Книги

Природа охотника. Тургенев и органический мир

22
18
20
22
24
26
28
30

Вместе с тем охотник, как видно из изобразительного мастерства аксаковских «Записок», обладает среди прочих наблюдателей природы привилегированным положением. В своем охотничьем труде Аксаков заостряет внимание на бесшумности, наблюдательности, длительном соприкосновении с миром за пределами дома – на всех характерных особенностях именно того вида охоты, которого они с Тургеневым придерживались и для поддержки которого прикладывали так много усилий. Мы должны помнить и о том, что книга Аксакова посвящена исключительно ружейной охоте – к другим ее видам, распространенным в России, писатель беспощаден:

Все охоты хороши! Каждая имеет своих горячих поклонников, предпочитающих ее другим родам охоты; но ружью должно отдать преимущество перед всеми. <…>

Я не люблю охоты, где надобно содействие посторонних людей, иногда вовсе не охотников, и должен признаться, что не люблю ни гончих, ни борзых собак и, следовательно, не люблю псовой охоты [Аксаков 1955–1956, 4: 164, 454][150].

Переписка Тургенева убедительно свидетельствует о том, что для него были крайне важны элитарно строгие требования к охотничьей этике и специализированное снаряжение, принятые среди охотников-дворян, отправлявшихся на природу В начале второй рецензии на труд Аксакова он также с упоением пишет о новейших ружейных технологиях, перечисляя мастеров – Мантона, Мортимера, Пордея, Моргенрота, Лепажа, Штарбуса, Беккера – и со знанием дела обсуждая пистоны, казнозарядные ружья, пороховницы, дробовики, дульнозарядные ружья, патронташи, патроны и так далее; демонстрирует блестящие знания он и в рассуждения о легавых собаках [Тургенев 1978а, 4: 511–513][151]. Кроме того, Тургенев, как мы уже обсуждали в главе второй, – знаток руководств по охоте, и это позволяет ему осторожно отметить, что работа Аксакова не является одним из них:

Мы от себя прибавим только то, что «Записки оренбургского охотника» не книга вроде «Chasseur au chien d arret»[152] Эльзеаpa Блаза, которая почитается классическим сочинением для французской охоты. «Записки» г. А[ксако]ва не охотничья книга в строгом смысле, они не могут служить полным руководством для начинающего охотника, хотя драгоценные замечания и советы попадаются на каждой почти странице; сам автор это чувствует [Тургенев 1978а, 4: 510].

Аксаков стремился создать документ непреходящей важности, а не практическое руководство, привязанное к постоянно меняющимся оружейным технологиям и модам на те или иные породы собак.

Выдающаяся книга Блаза, как утверждает Тургенев, не похожа на книгу Аксакова. «Le chasseur au chien d’arret» была опубликована в 1836 году и стала стандартом охотничьего руководства для Франции 1840-х годов. Эльзеар Блаз (1788–1848) был на три года старше Аксакова, участвовал в наполеоновских походах, и его трактат полон комических, порой гротескных военных баек, связывающих охоту с боевыми действиями[153]. Напротив, в «Записках ружейного охотника Оренбургской губернии» война не упоминается ни разу. В отличие от Аксакова, Блаз излагает подробнейшую историю охоты от классической Античности до современной ему эпохи; он цитирует Пифагора, Руссо, Бернардена де Сен-Пьера и многих других; он посвящает по целой главе оружию и одежде, а также четыре отдельных главы – дрессировке и лечению охотничьих собак. На протяжении всей своей книги Блаз сохраняет прямодушную, непринужденную, афористичную интонацию. Есть у него и описания конкретных видов животных, но по количеству и степени подробности они значительно уступают аксаковским[154]. В том же письме, в котором Тургенев сообщил Аксакову о завершении рецензии, он выразил сожаление, что в книге обсуждению собак уделено меньше внимания, чем у Блаза. В то же время Тургенев, по-видимому, ощущал, что принципиальная французскость трактата обуславливала и особую проблематику в этой, по его словам, «образцовой книге для французской охоты», которую он сам знает «тоже по опыту» [Тургенев 19786, 2: 152]. Различия между «Записками» Аксакова и работой Блаза позволяют сделать два вывода. Во-первых, Тургенев в своей рецензии на книгу Аксакова имел ту же склонность демонстрировать свои обширные знания и опыт, что отличает Блаза. Во-вторых, аксаковские «Записки», в глазах Тургенева, были ближе к труду по естественной истории, чем к охотничьему руководству.

