И самым неоспоримым свидетельством антисоветских настроений подавляющей части русского крестьянства, напоминает А. Солженицын, является «всенародное движение Локтя Брянского: создание автономного русского самоуправления еще до прихода немцев и независимо от них, устойчивая процветающая область из 8 районов, более миллиона жителей. Требования локотян были совершенно отчётливы: русское национальное правительство, русское самоуправление во всех занятых областях, декларация о независимости России в границах 1938 г. и создание освободительной армии под русским командованием. С хлебом-солью встречали немцев и донские станицы. Уж они-то не забыли, как их вырезали коммунисты: всех мужчин с 16 до 65 лет»[120].
И в этой части «Архипелага Гулаг», где А. Солженицын рассказывает об ожиданиях антисоветски настроенной части советского общества, связанных с природой немцев, он обращает внимание на изначальную противоречивость, неоднозначность самого этого факта перехода сотен тысяч, более миллиона советских мужчин на сторону врага во время войны. С одной стороны, предательство, но, с другой стороны, протест против ненавистной советской власти, против советского рабства, проявления способности русской души сопротивляться. Вот такой неожиданный аргумент, как считает А. Солженицын, подтверждающий, что советская система не убила русскую душу. И здесь А. Солженицын просто повторяет Ленина, который мечтал о поражении национального русского правительства в «империалистической войне», повторяет философию Циммервальда. Более того, обращает внимание А. Солженицын, страшная правда была и у тех, кто сам брал оружие, чтобы идти «лоб-на-лоб против Красной армии». Помните у Ленина: «Угнетенный класс, который не стремится к тому, чтобы научиться владеть оружием, иметь оружие, заслуживал бы лишь того, чтобы с ним обращались, как с рабами». Так вот, «на гордость нашу показала советско-германская война, что не такие-то мы рабы, как нас заплевали во всех либерально-исторических исследованиях: не рабами тянулись к сабле снести голову Сталину-батюшке… Эти люди, пережившие на своей шкуре 24 года коммунистического счастья, уже в 1941 знали то, чего не знал еще никто в мире: что на всей планете и во всей истории не было режима более злого, кровавого и вместе с тем более лукаво-изворотливого, чем большевистский, самоназвавшийся „советским“. Что ни по числу замученных, ни по вкоренчивости на долготу лет, ни по дальности замысла, ни сквозной унифицированной тоталитарностью не может сравниться с ним никакой другой земной режим, ни даже ученический гитлеровский, к тому времени затмивший Западу все глаза. И вот – пришла пора, оружие давалось этим людям в руки… Когда началась советско-германская война – через 10 лет после душегубской коллективизации, через 8 лет после великого украинского мора (шесть миллионов мертвых и даже не замечены соседнею Европой), через 4 года после бесовского разгула НКВД, через год после кандальных законов о производстве, и все это – при 15-миллионных лагерях в стране и при ясной памяти ещё всего пожилого населения о дореволюционной жизни, – естественным движением народа было – вздохнуть и освободиться, естественным чувством – отвращение к своей власти»[121].
И, наверное, самым бесспорным фактом, что для многих и многих советская власть была чужой, настаивает А. Солженицын, являются идущие в 1943 году за отступающими немцами обозы, десятки тысяч мирного населения беженцев, женщин и детей. Этих тысячи рисковали многим. Но самым страшным для них было возвращение советской власти.
