Книги

О психологии западных и восточных религий (сборник)

22
18
20
22
24
26
28
30

462 Сталкиваясь с многочисленными случаями недопонимания, я высоко ценю ту искренность, которую выказывает автор настоящей книги, исходящий из мнения, диаметрально противоположного точке зрения естествоиспытателей. Ему удалось, насколько это было для него возможно, проникнуть в образ мышления эмпирика; если и не все получилось одинаково хорошо, то не мне его винить, поскольку сам я, по неведению, наверняка допускаю в рассуждениях о теологии гораздо больше погрешностей. Нужна длительная разъяснительная работа для устранения таких несоответствий, но и в них есть кое-что положительное: две очевидно несовместимые области духовной жизни не только соприкасаются, но и взаимно подталкивают и обогащают развитие друг друга. Обе стороны при этом проявляют избыток доброй воли, и потому надлежит поблагодарить автора за его старание. Он попытался воздать должное противоположной точке зрения и, что мне представляется особенно ценным, наглядно и в высшей степени поучительно изложил теологическую позицию. Психотерапевт не может рассчитывать на длительный успех в лечении, игнорируя существование религиозных систем исцеления (если позволительно дать такое определение религии). Но и теолог, задачей которого является cura animarum (попечение о душе), тоже не может пренебрегать опытом медицинской психологии.

463 В практической области индивидуального лечения, полагаю, не должно возникать каких-либо серьезных затруднений. Таковых естественно ожидать тогда, когда начинают обнаруживаться расхождения индивидуального опыта с общезначимыми истинами. Если рассматривать случаи, с которыми имеешь дело, вне связи друг с другом, то выявление таких расхождений, насколько оно вообще возможно, с необходимостью требует длительного срока. На практике довольно часто случается, что лечение успешно проводится на индивидуальном уровне, когда нет необходимости выискивать душевные переживания, которые недвусмысленно указывали бы на наличие расхождений с общепринятыми убеждениями. Обычно пациент прочно держится за установленное вероисповедание, а потому, даже при беспокойстве или потрясении от архетипического сновидения, он будет переводить эти переживания на язык своей веры. Эмпирику, если он фанатик истины, правомерность такой операции должна показаться сомнительной, однако все проходит без каких-то вредных последствий и даже приводит к благоприятному результату, поскольку конкретный человек признает подобное действие законным. Я стараюсь внушить своим последователям, что нельзя всех пациентов лечить одинаково: ведь население подвержено исторически обусловленному расслоению. Скажем, отдельные люди, судя по их психологии, вполне могли бы жить за пять тысяч лет до Рождества Христова — и с успехом улаживали свои конфликты так, как это было принято семь тысячелетий назад. В Европе и во всех цивилизованных странах проживает немало варваров и людей античности, а также там изрядно средневековых христиан — и сравнительно мало, напротив, тех, чье сознание соответствовало бы уровню развития нынешних дней. Еще нужно иметь в виду, что среди нас живут люди, которых стоило бы переместить в третье или четвертое тысячелетие от Рождества Христова, поскольку они живут анахронично. Поэтому с психологической точки зрения вполне «законно» для такого человека справляться с конфликтами в духе тринадцатого столетия и видеть в собственной тени дьявола во плоти. Любое другое отношение было бы для него противоестественным и ложным, ибо он разделяет веру христианина тринадцатого столетия. Человек же, по своему темпераменту, психологически, принадлежащий к веку двадцатому, учитывает такие важные соображения, которые средневековым людям никогда бы не пришли на ум. О степени влияния средневековья на наших современников можно судить хотя бы на основании следующего факта: многие люди не в силах постичь ту простую истину, состоящую в психическом характере метафизических представлений. Дело здесь совсем не в уровне образования, различии мировоззрений или степени развития интеллекта, поскольку и материалист не в силах осознать, в какой мере Бог, например, является психической сущностью, которую невозможно лишить реальности, которая не настаивает на одном определенном имени, а охотно позволяет называть себя Разумом, Энергией, Материей — и даже «Я».

464 Психотерапевт должен внимательно относиться к исторически обусловленным напластованиям психики наряду с возможным наличием в ней скрытых способностей развития, которые, однако, вряд ли допустимо признавать естественными, врожденными предпосылками.