Эрудиция отличала Тургенева в частной жизни, но зачастую она выступала и в качестве особого приема в его произведениях. Удивительно глубокое знакомство с историей и скрупулезность терминологии отличают первые страницы рецензии на книгу Аксакова и выполняют ту же риторическую функцию, что и в «Записках охотника», – утвердить статус Тургенева как эксперта, склонить читателя к мысли, что столь образованному автору можно доверять и в более спорных вопросах, которые последуют вскоре, таких как, например, тезис о гармонии, рождающейся из дисгармонии. Если Тургенев щедро делится своей эрудицией, то сочинение Аксакова отличают глубокие познания. Это различие чревато опасностью настроить читателя против Тургенева, но быстро становится очевидно, что он искреннее восхищается познаниями Аксакова, в основе которых лежат десятилетия внимательного и сознательного наблюдения за миром природы; Тургенев же с помощью своей эрудиции показывает, почему эти познания столь важны и как именно они связаны с историей, философией и наукой. Аксаков, не раз выражавший надежду, что его записки об охоте и рыбалке принесут пользу науке, избегал философских построений. Более того, как мы уже видели, Тургенев хвалит Аксакова как раз за то, что он не нагружает природу интеллектуальным и эстетическим значением: «Он только хочет узнать, увидеть. А перед таким взором природа раскрывается и дает ему “заглянуть” в себя» [Тургенев 1978а, 4: 517]. Как подчеркивает Ньюлин, аксаковские «Записки» представляют собой «контрпример» к метафизическому словоблудию в описаниях природы, которое Герцен критиковал в начале 1840-х годов [Newlin 2003:74–75]. Аксаков уделял пристальное внимание тому, чтобы называть физические объекты их точными обозначениями, демонстрируя в этом прагматическом стремлении свою неприязнь к метафизике. Специалист по творчеству Аксакова Э. Л. Войтоловская отмечает:

Тургенева восхищало умение Аксакова называть каждую травку, каждое живое существо. Знание природы и непревзойденная осведомленность в области русского народного языка составляли в глазах Тургенева основное отличие Аксакова от «всей пишущей братии». <…> Тургенев указывал, что только знание природы может освободить писателя от шаблона и штампа [Войтоловская 1958: 123].

Эти аксаковские ценности лежат в основе и собственных экотропно ориентированных повествований Тургенева.

Чем более начитанным предстает Тургенев в своей рецензии, тем больше– на контрасте – восхищает сведущая простота Аксакова. Тургенев затрагивает фундаментальные вопросы, развертывая историю охоты с ее корней в древности (что делал и Блаз в своем труде), когда она являлась необходимым условием выживания человечества, до современной ему эпохи, когда для многих она уже превратилась в развлечение: «Я бы мог привести поразительные доказательства тому, что охота в человеческой жизни, в истории человечества занимает не последнее место. <…> Замечу только, что охоту по справедливости должно почесть одним из главнейших занятий человека» [Тургенев 1978а, 4: 514]. Проводимый Тургеневым обзор – еще один пример его эрудиции – охватывает историю охоты от легендарного царя Нимрода из Книги Бытия и Одиссеи до французского короля Генриха IV и графа Грея, британского премьер-министра начала XIX века [Тургенев 1978а, 4: 514]. Патриарха славянофилов должно было особенно порадовать не менее подробное рассмотрение и русской охотничьей традиции: «И русские люди с незапамятных времен любили охоту. Это подтверждают наши песни, наши сказания, все предания наши» [Тургенев 1978а, 4: 514]. Тургенев пишет о великом князе Владимире Мономахе, царе Алексее Михайловиче и инстинктивной тяге русских крестьян к охоте. Обсуждение России сопровождает и печальная сноска: «Справедливость требует заметить, что, к сожалению, число дичи у нас быстро уменьшается»– причиной этому уничтожение среды обитания и беспощадная охота на гнездящихся птиц [Тургенев 1978а, 4: 514–515, примеч.][155]. Этот комментарий созвучен протоприродозащитным сожалениям, часто появляющимся в «Записках ружейного охотника Оренбургской губернии»[156].