Заключение
И последнее. А. Солженицын со своей правдой о большевистском СССР, и прежде всего о сталинском коммунизме, был больше нужен нам, советским людям, чем поколению девяностых и нулевых, чем детям посткоммунистической России. Впрочем, и среди бывших советских людей появилось сегодня много тех, кто проклял, осудил правду А. Солженицына, кто считает, что солженицынская правда, все эти картины репрессий, мук Гулага русскому народу не нужны. Патриотизм Александра Солженицына чужд многим представителям современной российской интеллигенции. Сама идея покаяния за участие русского народа в убийстве старой России воспринимается многими как нечто кощунственное, противоестественное. Многие сегодня считают, что патриот не имеет права осуждать ошибки, преступления своей национальной власти, обращать внимание на недостатки своего народа, на его ошибки. Но, на мой взгляд, рано или поздно жизнь заставит нас ответить на вопросы, которые поставил перед русской нацией Александр Солженицын. Почему случайность играет такую громадную роль в нашей судьбе, почему в нашей русской жизни всегда многое зависит от того, кого господин случай посадит на русский трон. Почему, как правило, мы преодолеваем препятствия, которые мы сами создаем. Почему именно русские, жертвуя собой, начали воплощать в жизнь невозможное, отдали миллионы жизней, прошли через невиданные доселе муки во имя того, чтобы спустя 70 лет вернуться к тому, от чего пытались уйти. Почему русские не любят руководителей, которые возвращают им свободу, облагораживают жизнь, но в то же время обожествляют своих тиранов, мучителей? Можно ли рассчитывать на лучшее будущее, игнорируя правду Александра Солженицына, его рассказ об уроках советской истории?
Почему народ-богоносец так и не нашел бога в своей душе
Самодержцы России не очень ценят жизнь своих подданных
Залетевшая на остановке в электричку оса бьется в окно, и сидящие рядом со мной женщины спорят о том, что с ней делать. Моя соседка, интеллигентная женщина в очках, просит у меня газету, которую я читаю, чтобы убить осу. А сидящая напротив меня старуха из простонародья, в платке, просит, чтобы я помог ей открыть окно, чтобы выпустить на улицу эту несчастную осу. Наш спор ничем не закончился: окно мы не открыли, а оса от нас улетела в конец вагона, поближе к двери. Но этот спор был для меня напоминанием о том, что нельзя говорить о доброте или жестокости русского народа вообще. Людей с доброй душой у всех народов меньше, чем людей со злой душой. И «злой мальчик» совсем не виновен в том, что он родился «злым мальчиком». В одном из нас сидит доброта, желание помочь людям, в другом бьет через край агрессия, злоба. И нельзя говорить о моральных качествах человека в зависимости от его принадлежности к той или другой нации.
И правда состоит в том, что именно в этот день, когда мои соседки в электричке выясняли, что делать с осой, я ехал к себе на дачу в деревню Тарусово под Дубной, чтобы начать работу над статьей под названием «Почему русские не ценят человеческую жизнь». По крайней мере, после этой истории с осой я понял, что надо быть аккуратнее и спрашивать о другом: почему в России не ценят человеческую жизнь. Россия – это и люди, и власть, и политическая система, и культурные традиции. И, кстати, о том, что нельзя говорить о русской доброте или русской злобе вообще, говорили современники-писатели Федору Достоевскому. Его знаменитая речь «О Пушкине», где он назвал русский народ «народом-богоносцем», как известно, вызвала серьезную полемику в русском обществе. И теперь уже, после всего пережитого нами, русскими, в ХХ веке, после коммунистического эксперимента, который обошелся русским, по разным оценкам, от 40 до 50 миллионов погибших людей, надо крайне серьезно относиться к разговорам о русских «вообще». А вот о русской жизни «вообще» как о более широком понятии, на мой взгляд, говорить можно. В любом случае бесспорно то, и об этом говорили абсолютно все русские мыслители, что русская власть никогда не ценила жизнь своих подданных и всегда относилась к ним, к русским вообще, к своему населению так, как колонизаторы относятся к народам покоренных ими колоний.
