непринужденную беседу с Татьяной Бакуниной во время дружеской прогулки по саду:

Татьяна. Вы писатель?

Тургенев. Нет. Я считал себя писателем. («Стреляет» пальцем в пролетающую птицу. Смеется.) Я охотник. (Пауза.) Но я бы хотел когда-нибудь написать сносное стихотворение. Завтра, например. Здесь так хорошо. Хоть оставайся [Стоппард 2007: 76].

Совсем недавно Тургенев вернулся из Берлина, где три года с перерывами изучал философию. Стоппард очень точно представляет его читателю уже бывалым охотником и лишь во вторую очередь литератором, да еще и полным сомнений в собственном таланте. До неожиданного восхождения молодого любителя охоты к вершинам творческой славы остается меньше десяти лет, а уже через два десятилетия он станет одним из самых обсуждаемых и осуждаемых писателей в России, мишенью гнева своих соотечественников, представляющих все оттенки политического спектра. В этот поздний период Тургенев продолжал исследовать давно не дававшие ему покоя темы, в том числе сущность природы и место в ней человека, но делал это под необычным углом, и порой создавалось впечатление, что гибкость мышления его иногда начинала ослабевать.

То хрупкое равновесие идеологических позиций, которое он поддерживал в своих произведениях, большинство читателей «Отцов и детей» восприняло как оскорбительную экстравагантность: левые увидели в романе пародию на героя-нигилиста, опошляющую его идеи, правые же – очернение традиционных дворянских институтов. Еще больше репутация Тургенева в глазах российских читателей пошатнулась после выхода следующего романа – «Дым» (1865–1867), который не смог даже приблизиться к успеху его предыдущих больших произведений, а лишь усилил шквал критики в адрес писателя. Тем не менее именно на середину и конец 1860-х годов пришелся беспрецедентный в жизни Тургенева период личной удовлетворенности. В мае 1863 года он начал перебираться в Баден-Баден (где поселилось семейство Виардо, после того как Полина оставила оперную сцену); кроме того, он приобрел, возможно, лучшую свою охотничью собаку (Пэгаза) и некоторое время не испытывал серьезных проблем со здоровьем [Schapiro 1982:192–193]. Частые охоты и благотворное общение с друзьями сопровождались, однако, общим снижением количества и качества его произведений. Зачастую это объясняют тем, что в географическом плане он отдалился от своей неспокойной родины, а в плане литературном – от привычного для себя реализма. Порой может показаться, что в последние годы

Тургенев потерял интерес к природе, но я убежден, что интерес этот просто изменил формы своего выражения. В то же самое время постепенно всё больше и больше стало проявляться другое важное изменение: обострение чувства вины по поводу охоты.

Мутации

В промежутке между романами «Отцы и дети» и «Дым» Тургенев завершил всего три произведения: «Призраки» (1855–1863), «Собака» (1864) и «Довольно» (1862–1864). В первых двух нашел отражение его новообретенный интерес к паранормальному, впервые проявившийся за восемь лет до того в «Фаусте». Именно тематика сверхъестественного и непостижимого займет главенствующее место в произведениях малых форм, которые Тургенев будет создавать на протяжении последних двадцати лет своей жизни.

Отрывок «Довольно», с его лишенными сюжета и намеренно фрагментарными десятью страницами монолога, с трудом поддается классификации. Набоков, безусловно, преувеличивает, утверждая, что в нем писатель «объявляет о своем решении оставить литературу» [Набоков 1999: 142]. В 1878 году сам Тургенев признавался в письме к редактору «Вестника Европы» М. М. Стасюлевичу, что «Довольно» – это полная «субъективщина» и что «в нем выражены такие личные воспоминания и впечатления, делиться которыми с публикой не было никакой нужды» [Тургенев 19786,16.1:111]. «Впечатления» эти возвращают нас к мрачным размышлениям о бренности человеческой жизни на исходе первого дня «Поездки в Полесье». В шестнадцатой главе «Довольно» тургеневский рассказчик, от лица которого ведется повествование, недвусмысленно признает превосходство природной красоты над красотой антропогенной (искусством): красота существует в природе, но только там, где человека, несмотря на дарованные ему сознание и свободу, нет. Примером, утверждает рассказчик, может служить изящная бабочка, чья красота будет возникать вновь и через тысячу лет, в то время как творческая красота – создаваемая индивидуумами, а не биологическим видом, – будучи один раз уничтожена, исчезает навсегда:

