– Эта музыка и эта ночь, – заговорил он, – напомнили мне мое студенческое время в Германии: наши сходки, наши серенады… [Тургенев 1978а, 5: 228–229].
В балладе Гёте (1782), на текст которой написана песня, отец в отчаянии убеждает своего умирающего сына, что вовсе не Лесной царь обещает покой и счастье, а лишь «ветер сухие тревожит листы» и что не дочери Лесного царя предстают перед его взором, а всего-навсего белеющие во мраке ивы [Фет 1912: 362]. Романтическая ностальгия Рудина, как и призрачные природные образы в стихотворении Гёте, в конечном итоге не предлагает ничего по существу – никакой практической формы спасения молодой девушке, внимательно анализирующей каждое его слово.
Наталья, на протяжении уже двух месяцев завороженная красноречием Рудина, пристально вслушивается в его слова, когда он предлагает ей посмотреть на яблоню за окном и говорит: «Она сломилась от тяжести и множества своих собственных плодов. Верная эмблема гения…» Дерево становится очевидной нарциссической метафорой самого Рудина, обремененного плодами интеллектуального превосходства и социальной значимости. Наталья тоже отвечает на это метафорой, в которой угадывается она сама: «Она сломилась оттого, что у ней не было подпоры» [Тургенев 1978а, 5: 249]. Рудин продолжает иносказательный диалог тем, что сравнивает новую любовь, приходящую на смену старой, с пробивающейся молодой листвой, с появлением которой старые листья отваливаются и падают на землю. Наталья, с характерной для нее решительностью и прямотой, озадачена таким сравнением и на следующий день спрашивает его, что же он имел в виду. «Я говорил о себе, о своем прошедшем – ио вас», – отвечает он, смутно намекая на «новое чувство», которое она в нем пробудила [Тургенев 1978а, 5: 266]. Чрезмерная древесная образность и смутные романтические стремления Рудина создают атмосферу антропотропизма и эгоцентризма, полярно противоположную искренности, характерной для Натальи, для которой, выражаясь семиотически, важно означаемое, в то время как Рудин увлечен означающим[187].
Наконец Рудин признается в любви, и сцена эта разворачивается в саду Дарьи Михайловны, в беседке, представляющей собой пространство вне дома, в формировании которого важную роль зачастую играют растения хоть и живые, но насильственно принужденные человеческой рукой создавать декоративное подобие человеческого жилища[188]. Как и в сцене, последовавшей за исполнением Шуберта, природа объята тишиной, но в этот раз над ней нависает тень зловещей персонификации:
В половине десятого Рудин уже был в беседке. В далекой и бледной глубине неба только что проступали звездочки; на западе еще алело – там и небосклон казался ясней и чище; полукруг луны блестел золотом сквозь черную сетку плакучей березы. Другие деревья либо стояли угрюмыми великанами, с тысячью просветов, наподобие глаз, либо сливались в сплошные мрачные громады. Ни один листок не шевелился; верхние ветки сиреней и акаций как будто прислушивались к чему-то и вытягивались в теплом воздухе. Дом темнел вблизи; пятнами красноватого света рисовались на нем освещенные длинные окна. Кроток и тих был вечер; но сдержанный, страстный вздох чудился в этой тишине [Тургенев 1978а, 5: 269].
Согласно словарю Даля, «беседка» – это еще и охотничий термин для обозначения укрытия, в котором охотник на уток или тетеревов ждет, когда появятся ни о чем не подозревающие птицы, обманутые его маскировкой[189]. И действительно, в этот вечер Рудин собирается с охотничьим духом и говорит наконец Наталье о своей любви. Подслушивают признание, однако, не только деревья – гиганты, предвещающие недоброе, под стать Лесному царю из баллады Гёте, – но и соглядатай-человек – Пандалевский, докладывающий о признании Рудина Дарье Михайловне. После этого тайного свидания Рудин остается один, освещенный лунным светом, и в эту секунду он счастлив, хоть и практически не верит своей удаче – ни дать ни взять охотник, добычей которого стало сердце достойной молодой девушки.
Зловещие природные детали, обрамлявшие сцену признания, разрастаются и достигают апогея в хитросплетении ландшафта того условленного места, которое выбирает сама Наталья в отчаянном стремлении рассказать Рудину, что ее мать против их союза. Место это – «Авдюхин пруд, за дубовым лесом» [Тургенев 1978а, 5:277]. Старый мельничный пруд, который за тридцать лет до того прорвало, после чего его забросили и теперь его вернул себе органический мир: разрушенная плотина покрыта лопушником и почернелой крапивой, когда-то стоявшая тут усадьба давно исчезла, и о бывшем человеческом жилье напоминают лишь «две огромные сосны». Ходят слухи, что когда-то стоявшая тут третья сосна однажды в бурю упала и задавила девочку.
