Да верно: Игорь уже второй раз танцевал с Мариной — второе подряд танго, — пластинка была долгоиграющая, и им даже отходить друг от друга не надо было, переждать короткую паузу, и все. Не пьяневший за столом, он теперь испытывал головокружение, и головокружение это было, конечно, приятным.
Вот они — светлые часы (вернее — минуты), которых он так давно, так мучительно ждал. Он боялся взглянуть Марине в лицо и — разрушить, боялся, хотя догадывался, почти уверен был, что и для нее это тоже минуты светлые, из немногих — догадывался, но боялся, потому что не только слова, но и взгляды, бывает, лгут.
«Одной любви музы́ка уступает, но и любовь — мелодия», — сказал великий поэт. О да, мелодия, и что с того, что эта мелодия лишь едва-едва зазвучала для Марины и Игоря, что с того, что лишь первые робкие звуки возникли? Они возникли — и это главное, и, может быть, именно эти первые чистые ноты могли бы сделать многое, очень многое — ведь разрушают же зеленые хрупкие ростки тяжелую толщу асфальта. Похожее, хотя, может быть, и требующее для описания других слов чувствовала сейчас и Марина. Да, хорошо им было друг с другом, можно даже сказать — прекрасно…
Испытывая немыслимое, едва переносимое волнение, Геннадий танцевал с Вероникой. С тех пор как он, растерявшись после ее прихода, в три приема опорожнил наполовину выпитую бутылку, которая очень быстро попалась ему на глаза (после чего как-то по-крабьи, боком, поплыла мимо ваза с салатом), — с тех пор он почти сумел взять себя в руки — так, что даже решился пригласить Веронику на танец, — и на ногах держался довольно уверенно. Хотя теряющий остроту аналитический ум юриста и подсказывал ему, что если все же произойдет оно — мгновенное отключение, — то виной тому будет самая последняя, конечно же, лишняя рюмка. Вот ведь уже почти удалось ему с помощью прекрасного средства побороть проклятую скованность, добился он этого. Добился и рад был до смерти, но с горечью чувствовал, однако, что перестарался, пожалуй, потому что в голове мутится неудержимо и заплясали странные какие-то видения. И навернулись на глаза удалого самбиста слезы, и понял он, что вот-вот произойдет оно — ах, ну как же не вовремя! — произойдет оно, мгновенное отключение. А происходило оно обычно сразу — словно кто-то гасил свет и задергивал занавес, и, оставаясь на ногах, даже разговаривая, Геннадий ничего потом не мог вспомнить. Помог ему, помог поначалу дьявол, заключенный в прозрачной жидкости, но — не надолго, высокую цену за помощь взял, душу Геннадия в бесчувствие умыкнул…
Кроме Игоря с Мариной и Геннадия с Вероникой, в полумраке двигались Александр Сергеевич Саничкин, все еще не расставшийся с мыслью послушать Игоревы стихи, и его законная супруга, а следовательно, и хозяйка дома, Валя. Вале — особенно теперь, после пляски, — казалось, что она стала какой-то птицей и летает где-то очень высоко, в облаках где-то. Хотя и помнила она, что танцует с ней сейчас не кто-нибудь, а супруг, гости собрались не у кого-нибудь, а у нее, и скоро надо будет подать им еще закуску, а потом чай с ее собственным пирогом. Да еще у мамы с папой небось капризничает сейчас ее дочка Леночка. А денег, между прочим, до получки им с Сашей не хватит — придется опять у мамы просить… И все же ей было хорошо. Хорошо, хотя… Хотя чего-то и не хватало. Чего? Трудно сказать. Женским чутьем понимала она, что настоящего веселья, несмотря на то что все уже хорошо выпили и поели, настоящего веселья пока что еще нет. Но — может быть, будет?
Лишь эти три пары переступали сейчас в такт музыке, издаваемой радиолой, лишь они, шестеро, восемь же других из четырнадцати не принимали участия в танцах.
12
Хотя Вероника и танцевала с Геннадием, однако в ее душе такое творилось, что трудно и передать. Ведь всего полтора часа назад она оставила в машине (пепельного цвета «Москвич-408» с золотистой обивкой внутри) своего любимого, своего ненавистного, своего красивого и отвратительного, нежного и грубого, честного и подлого, пылкого, утонченного, элегантного, воспитанного, любящего — раньше, раньше! — а теперь — равнодушного! равнодушного! равнодушного! слепого! бесчувственного! холодного! — разлюбившего ее! — Арсена, ссора с которым давно назревала, а теперь вот произошла. Слепая от унижения, боли, ненависти выскочила она из машины, которая остановилась уже у подъезда Арсена — нужно было взять кое-что на квартире перед тем, как ехать за город, на дачу, в праздничную ночную тьму, — выскочила, в который раз за короткую двадцативосьмилетнюю жизнь свою ощущая холод и пустоту внутри, в который раз от души желая лишь одного — отдохнуть, забыться, отойти от всего этого хоть на время. На какой-то миг она замедлила шаги, ожидая, что он выйдет из машины, бросится вслед за нею, попросит прощения, будет стоять на коленях, может быть, прямо посреди улицы, будет целовать руки, клясться и умолять — как это бывало раньше, столько раз, столько раз! — но нет. Она безошибочно поняла, что не выйдет он, не догонит, что никогда не вернется красивая наивная сказка, что он разлюбил ее, действительно, окончательно, бесповоротно, безнадежно, безжалостно разлюбил. «Где были мои глаза, где были мои глаза», — машинально повторяла она, быстро шагая по улице, когда чудом увидела перед собой зеленый огонек, медленно движущийся навстречу. Она подняла руку и, сев, сказала шоферу адрес Вали. Бутылку «Праздничной» ей тоже предложил шофер, этот добрый гений, которых изредка посылает нам судьба в трудные наши минуты (увы, на что-то большее, чем такси и бутылка «Праздничной», у судьбы, видимо, не хватает средств).