465 Человеку восемнадцатого столетия представлялась неоспоримой «разумная», рационалистическая точка зрения, а человек века двадцатого столь же безоговорочно склонен доверять психологическим суждениям. Первого даже шаткие, но опиравшиеся на рациональность мышления доводы убеждали сильнее, чем наилучшие психологические объяснения, ибо он был неспособен мыслить психологически и использовал только категории разума, ни в коем случае непричастные запрещенной метафизике. Те, кто норовил мыслить психологически, сразу начинали подозревать мистиков, поскольку категории разума, как считалось, не могут быть ни метафизическими, ни психологическими. Вообще любое неприятие психологической точки зрения, согласно которой психические процессы суть реальные факты, целиком, боюсь, анахронистично, включая сюда и психологизм, отвергающий эмпирическую природу психики. Для человека двадцатого столетия это вопрос первостепенной важности, постижение основы мироздания: он раз и навсегда усвоил, что без наблюдателя никакого мира не существует, а значит, нет и истины, так как иначе никто не смог бы ее установить. Единственным и непосредственным поручителем действительности выступает сам наблюдатель. Даже физика, наиболее непсихологическая среди всех наук, вынуждена признавать решающее значение наблюдателя. Осознание этого факта определяет характер текущего столетия.

466 Для человека двадцатого столетия было бы анахронизмом и регрессом стремление улаживать конфликты рационалистически или метафизически, поэтому он tant bien que mal (по возможности) изобрел для себя психологию, без которой ему не обойтись. Как и врач, лечащий тело, теолог будет прав, задумавшись всерьез над этим обстоятельством, если он не хочет утратить связь со своим временем. Врачу, привычному к психосоматическому подходу, совсем непросто воспринимать давно знакомую клиническую картину вместе с соответствующей этиологией в новом свете, а от богослова потребуются изрядные усилия для того, чтобы настроить мышление на принятие психического, в особенности бессознательного, если он хочет соприкоснуться с людьми двадцатого века. Ни искусства, ни науки, ни общественные учреждения, занимающиеся человеком, не смогут избежать воздействия силы, которую высвободили психологи и физики, пусть даже они противопоставят ей самые живучие предрассудки.

467 Заслуга отца Уайта состоит в том, что его книга — первый теологический трактат католической церкви, в котором подробно рассматривается влияние новых эмпирических знаний на область representations collectives и предпринимаются искренние попытки целостного их осознания. Пускай трактат обращен прежде всего к теологам, он может существенно обогатить познания психологов, в первую очередь психотерапевтов с врачебной практикой.

V

Предисловие к книге Вербловского «Люцифер и Прометей»[648]

468 Автор прислал мне свою рукопись с просьбой написать несколько вводных слов. Поскольку данная книга в первую очередь посвящена литературе, я не вправе, наверное, выносить суждения о ее предмете, не будучи специалистом. Впрочем, автор справедливо отметил, что, пусть текст «Потерянного рая» Мильтона изучается преимущественно литературоведами, это сочинение, относящееся к текстам исповедального свойства, неразрывно связано с определенными психологическими моментами. Сам он эти моменты едва обозначил (потратив, увы, много слов), однако достаточно внятно объяснил, почему обратился ко мне за психологическим советом. При всем нежелании с моей стороны подвергать психологическому анализу «Божественную комедию» Данте, «Мессиаду» Клопштока или труд Мильтона, не могу не признать несомненную проницательность автора, который догадался, что творчество Мильтона вполне может быть рассмотрено под углом зрения именно моей области занятий.

469 Более двух тысяч лет образ Сатаны — как в поэтико-религиозном мышлении и художественном творчестве, так и в мифологии — служил постоянным выражением психического, будучи порожденным в ходе бессознательного развития многих «метафизических» образов. Мы допустим ошибку, если предположим, что подобные образы способны проистекать из рационалистического мышления. Все былые представления о Боге, да и само мышление, в особенности нуминозное, неминуемо восходят к опыту. Первобытный человек не думает мыслями, те попросту появляются в его разуме. Предметное и направленное мышление принадлежит к довольно поздним достижениям человечества. Нуминозный образ не столько плод рациональных умозаключений, сколько выражение бессознательных процессов. Следовательно, он попадает в категорию психологических объектов, что ставит перед нами вопрос о лежащих в его основе психологических факторах. Придется вообразить тысячелетний процесс формирования символов, процесс, нацеленный на сознание, возникший во тьме предыстории, отталкивавшийся от изначальных, или архетипических, образов и постепенно превращавший эти образы в сознательные через их развитие и дифференциацию. Историю религии на Западе можно считать иллюстрацией такого движения: имеется в виду историческое развитие догматики, в том силе и за счет образа Сатаны. Среди наиболее известных архетипов, затерянный в седой мгле древности, выделяется божественная триада. В первые века христианства этот архетип проявляется вновь, уже в христианской формуле Троицы, языческой версией которой предстает Hermes ter unus (тройственный Гермес). Не составит труда заметить и то обстоятельство, что великая богиня ефесян[649] была переосмыслена как θεοτόχος. Это превращение, на которое многие столетия не обращали внимания, сделалось важным благодаря догматам Conceptio immaculata (Непорочного Зачатия) и, позднее, Assumptio (Успения) Богородицы. Фигура посредницы обретает почти полное, почти классическое совершенство, а в глаза буквально бросается, что за торжественным провозглашением догмы прячется не произвол папской власти, но некое анонимное общественное движение католического мира. Столь же автохтонными являются многочисленные чудеса Богородицы, предшествовавшие Успению; это подлинные, искренние переживания, идущие непосредственно из бессознательной психической жизни.