И тут ничего никогда не менялось. Власть в России всегда относилась к своему населению как «к средству». Или как «к средству» во имя достижения великодержавия страны, или как «к средству» осуществления мечты Карла Маркса о победе коммунизма, или снова, как сейчас, как к «средству» возрождения величия российской государственности, нашего «подлинного суверенитета». И тут, на мой взгляд, крайне актуальны размышления маркиза Астольфа де Кюстина о страшной человеческой цене красоты Собора Святого Исаака и Зимнего дворца, построенных, как пожелал царь Николай I, всего за один год. Эти размышления де Кюстина, написанные им в 1839 году, будут, наверное, актуальны до тех пор, пока существует наша матушка-Россия. И когда я недавно, спустя почти 20 лет, перечитывал страницы его, де Кюстина, «Россия в 1839 году» со своими пометками на полях, то я вдруг увидел то, что не видел в 2000 году: что труд и смерть узников Гулага, описанные в «Архипелаге Гулаг» Солженицыным, подобны труду и смерти строителей Зимнего дворца во времена Николая I. Цитирую, на мой взгляд, вечно живого де Кюстина: «Для того чтобы закончить этот труд в срок (построить Святого Исаакия и Зимний – А. Ц.), определенный императором, потребовались неимоверные усилия: внутренние работы велись во время страшных морозов; стройке постоянно требовалось шесть тысяч рабочих. Каждый день уносил с собой множество жертв, на их место тотчас вставали, дабы в свой черед погибнуть в этой бесславной битве, новые борцы, так что потери не были заметны. Между тем единственной целью стольких жертв было удовлетворение прихоти одного человека!..В России монарх может быть любим народом, даже если он недорого ценит человеческую жизнь»[122].
А теперь – рассказ А. Солженицына о сталинском раскулачивании зимой 1929 – 1930-х годов во время морозов, чтобы именно к весне, когда начнутся полевые работы, на селе ничего не осталось от «вражеского кулачества». И, как пишет А. Солженицын, «поволокли зимой в тайгу и тундру миллионы трудяг, хлеборобов с мозолистыми руками, именно тех, кто власть советскую устанавливал, чтоб только получить землю, а получив – быстро укреплялся на ней»[123]. А то, что по дороге в Сибирь гибли дети, уже никого не волновало. «Погрузили, отправили – и сказке конец. И три звездочки после эпизода. А грузили их: хорошо, если по теплому времени в телеге, а то – на сани, в лютый мороз – и с грудными детьми, и с малыми, и с отроками. Через село Коченево (Новосибирской области) в феврале 1931-го, когда морозы перемежались буранами, – шли, и шли, и шли окруженные конвоем бесконечные эти обозы, из снежной степи появляясь и в снежную степь уходя. И в избы войти обогреться – дозволялось им только с разрешения конвоя, на короткие минуты, чтобы не держать обоза… Все тянулись они в Нарымские болота – и в ненасытимых этих болотах остались все. Но еще раньше в жестоком пути околевали дети… Знали мужики, что их ждет. И если счастье выпадало, что слали их эшелонами через обжитые места, то своих детей малых, но уже умеющих карабкаться, они на остановках спускали через окошечки: живите по людям! Побирайтесь! – только б с нами не умирать»[124].
Все же А. Солженицын полагал, что советская Россия, особенно сталинская Россия, была куда более кровожадной, чем царская. И он был прав: царь, верующий человек, заботящийся о чести и достоинстве своей монаршей особы, не смог бы, как Сталин, подписывать собственноручно смертные приговоры тысячам и тысячам людей. Как известно, Павел I не подписал ни одного смертного приговора за годы своего царствования. Александр Исаевич как будто знал, что появятся патриоты, которые будут говорить, что ничего страшного и необычного в сталинском терроре не было. И он поэтому специально на цифрах показывает, что на самом деле более людоедской системы, чем советская, в истории человечества не было. «…за 80 вершинных лет инквизиции (1420–1498) по всей Испании было осуждено на сожжение 10 тысяч человек, то есть около 10 человек в месяц». В России «за тридцать лет с 1876 по 1905 было казнено 486 человек, то есть около 17 человек в год по стране. (Это – вместе с уголовными казнями!)» Даже в годы революции с 1905 по 1908 годы в условиях противостояния с террором власть казнила всего 2200 человек. А тут, во время большевистского террора 1927–1938 годов стахановцы-палачи умудрились за одну неделю казнить тысячу человек. Архивы говорят о том, пишет А. Солженицын, что «в главном здании ГПУ Краснодара на улице Пролетарской в 1937-38 каждую ночь расстреливали больше 200 человек». А Солженицын настаивает, что до 1 января 1939 года было расстреляно 1 миллион 700 тысяч человек.