Конечно, она поехала к Вале — куда же еще? Где может услышать она еще хоть несколько добрых слов — добрых и бескорыстных! — где может сидеть просто так, не думая ни о чем, не рисуясь, не соблюдая ненавистный декорум, не думая о каждом слове, не ожидая внезапного безжалостного подвоха, не отвечая на примитивные, тоскливые до тошноты, до беспомощного звериного воя, заигрывания, не взирать со светской любезностью на тупое павлинье самодовольство, не слушать бесконечных излияний на тему о гаражах, кооперативных квартирах, цветных телевизорах и коврах, не улыбаться в ответ на изощренно циничные, бессильно-хамские, плоские, как стена, рассуждения? В последнее время все чаще бывала она у Вали, своей младшей сестры, с удовольствием нянчилась с ее девочкой и все чаще, с ужасом думала о том, что ей, Веронике, уже двадцать восемь. Двадцать восемь — а каков же итог?.. Знала она, помнила, что у Вали на праздник собирается как будто бы веселая компания, Сашка говорил, что будет даже какой-то поэт, и хотя вообще она опасалась незнакомых компаний, однако понимала, что плохой компании у Вали с Сашкой быть, скорее всего, не может. Войдя со своею бутылкой, она сразу поняла, что компания — ничего особенного, как обычно, — что ни поговорить, ни просто посидеть не удастся, но деваться теперь уже некуда, а потому самое надежное — выпить. И — выпила. И танцевала с Геннадием, как с манекеном, хотя парень этот, обычно весьма сдержанный, на этот раз что-то неумеренно разошелся…
В той же большой комнате, на диване, рядом с массивным торшером, в слабом свете его сидели двое — Сусанна и Оля. Законные кавалеры их развлекались сейчас на кухне со звонкоголосой Майей, и даже сюда в комнату, несмотря на то, что музыка играла довольно громко, доносился заразительный, несколько более фривольный все же, чем хотелось бы им обеим, смех жены Виктора-2, а также баритональные раскаты Олиного кавалера Давида и какое-то фальцетистое отрывистое хихиканье, которое так дисгармонировало с интеллигентным, изысканным даже, интеллектуальным обликом кандидата наук, Орлова. Они сидели, смотрели, слушали и — думали. Каждая о своем.
Дело было не в том даже, что Орлов ни разу пока не пригласил Сусанну танцевать. Сусанна танцевать не очень-то и любила. И с Майей на кухне он мог развлекаться сколько ему угодно. Хуже было то, что с некоторых пор он совершенно о Сусанне забыл. Когда сели за стол и Орлов только еще начал входить в свою роль тамады, Сусанне было даже приятно, что он, ее Виктор, пользуется успехом. Радовалась она за Виктора, спокойно радовалась, и только потом поняла, что он удаляется от нее и чем больший успех завоюет, тем меньше будет помнить, что здесь, рядом с ним, находится она, любящий его человек. Поняла, увидела перспективу предстоящих одиноких долгих часов, приготовилась — ждать-то ведь не впервой ей было! — а чтобы не скучать, принялась думать о том, как завтра, а может быть, послезавтра (смотря как у них с Виктором сложится), вернется она в свою маленькую комнатку аспирантского общежития, приберется там, вытрет пыль, которая насядет за время ее отсутствия, отдохнет, почитает и возьмется за начатое свое платье, а может быть, примется за свитер, довяжет рукав. Не поворачивая головы, она чувствовала справа от себя Олю — эту молчаливо сидящую рядом с ней хорошенькую первокурсницу. Еще за столом она любовалась ею — ее ямочками, молодостью, неиспорченностью. Завидовала. Как добрый человек и как мать, любовалась Сусанна. Но как бывалая и не очень-то счастливая женщина — завидовала. И с грустью думала о том, что люди кажутся этой милой неискушенной девочке не такими, какие они на самом деле, а — как она сама — честными, чистыми, — и, разумеется, ей и в голову не может прийти, что тот бесконечно улыбающийся Давид, который ее привел, а потом, сидя рядом с ней за столом, рассказывал достаточно отвратительные анекдоты, что этот тип может относиться к ней так же мерзко, как наверняка ко многим другим, которые были, да и есть у него. «Нет, девочка, — думала Сусанна, позволяя себе, кроме материнской нежности, мстительное нездоровое торжество, чуть ли не наслаждение, — нет, девочка, твое ангельское личико, твоя вопиющая чистота не помогут. Этот котяра схрупает и тебя, и оставит с обманутыми надеждами, и будешь ты зализывать свои раны, как все мы, и от твоей ангельской чистоты останется очень немного, и очень мы с тобой, моя милая, станем в чем-то похожи — во всяком случае ты не сможешь уже осудить такую, как я, например. Ах, девочка, милое дитя, если бы могла я тебе чем-то помочь… Кстати, знаешь ли ты, что делают сейчас на кухне наши с тобой ухажеры? Они мысленно раздевают эту крикливую отвязную Майю…»
О, эта трезвая — слишком трезвая! — женщина Сусанна, аспирантка по физике, несчастная в личной жизни, а потому не верящая в счастье вообще! Что по-настоящему могла бы она сказать Оле — этой молоденькой и действительно очень хорошенькой девушке, которая, любуясь на себя в зеркало ванной, сравнивала свое отражение то с Венерой Веласкеса на одной из картинок художественного календаря для женщин, то с речной нимфой, место которой где-то среди сказочных тростников или на картине большого художника? Ведь она, Оля… Ах, кто знает, о чем думала милая девушка Оля, сидя на диване в комнате Александра Сергеевича, следя за своей позой, прической, клипсами, улыбаясь приветливо и глядя на окружающее как ни в чем не бывало? Кто вообще знает, о чем думают молодые красивые девушки?