Бессознательно и неуклонно покорная законам, она [природа] не знает искусства, как не знает свободы, как не знает добра; от века движущаяся, от века преходящая, она не терпит ничего бессмертного, ничего неизменного… Человек ее дитя; но человеческое – искусственное – ей враждебно, именно потому, что оно силится быть неизменным и бессмертным. Человек дитя природы; но она всеобщая мать, и у ней нет предпочтений: всё, что существует в ее лоне, возникло только на счет другого и должно в свое время уступить место другому – она создает, разрушая, и ей всё равно: что она создает, что она разрушает – лишь бы не переводилась жизнь, лишь бы смерть не теряла прав своих… [Тургенев 1978а, 7: 228–229][245].

Здесь отчетливо слышно эхо гётеанского «Die Natur», но выводы относительно художественного творчества намного мрачнее и ближе к леопардианскому отчаянию. В «Довольно» Тургенев развивает безрадостные мысли, высказанные в финале «Накануне», предполагая, что вся творческая энергия природы – не только сфера человеческого счастья – являет собой закрытую систему: всё возникает «на счет» чего-то другого. «Где же нам, бедным людям, бедным художникам, – продолжает тургеневский рассказчик, – сладить с этой глухонемой слепорожденной силой, которая даже не торжествует своих побед, а идет, идет вперед, всё пожирая?» [Тургенев 1978а, 7: 229].

Может возникнуть искушение переиначить набоковское суждение и взглянуть на «Довольно» как на отказ Тургенева от природного — отказ расточать свое литературное внимание на всемогущую, безразличную, вневременную силу, против которой человеческие существа и их труды бессильны. Как представляется, эта точка зрения находит подтверждение в заметном повороте Тургенева на закате жизни в сторону сверхприродного в таких произведениях, как «Несчастная» (1868) и «Стук… стук… стук!..» (1870), а также в особом внимании к тому, что М. В. Ледковская называет «телепатией и предчувствиями <…> провидческими снами, роковым влиянием наследственности и магнетизмом», в рассказах и повестях «Странная история» (1869), «Сон» (1876), «Рассказ отца Алексея» (1877), «Песнь торжествующей любви» (1879–1881) и «КлараМилич» (1882) [Ledkovsky 1973:14]. Даже в одном из наиболее значительных поздних тургеневских произведений – повести «Степной король Лир» (1869–1870), хоть и не сверхъестественной внешне, заглавный герой Мартын Петрович Харлов предстает практически сверхчеловеческой фигурой, подобной трагическому шекспировскому королю.

Речь, однако, не идет о том, что Тургенев в последние двадцать лет своей жизни растерял умение обращаться с природной средой или отказался от идеала охотничьего типа равновесия. Во многих фантастических произведениях этого периода значительное внимание уделяется природным деталям, однако делается это с непривычных точек зрения, как, например, в описаниях русских и иноземных пейзажей в «Призраках»:

Мы взмыли кверху, как вальдшнеп, налетевший на березу, и опять понеслись в прямом направлении. Вместо травы вершины деревьев мелькали у нас под ногами. Чудно было видеть лес сверху, его щетинистую спину, освещенную луной. Он казался каким-то огромным, заснувшим зверем и сопровождал нас широким непрестанным шорохом, похожим на невнятное ворчанье. Кое-где попадалась небольшая поляна; красиво чернела с одной ее стороны зубчатая полоса тени… Заяц изредка жалобно кричал внизу; вверху сова свистала, тоже жалобно; в воздухе пахло грибами, почками, зорей-травою; лунный свет так и разливался во все стороны – холодно и строго; «стожары» блистали над самой головой [Тургенев 1978а, 7: 196–197][246].