И здесь, на мой взгляд, возникает до сих пор мало исследованный вопрос: что в этой поразительной жестокости большевистской власти шло от ее идеологии, от марксистского мировоззрения, а что – от самой России, от особенностей ее духовной, политической культуры. Все верно. Из-за того, что русская власть по традиции ни во что не ставит жизнь своих подданных, означает ли это, что русские вообще по своей природе воспринимают убийство человека как рутину жизни? Если бы это было так, не было бы гуманизма, человеколюбия, русской литературы, русской религиозной философии начала ХХ века, не было бы ни Пушкина, ни Толстого, ни Достоевского. Но, с другой стороны, все же бесчеловечность большевизма родилась на русской почве. И, самое важное, бесчеловечность большевизма воплощалась в жизнь именно русскими людьми. Ведь вся проблема в том, что мучили, издевались над русскими людьми не иностранцы, не завоеватели, а такие же русские люди. И А. Солженицын говорит, что жестокость НКВД не уступала жестокости гестаповцев по отношению к русским людям. Наш дорогой «красный патриот» Захар Прилепин прикидывается «дуриком», когда говорит, что страхи, нагнетаемые гестаповцами на свои жертвы, были несопоставимы по своей жестокости со страхами, которые породил сталинский терроризм.
Понятно, что когда насилие, как при Ленине и Сталине, становится сердцевиной государственной идеологии, оценивается как благо, основа общественной жизни, то палачество становится средством самоутверждения, достижения карьерных высот. Михаил Матвеев, убивавший в Сандармохе 250 человек в день, и, согласно рапорту от 10 ноября 1937 года, сумевший расстрелять 1111 человек, был одним из чемпионов сталинского палачества и прожил свою длинную, благополучную жизнь в СССР, окруженный почетом, награжденный орденами и воинскими званиями.
И все же невозможно связать целиком все это советское палачество, убийство миллионов людей только с природой, особенностью большевизма. Да, как писал тот же Георгий Федотов, начатое революцией 1917 года «разложение русской христианской души», было завершено уже в годы гражданской войны 1918–1920 годов. И в результате, как писал Георгий Федотов, ему, большевизму, «удалось воспитать поколение, для которого уже нет ценности человеческой жизни – ни своей, ни чужой. Убить человека все равно, что раздавить клопа»[125]. И Владимир Короленко тоже связывает озверение русского человека с появлением в результате революции особого «ленинского народа». «Во время борьбы, – писал он, – ленинский народ производил отвратительные мрачные жестокости. Арестованных после сдачи оружия юнкеров вели в крепость, но по дороге останавливали, ставили у стен и расстреливали, и кидали в воду». «Большевистская агитация, – пишет здесь же, в своем „Дневнике 1918–1920 годов“ Владимир Короленко, – разрушает все прежние, веками выработанные и выношенные мировоззрения, стушевывает границы и рубежи нравственных понятий, уничтожает чувства и ценности и священности человеческой личности, жизни, труда»[126]. Но ведь все эти факты говорят о том, что и до революции не было никакой глубинной религиозности русского крестьянства. Напротив, как пишет тот же Максим Горький, во время революции со стороны русского народа наблюдались случаи «грубого кощунственного отношения к храму… Несравненно значительны такие факты: разрушение (советской властью –
И, действительно, если вы посмотрите книгу В. В. Розанова «О легенде „Великий инквизитор“», написанной им еще в начале своих литературно-философских исследований, то вы увидите, что он ищет в Достоевском прежде всего то, что дало бы ему, Розанову лично, возможность укрепить свою собственную веру в духовное призвание русского народа, в том, что он, русский народ, сохранил в своей душе жажду духовной красоты. И Федор Достоевский действительно верил, что «царство мысли и света наступит в России». На полях страницы своего текста Василий Розанов выделяет слова Федора Достоевского: «Никогда народ, называя преступника несчастным, не переставал его считать за преступника! И не было бы у нас сильней беды, – продолжал Федор Достоевский, – как если бы сам народ согласился с преступником и ответил ему: „Нет, не виновен, ибо нет преступления“»[128]. «…идеалы в народе есть и сильные, – писал Ф. Достоевский, – а ведь это главное: переменятся обстоятельства, улучшится дело, и разврат, может быть, и соскочет с народа, а светлые, то начала, все-таки в нем останутся незыблемее и святеннее, чем когда-либо прежде»[129].