Всё место около старого пруда считалось нечистым; пустое и голое, но глухое и мрачное, даже в солнечный день, оно казалось еще мрачнее и глуше от близости дряхлого дубового леса, давно вымершего и засохшего. Редкие серые остовы громадных деревьев высились какими-то унылыми призраками над низкой порослью кустов. Жутко было смотреть на них: казалось, злые старики сошлись и замышляют что-то недоброе. Узкая, едва проторенная дорожка вилась в стороне. Без особенной нужды никто не проходил мимо Авдюхина пруда [Тургенев 1978а, 5: 277–278].
В отличие от взвешенного фитотропного подхода к описанию гари в «Поездке в Полесье», здесь Тургенев пользуется приемом персонификации в отношении мертвых деревьев столь же открыто и ярко, как он это делал с Чаплыгинским лесом в рассказе «Смерть» из «Записок охотника»: «Губительная, бесснежная зима 40-го года не пощадила старых моих друзей – дубов и ясеней; засохшие, обнаженные, кое-где покрытые чахоточной зеленью, печально высились они над молодой рощей, которая “сменила их, не заменив”…» [Тургенев 1978а, 3:197–198][190]. Как и в «Смерти», здесь присутствует упавшее дерево, которое убило человека, но ландшафт в «Рудине» не дает надежды на обновление, не дает повода восхвалить стойкость русского человека перед лицом несчастья. Напротив, у Авдюхина пруда мы видим дубы, на которых никогда не вырастут новые листья, пришедшие на смену старым. Пейзаж этот выражает лишь утрату, безысходность и предчувствие надвигающейся беды, усугубляя и без того трусливое решение «покориться судьбе», которое принимает там Рудин, предстающий перед Натальей «малодушным человеком», после того как столкнулся с неодобрением ее матери [Тургенев 1978а, 5: 280, 283][191]. «Когда я вам сказала, что я люблю вас, я знала, что значит это слово», – говорит Наталья и, расставаясь с Рудиным, подтверждает тем самым свою преданность важности значения – преданность искренности [Тургенев 1978а, 5: 282]. Яркой метафорой внутренней пустоты и растраченного потенциала Рудина становится заброшенная плотина: горечь его поражения покажется еще сильнее, если мы вспомним мельничные пруды, подробно и восторженно описанные Аксаковым в «Записках об уженье рыбы» как места средоточия свободы, душевного покоя, красоты, богатого улова и бурлящей эффективности [Аксаков 1955–1956, 4: 35–36].
В своем многословном прощальном письме к Наталье Рудин развивает древесную метафору, начало которой положил своим замечанием о яблоне: «Мне природа дала много <…>. Всё мое богатство пропадет даром: я не увижу плодов от семян своих» [Тургенев 1978а, 5: 293]. И всё же, несмотря на вновь и вновь возникающие образы деревьев, на более глубоком, иносказательном уровне Рудин скорее подобен живущей на дереве птице, которая влетела и вылетела из поместья Ласунских так же быстро, как птичка из его «скандинавской легенды» пролетела через сарай мифического короля. Исследователи уже давно выяснили, что рассказанная Рудиным таинственная история имеет не скандинавские корни, а представляет собой несколько видоизмененный фрагмент из главы 13 «Церковной истории народа англов», написанной в VIII веке Бедой Достопочтенным. Н. Л. Бродский убедительно доказывает, что «легенда» была взята Тургеневым из «Истории России с древнейших времен» (1854) С. М. Соловьева, который, в свою очередь, позаимствовал этот рассказ из «Завоевания Англии норманнами» (1825) Огюстена Тьерри [Тургенев 1978а, 5: 494; Соловьев 1988: 171]. И Соловьев, и Тьерри достаточно точно воспроизвели первоначальный вариант Беды Достопочтенного, приводимый ниже в переводе с латыни:
Другой приближенный короля <…> добавил: «Вот как сравню я, о король, земную жизнь человека с тем временем, что неведомо нам. Представь, что в зимнюю пору ты сидишь и пируешь со своими приближенными и советниками; посреди зала в очаге горит огонь, согревая тебя, а снаружи бушуют зимний ветер и вьюга. И вот через зал пролетает воробей, влетая в одну дверь и вылетая в другую. В тот краткий миг, что он внутри, зимняя стужа не властна над ним; но тут же он исчезает с наших глаз, уносясь из стужи в стужу. Такова и жизнь людская, и неведомо нам, что будет и что было прежде» [Беда Достопочтенный 2001: 64].