Тем временем на кухне Давид и Орлов, глядя на Майю с большим удовольствием, рассказывали ей что-то «этакое»… И Орлов уже машинально нащупывал в кармане пиджака блокнот, чтобы записать — как бы между прочим спросить… — очень соблазнительный сейчас, ну просто необходимый свеженький телефон. Хотя кандидат Орлов и был порядком навеселе, но от танцев с Майей уже отдышался, волю в кулак собрал, и мозг его опять работал в нужном направлении и достаточно четко. От утомительных танцевальных движений он теперь удачно перешел к более легкому, и может быть, более эффективному средству — словам…
Случайный сообщник, компаньон Орлова, Давид Леонидович, напротив, совсем не был настроен так дальновидно и меркантильно. Он просто развлекался, просто-напросто поддерживал компанию на этом празднике, не ожидая никаких особенных фейерверков, но и не отказываясь, впрочем, от тех искорок, которые время от времени проскакивали и к нему. Проводивший накануне праздника в больницу жену и навещавший ее чуть ли не ежедневно, он, однако же, оставался на праздничные вечера в одиночестве, а потому решил привести к Вале одну из знакомых студенток — Олю Морозову, хорошенькую первокурсницу, с которой у него как раз начали устанавливаться очень приятные, хотя и чрезвычайно платонические — что, конечно, естественно — отношения. Впрочем, сейчас он не без удовольствия следил за порывистыми движениями яркой Майи.
13
Буквально в трех метрах от Орлова с Давидом и Майи, за прикрытой кухонной дверью, в темной прихожей стоял и курил законный супруг веселящейся, как ни в чем не бывало, Майи лаборант Института автоматики и точной механики Виктор, которого хозяин дома Александр Сергеевич наделил порядковым номером 2. Незаметный, маленький ростом, русоволосый, бесцветный, «Виктор-2» стоял в темной прихожей, курил. И слышал все. Нет, лицо его было абсолютно сухо и даже не наморщено — ни одной печальной или горькой гримасы. Он просто стоял и курил. И все. И только, пожалуй, одна разборчивая мысль была сейчас в оцепеневшем его мозгу: «Зачем было выходить, если не любит». Даже без вопросительного знака. И вдруг внезапно…
Да, внезапно вспыхнула вдруг, уверенно пробив неутихающий тета-ритм его мозга, еще одна мыслишка — нет не мыслишка, а воспоминание, образ! Да, изумрудный, сверкающий образ… Еще только входя в эту квартиру, еще в самые первые минуты — Майя, целуясь, здоровалась с Валей, — он увидел в дверях маленькой комнатки… Конечно, в маленькой комнате! Он там стоит! Да! Да!..
И Виктор-2 пошел.
Он пошел и так незаметно возник в комнатке, что ни скорбная Зоя (глаза ее все еще оставались сухими), ни Лариса (настроенная все так же мизантропически и занятая сейчас ликвидацией тех разрушений, которые причинили слезы ее лицу), словно бы и не заметили его. Он сделал всего три мягких шага вперед и присел. Да, да, воспоминание не обмануло его, все так.
Рядом с детской кроваткой, в которой спала обычно дочка Вали и Александра Сергеевича, Леночка, почти под самым окном, на маленькой изящной тумбочке, накрытой белой салфеткой, на тонких металлических ножках, придающих ему особенно красивую легкую форму, подсвеченный двумя электрическими лампочками, прикрытый снаружи светлыми жестяными рефлекторами, — и оттого сияющий особенным, изумрудно-зеленым, идущим изнутри светом, — большой, полный жизни, стоял аквариум.