470 Не стану множить примеры без необходимости, лишь подчеркну, что фигура Сатаны также претерпела любопытное развитие, если принимать в расчет весь промежуток от первого, едва заметного появления этой фигуры в Ветхом Завете до ее «пышного цветения» (eigentlichen Blute) в христианстве. Сатана сделался воплощением Врага и олицетворением вселенского зла, но такое случилось далеко не в первый раз, ибо мы находим прообразы этой фигуры столетиями ранее — в Сете древних египтян и в персидском Ахримане. Считается, что образ христианского дьявола во многом обусловлен именно персидским влиянием. Однако истинная причина для дифференциации этой фигуры состояла в появлении представления о Боге как summum bonum (высшем благе), что резко противоречило ветхозаветной точке зрения и, ради сохранения психического равновесия, неизбежно требовало наличия infimum malum (отъявленного зла). Тут не нужны никакие логические доводы, хватит и естественного, бессознательного стремления к равновесию и симметрии. Уже очень рано, у Климента Римского, встречаются рассуждения о Христе как деснице и дьяволе как левой руке Бога, а в иудео-христианской традиции принято наделять Бога двумя сыновьями, из которых Сатана старший, а Христос младший. Далее фигура дьявола вознеслась до таких горних, метафизических высот, что ее пришлось в четвертом столетии насильственно лишать могущества, дабы справиться с угрозой манихейства. На сей раз низвержение с высот было осуществлено посредством рационалистической рефлексии, при надлежащем употреблении софистики, которая определила зло как privatio boni. Это событие не помешало, в основном благодаря влиянию учения катаров, распространиться в одиннадцатом столетии во многих областях Европы вере в то, что мир сотворен не Богом, а дьяволом. То есть архетип несовершенного демиурга, некогда удостоенный официального признания в гностицизме, явился снова — в ином обличии. (Близкий архетип можно, пожалуй, усмотреть в фигуре космогонического шута у первобытных народов[650].) После истребления еретиков, которое продолжалось вплоть до четырнадцатого и пятнадцатого столетий, наступило тревожное затишье, но Реформация опять выдвинула образ Сатаны вперед. Упомяну здесь одного только Якоба Беме, который наметками изобразил торжество зла и умаление принципа privatio boni. То же самое можно сказать о Мильтоне, жившем в том же «умственном климате». Что касается Беме, он, не будучи прямым наследником алхимической философии, важность которой до сих пор сильно недооценивают, перенял, безусловно, ряд ее основных идей, среди которых особняком стоит возвышение Сатаны — тот превратился в поистине космическую фигуру первого порядка у Мильтона и даже избавился от подчиненного положения левой руки Бога (предписанного ему Климентом). Мильтон пошел дальше Беме и предъявил Сатану в качестве истинного principium individuationis (принципа индивидуации), или представления, предвосхищенного несколько ранее алхимиками. Приведу всего один пример: «Ascendit a terra in coelum, iterumque downit in terram et recipit vim superiorum et inferiorum. Sic habebis gloriam totius mundi» («Возносится он с земли на небо и снова спускается на землю, обретая власть наверху и внизу. Так придет к тебе слава всего мира»)[651]. Эта цитата взята из знаменитого алхимического трактата Tabula Smaragdina («Изумрудная скрижаль»), автором которого считали Гермеса Трисмегиста; авторитет последнего оставался непререкаемым на протяжении тринадцати с лишним столетий работы алхимической мысли. Вообще эти слова относятся не к Сатане, а к filius philiusphorum (философскому сыну), символизм которого, как, полагаю, мне удалось показать, совпадает с символизмом психологического «Я». Алхимический filius — это одно из многочисленных проявлений Меркурия, он же duplex (двойка) и ambiguus (двойственный), известный вне области алхимии как utriusque capax — способный на что угодно. Его «темная» половина имеет явное сходство с Люцифером.