Интерпретация Рудина достаточно точно воспроизводит оригинал, не отличаясь сильно в этом смысле от переложений Соловьева и Тьерри, однако Тургенев добавляет выразительную природную деталь, отсутствовавшую в первоисточниках, – гнездо. У Рудина умудренный опытом воин подчеркивает, что «птичка» не потеряется в темноте и найдет свое
Птичьи характеристики образа самого Рудина ярко подчеркиваются и в ряде других фрагментов текста: Лежнев, знающий его дольше всех остальных, описывая Рудина в юности, употребляет глагол «оперился» и сравнивает его с бесцеремонной «ласточкой над прудом», Волынцев же грозится застрелить Рудина, «как куропатку» [Тургенев 1978а, 5:245,260,285][192]. В эпилоге, действие которого разворачивается в губернской гостинице через несколько лет после происшествий в доме Ласунских, Рудин, казалось бы, разрушает свой птичий образ, когда признается Лежневу: «Сколько раз вылетал соколом – и возвращался ползком, как улитка, у которой раздавили раковину!..» [Тургенев 1978а, 5:311]. В конце же романа Лежнев, достигший наконец желанного равновесия между гамлетизмом Рудина и донкихотством успешного жениха Натальи Волынцева, человечно и гостеприимно оживляет птичью метафору, предлагая Рудину дружеский кров: «Помни: что бы с тобой ни случилось, у тебя всегда есть место, есть
«Дворянское гнездо»
Добавляя устами Рудина образ гнезда в историю Беды Достопочтенного и упоминая в конце романа гнездо как убежище, Тургенев в характерной для себя манере показывает «лишнесть» своего героя: свивание гнезда, на которое Рудин оказывается не способен, – одна из постоянных тем писателя. М. П. Алексеев характеризует одержимость Тургенева идеей гнезда как «устойчивую формулу» его писем, но то же может быть сказано и про его повести, пьесы и романы [Тургенев 19786,1:28]. На каком бы языке он ни писал, частотность этого слова – русского «гнездо» или уменьшительного «гнездышко», французского
Гнездо впервые появляется в поэзии Тургенева уже в 1844 году и упоминается в почти трех десятках его произведений, среди которых все романы, за исключением «Дыма», причем оно практически всегда используется как метафора человеческого жилья, а не в прямом значении. В его дошедшей до нас переписке метафорическое «гнездо» впервые появляется в письме к Полине Виардо в августе 1850 года, после чего оно становится частым гостем его писем, встречаясь десятки раз и выступая зачастую синонимом дома, квартиры, поместья, усадьбы, часто самого Спасского, особенно с конца 1850-х, затем Баден-Бадена в 1860-х, затем Буживаля в конце 1870-х годов. Тургенев, как правило, использует это слово в первом абзаце своих писем, говоря о местонахождении своем или своего адресата, часто в составе таких выражений, как «свить ⁄ устроить себе гнездо» или «на краюшке чужого гнезда»[193].
Охотники на природе никогда не могут в полной мере ощущать себя как дома: в самом непосредственном смысле они находятся там, чтобы убивать, чтобы стирать что-то из природы. Это в особенности относится к охотнику-джентльмену, который не занимается добычей пропитания. Чувство погруженности в природу, всегда в какой-то степени сосуществующее с ощущением себя чужим, может помочь объяснить тургеневские чувства отчуждения и отсутствия «гнезда», которые в той или иной степени можно найти во всех его работах. Оно также помогает объяснить его восхищение охотниками-крестьянами, которые, как и животные, убивают, чтобы поддерживать собственную жизнь.
Некоторые из коннотаций, которыми Тургенев наделял концепт свивания гнезда, наиболее ярко проявляются в связи с семьей Л. Н. Толстого. В 1856 году он писал из Парижа сестре Толстого Марии: «Видите ли, мне было горько стареться, не изведав полного счастья – и не свив себе покойного гнезда» [Тургенев 19786, 3: 170]. В 1864 году В. П. Боткин писал Тургеневу о том, как сильно исправился характер Л. Н. Толстого: «Женитьба много изменила его к лучшему; он стал спокойнее, угловатостей почти нет; чувствуешь, что он нашел гнездо и уселся», на что Тургенев отвечал: «Кстати о гнезде: меня порадовало то, что ты написал о Толстом: я принимаю живое участие в этом замечательном человеке, хотя в одной комнате с ним быть не могу» [Тургенев 19786, 6: 266, 49]. Преследуемый до самых поздних лет своей неспособностью найти супругу и отдаться традиционной семейной жизни, Тургенев в январе 1878 года написал печальное стихотворение в прозе «Без гнезда»:
Куда мне деться? Что предпринять? Я как одинокая птица без гнезда… Нахохлившись, сидит она на голой, сухой ветке. Оставаться тошно… а куда полететь?
И вот она расправляет свои крылья – и бросается вдаль стремительно и прямо, как голубь, вспугнутый ястребом. Не откроется ли где зеленый, приютный уголок, нельзя ли будет свить где-нибудь хоть временное гнездышко?