Перед нами знакомые виды дичи – вальдшнеп и заяц, но природные сцены, рисующие фауну, лес и небо, подаются через призму причудливого взгляда рассказчика, летящего над землей в объятиях таинственной призрачной женщины, которая «казалась вся как бы соткана из полупрозрачного, молочного тумана» [Тургенев 1978а, 7: 193]. С ее помощью рассказчик обретает способность летать, подобно вальдшнепам, которых Тургенев столь часто описывал в книгах и убивал в жизни. Фантастический контекст остраняет эти природные образы, что, безусловно, напоминает о той же всеобъемлющей яркости, которая отличала ранние работы писателя. Очевидно ново, впрочем, стремление Тургенева всматриваться в природный ландшафт с высоты птичьего полета – вероятно, один из первых шагов во всё нарастающем сочувствии к птицам, заметном в его поздних работах.

Отношение к природе в «Дыме», однако, представляет собой отклонение от привычных тургеневских мастерства и беспристрастности во всем, что касается данной темы. Последовавший за «Отцами и детьми», роман в большей степени является сатирическим произведением, метко высмеивающим славянофильство и реакционный консерватизм чопорных русских аристократов. Особенно заметны, с одной стороны, пародийные выпады против бывшего друга Тургенева Герцена, идеи которого нашли отражение в образе Степана Губарева и болтливых приверженцев его славянофильского социализма, а с другой стороны – прямое одобрение западничества, главным рупором которого становится Созонт Потугин с его нескончаемыми речами[247]. Полуавтобио-графический образ этого охотника и морализирующего защитника того, что он называет «цивилизацией», вызвал волну возмущения среди читателей не только по политическим причинам, но еще и потому, что казался очень слабо связанным с основным сюжетом, хотя для самого писателя он был неотъемлемой частью истории с самого начала [Waddington 1989–1990: 60–64]. Как наблюдатель природного мира тургеневский резонер Потугин часто выступает проводником поверхностного антропотропизма, превалирующего в «Дыме».

Аналогии, которые Потугин приводит из мира охотников и животных, неуклюжи по сравнению с тем, что мы видели в ранних работах Тургенева. Так, например, он рассказывает главному герою Григорию Литвинову:

Пробирался я однажды с ружьем и собакой по лесу… <…>…в болото за бекасами; натолковали мне про это болото другие охотники. Гляжу, сидит на поляне перед избушкой купеческий приказчик, свежий и ядреный, как лущеный орех, сидит, ухмыляется, чему – неизвестно. // спросил я его: «Где, мол, тут болото, и водятся ли в нем бекасы?» – «Пожалуйте, пожалуйте, – запел он немедленно и с таким выражением, словно я его рублем подарил, – с нашим удовольствием-с, болото первый сорт; а что касательно до всякой дикой птицы – и Боже ты мой! – в отличном изобилии имеется». Я отправился, но не только никакой дикой птицы не нашел, самое болото давно высохло. Ну скажите мне на милость, зачем врет русский человек? Политикоэконом зачем врет, и тоже о дикой птице? [Тургенев 1978а, 7:327–328].

Для Потугина, очевидно равнодушного к уничтожению собственно заболоченных угодий, этот рассказ об охоте всего лишь дидактический инструмент осуждения человеческого греха. Закончив его, он обращается к неуклюжим природным сравнениям в еще одной истории, на этот раз о том, как он взял верх в споре с молодым радикалом, которого он иронично называет «вьюношей» (словом, в котором «юноша» соединяется с «вьюном»). Так же как Базаров и сам Литвинов, этот «вьюноша» занимается «естественными науками», Потугин же в своем полном ликования рассказе использует охотничьи метафоры: «Мне раз, однако, удалось поймать такую птицу: приманку я употребил, как вы изволите увидеть, хорошую, видную» [Тургенев 1978а, 7: 328]. Хотя Потугин и вынуждает незадачливого собеседника согласиться с тем, что его сексуальная распущенность противоречит естественному поведению животных, поскольку (как уже в отчаянии протестует «вьюноша») «зверь человеку не указ» – с подобной идеей исключительности человека Тургенев вполне мог бы поспорить, – но вся история снова сводится лишь к удобному использованию мира природы для победы в споре [Тургенев 1978а, 7: 329]. То же самое можно сказать и о том, как далеко не изысканно Потугин описывает первую встречу с главной героиней романа Ириной Ратмировой: «Вот вам сравнение: дерево стоит перед вами, и ветра нет; каким образом лист на нижней ветке прикоснется к листу на верхней ветке? Никоим образом. А поднялась буря, всё перемешалось – и те два листа прикоснулись» [Тургенев 1978а, 7: 309].