Правда, надо быть справедливым, и об этом нельзя забывать. Все же Россия, как и позже, спустя 30 лет, страны Восточной Европы, как могла, сопротивлялась насильственной атеизации, как могла, защищала свою церковь и веру. Николай Бердяев, как всегда, оптимист, даже в русской катастрофе 1917 года искавший какой-то смысл, верил, что несмотря ни на что «революция» даже в религиозном отношении «будет иметь положительные результаты». Правда, с его точки зрения, это могло произойти тогда, когда в России умрет большевизм и большевистская система, когда произойдет «внутреннее очищение русских от коммунизма», когда наступит «катарсис системы». С его точки зрения, смерть коммунизма неизбежно приведет к возрождению православия в России. Народ, русский народ, считал Бердяев, тогда, после смерти коммунизма, легко преодолеет «негативные последствия антирелигиозной и антихристианской большевистской революции». И основанием этой веры, считал Николай Бердяев, является тот факт, что гонения на христианство вызвала жертвоспособность православных священников, «православное углубление» у какой-то части населения. И свидетельств тому было много: «русские православные священники в лучшей своей части остались верны святыне, мужественно защищали православие, мужественно шли на расстрел». И даже «интеллигенция, – пишет Николай Бердяев, – которая столетия была враждебна вере и проповедовала атеизм, который привел к революции, начинает обращаться к религии»[130].
Мы до сих пор, даже после распада СССР, боимся всей правды о жизни, настроениях, судьбе русских людей, оказавшихся во время войны под германской или румынской оккупацией. Но правда состоит в том, что при всех зверствах оккупационных властей в это время несоветской жизни населению были возвращены церкви, храмы, была восстановлена религиозная жизнь. Меня мама крестила уже когда мне было полгода, в феврале 1942 года в старой церкви на Французском бульваре у завода шампанских вин. И только несколько лет назад эта еще дореволюционная церковь была восстановлена. Моя мама, комсомолка Людмила, стала воцерковленной женщиной именно во время оккупации. Другое дело, что уже к началу 1950-х от церковной жизни, возрожденной во время оккупации, в Одессе мало что осталось. Академик Филатов, сам верующий человек, предпринял неимоверные усилия, чтобы сохранить церковь на Втором кладбище. Остались верны своей воцерковленности прежде всего одесситы-поляки. В их все время действовавшем костеле недалеко от Дерибасовской во время воскресных служб было, как я помню, очень много людей. Моя православная мама, все время занятая добыванием хлеба насущного, когда мы вернулись с ней в СССР в 1949 году, отдавала меня рано утром по воскресеньям своей тете-католичке (в молодости она была католической монахиней), и мы вместе, через всю Одессу, ехали на службу в ее католический костел. И ничего страшного в этом моя мама не видела: она хотела сохранить во мне привычную воцерковленность моего детства. И я, мальчик, не видел разницы между богом, о котором говорил православный священник в православном храме в Бухаресте, и о котором говорил ксендз в костеле в Одессе. Но сейчас, уже в старости, моя душа намного лучше работает в какой-нибудь старой, намоленной православной церкви. В августе 2019 года посетил в Польше иезуитский костел в Варшаве на Старувке и уже ощутил в нем что-то чужое.
Но все же сам тот факт, что большевистской власти не составило труда снова, в течении нескольких лет после войны, покончить с произошедшим во время оккупации возрождением церковной жизни дает основания говорить, что все же корни этой русской веры в бога не были глубокими.