Ближе к концу рецензии в своем искусном комментарии Тургенев обращается к литературе, причем обращается не только к отрицательным примерам, о которых уже шла речь выше, – из Бенедиктова, Гюго, Фета, Тютчева и собственного творчества, – но и к образцовым описаниям природы, совершенно не уступающим в его глазах трудам самого Аксакова.

Тургенев напоминает читателям о великолепных пейзажах Пушкина и Гоголя, но первым образцом, который он собственно цитирует, становится «то знаменитое место в “Короле Лире” [IV: 6], где Эдгар описывает слепому Глостеру крутой морской берег, который будто падает отвесно у самых его ног» [Тургенев 1978а, 4: 520]. Этот отрывок – приведенный целиком – привлекает Тургенева потому, что Шекспир «не желает ни сказать что-нибудь необыкновенное, ни найти в картине, которая является его глазам, особенных не подмеченных еще черт; с верным инстинктом гения придерживается он одного главного ощущения» [Тургенев 1978а, 4: 520]. Выбор в качестве примера, вроде бы призванного иллюстрировать то, как автор в описании природы «не хитрит» и «не подкладывает ей посторонних намерений и целей», не одного из простых и ясных литературных пейзажей, которых Тургенев, прекрасно знакомый с творчеством Шекспира и классикой европейской литературы, знал множество, а именно этого отрывка может произвести впечатление разорвавшейся бомбы. Собственно говоря, нужно сильно постараться, чтобы отыскать у Шекспира описание природы, в котором было бы больше «посторонних намерений и целей». Вся эта картина – фальшивка, воображаемая перспектива, выдуманная Эдгаром, с тем чтобы заставить отца, недавно ослепленного графа Глостера, поверить, будто он нашел идеальное место, где можно покончить с собой, спрыгнув с прибрежного утеса. Очевидно, Эдгар надеется, что короткий прыжок вперед, на землю буквально у него под ногами, заставит Глостера поверить, что он чудесным образом пережил смертельное падение с высоты, и исцелит от стремления к саморазрушению. Причем помимо того, что у этого отрывка крайне замысловатый контекст внутри пьесы, он еще и опирается на целый каскад образных выражений: вьющиеся вдалеке галки и вороны, представляющиеся мухами; человек, кажущийся не больше своей головы; рыбаки «точно мыши»; корабль, выглядящий уменьшившимся до размера своей лодки; его лодка, маленькая, словно плавающая точка. Это описание – виртуозная демонстрация импровизированных метафорических деталей, в основе которой ложь во благо. Сложность и запутанность отрывка, проявляющиеся на стольких уровнях, вполне могли вызвать у читателей вопрос: действительно ли Тургенев всерьез считает его образцом по-аксаковски ясного описания природы? И тем не менее шекспировское изображение отвесного утеса совершенно достоверно передает то искажение, которое огромная высота придает знакомым предметам. Возможно, успешность «одного главного ощущения» перевешивает сложность композиции отрывка и выполняемой им функции. Еще более вероятно, что Тургенева восхищало в описании именно то, что величие природы оказывается нетронутым окружающими ее мучительными человеческими стремлениями.

Пушкинская «Туча» (1835) приводится в полном объеме как еще один пример реализации итогового тезиса Тургенева об описании природы:

Описывая явления природы, дело не в том, чтобы сказать всё, что может прийти вам в голову: говорите то, что должно прийти каждому в голову, – но так, чтобы ваше изображение было равносильно тому, что вы изображаете, и ни вам, ни нам, слушателям, не останется больше ничего желать [Тургенев 1978а, 4: 521].

Тургенев не предлагает конкретных способов, как этого достичь, но целотропное стихотворение Пушкина содержит намеки на то, что же он имеет в виду. Лирический герой обращается к туче, последней частице проходящей бури. Его обращение во втором лице подразумевает, что туча, являющаяся адресатом этого обращения, одушевлена, однако эксплицитная персонифицирующая метафора отсутствует. Вместо этого пушкинский лирический герой делает ряд наблюдений относительно того, что туча делает: она несется, наводит тень, печалит день, облегает небо, издает гром, поит землю. Хотя эти глаголы и подразумевают субъектность, но лирический герой вновь удерживается от персонификации, в заключительном же четверостишии (из трех) повелевает туче скрыться, провозглашая, что теперь ей на смену придет ветер. Складывается впечатление, что природа взаимодействует с людьми, выполняя привычные действия, которые люди распознают и которыми даже надеются управлять («Довольно, сокройся!»), и что стихии природы являются частью того, что представляется наблюдающему за ними человеку естественной последовательностью: буря сменяется одинокой тучей, которая сменяется ветром и так далее. Хотя туча так и не очеловечивается, с другими стихиями это все-таки происходит: «ликующий день» печалится, а ветер «ласкает» листья на деревьях. Как и в случае с шекспировским отрывком, Тургенев, по-видимому, одобряет использование литературных тропов, но они должны быть, как, например, пушкинский антропоморфизм в данном случае, неброскими и непосредственно описательными. Не поддавшись искушению говорить «всё, что может прийти ему в голову», Пушкин легко и изящно избегает ошибок Бюффона, Гюго и Бенедиктова.

Последствия рецензий: Аксаковы, «Постоялый двор»

Вторая рецензия Тургенева на «Записки» Аксакова была встречена положительными отзывами [Тургенев 1978а, 4:672]. Ваксель, по своему обыкновению, придрался к некоторым ее техническим положениям и забросал Тургенева полудюжиной вопросов и возражений, касающихся ружей, собак и боеприпасов, на которые Тургенев, в своем духе, ответил с методичной беззаботностью [Тургенев 19786, 2: 234].

Еще до того, как вторая рецензия была завершена, С. Т. Аксаков с жаром благодарил за нее Тургенева: «Никогда не думал я, чтобы мой смиренный труд, доставивший мне много удовольствия в кабинете, во время самой работы, доставил мне столько утешительных отзывов, в числе которых я ценю выше всех, без сомнения, ваши» [Аксаковы 1894а: 484]. И. С. Аксаков, сам заметный поэт, приветствовал рецензию, позаимствовав некоторые из тургеневских образов, среди которых были аромат природы и поверхностные описания Бенедиктова:

Всё, что вы пишете о способах описывания природы в вашей статье, помещенной в первом нумере Современника, вполне справедливо, выражено чрезвычайно метко и удачно и мне совершенно по сердцу… Но какое знание близкого к природе быта, какая близкая связь с природой нужна для той высокой простоты описания, о которой вы говорите! Нам, по большей части (я говорю естественно о себе), недостает точности выражений; нам доступен больше запах, аромат природы, с какою-то неопределенною музыкальностью ощущений… <…> Впрочем, я нахожу, вам следовало бы распространиться теперь о том современном мастерстве описывания природы, которое – не связывая этого описания с своею личностью – похоже на дагерротипный снимок и производит неприятное впечатление… Как-то досадно делается, что дается природа в руки так дешево, что описание природы, в верности которого нельзя не сознаться, не требует от писателя ни высокого служения природе, ни особенной горячей любви к ней… Разумеется, эти писатели не схватывают духа жизни: не в описании мелочей, не в верности всех подробностей состоит дело. Всё это так; но вам бы следовало показнить и этих господ, а их развелось много. Они теперь не станут говорить: «побеги праха к небесам», но опишут вам пылинку с оскорбительною подробностью, с отвратительною верностью… [Аксаковы 18946: 8–9].