471 Во времена Мильтона подобные идеи витали в воздухе, составляя часть общего запаса культуры, и довольно многие духовные учителя сознавали, что искомый философский камень есть не что иное, как «цельный человек». Сопоставление Сатаны с Прометеем достаточно ясно показывает, что мильтоновский дьявол олицетворяет суть человеческой индивидуации и, следовательно, подлежит рассмотрению в психологии. Эта очевидная близость образов чревата, как мы знаем, угрозой не только для метафизического положения Сатаны, но и несет опасность для других нуминозных фигур. В эпоху Просвещения метафизика как таковая начала приходить в упадок, и разрыв между знанием и верой уже не подлежал заделыванию. Наиболее яркие фигуры метафизического пантеона восстановили свою автономию и остались едва ли запятнанными, но этого, конечно, нельзя сказать о дьяволе. В «Фаусте» Гете он оказался умаленным до личного фамильяра, подручного духа, до простой «тени» отважного героя. Будучи в итоге свергнут рациональным либеральным протестантизмом, Сатана отступил на темную половину христианского Олимпа, обособился как «странный человек», и тем самым (что, к слову, отчасти было на руку церкви) подтвердился древний принцип «Omne bonum a Deo, omne malum ab homine». Ныне дьявол сидит под замком психологии.

472 Психологическое правило гласит, что архетип, утрачивая свою метафизическую ипостась, начинает отождествляться с сознательным разумом индивидуума, на который оказывает влияние и который переделывает как бы под себя. А поскольку архетип всегда обладает определенной нуминозностью, интеграция нумена подразумевает обычно инфляцию субъекта. Поэтому ничуть не удивителен и соответствует психологическим ожиданиям тот факт, что Гете назвал своего Фауста сверхчеловеком. В последнее время этот тип распространился за пределы сочинений Ницше и утвердился в области политической психологии, а его воплощение в человеке принесло все те последствия, каких можно было ожидать от столь дерзновенного присвоения власти.

473 Люди живут вовсе не в замкнутых пространствах, и эта инфляция подобно инфекции распространилась повсюду, породив чрезвычайную моральную и мировоззренческую неуверенность. Врач-психолог просто обязан проявлять интерес к таким фактам, хотя бы по профессиональным причинам, и потому нам выпало наблюдать незабываемое зрелище: психиатр предлагает публике критическое исследование «Потерянного рая» Мильтона. Размышляя над этим в высшей степени неуместным сочетанием факторов, я решил, что лучше всего сумею выполнить свои обязательства, если объясню благонамеренному читателю, как и почему дьявол очутился в приемной у психиатра.

VI

Брат Клаус[652]

474 Передо мной лежит небольшая книга отца Альбана Штокли о видениях блаженного брата Клауса. Пусть читатель не тревожится. Хотя психиатр взялся за перо, это вовсе не обязательно означает, что он собирается приступить к этой почтенной фигуре со своим профанным инструментарием психопатологии. Психиатры и без того уже нагрешили достаточно, применяя свою науку в самых неподходящих целях. Ничего подобного здесь не произойдет: не будет ни диагноза, ни анализа, никто не станет выдавать многозначительных намеков на патологические проявления, никто не попытается отвести блаженного Николая из Флюэ куда-нибудь поближе к психиатрической лечебнице. Следовательно, тем более странным должен показаться читателю факт, что рецензентом этой книги выступает врач. Признаю, что это обстоятельство довольно трудно объяснить тем, кто не знаком с моими идущими вразрез с текущими веяниями взглядами на видения и тому подобное. В этом отношении я куда менее искушен и более консервативен, чем так называемая образованная публика, чье философское мировосприятие сводится к облегченным вздохам, когда видения приравниваются некими достойными учреждениями к галлюцинациям, бредовым идеям, маниям или шизофрении — словом, к различным душевным заболеваниям — и получают «правильный» знаменатель. С медицинской точки зрения брат Клаус не вызывает у меня опасений. Я вижу в нем несколько необычного человека, но отнюдь не пациента с патологией, человека, который мне по душе: это мой брат Клаус. Разумеется, он отстоит довольно далеко, нас разделяют более четырехсот лет, мы разделены культурой и вероисповеданием, то есть теми поветриями, которые, как всегда кажется, и создают мир вокруг. Впрочем, это всего-навсего языковые трудности, не препятствующие постижению главного. Различия столь малы, на самом деле, что я вполне могу общаться на примитивном языке внутреннего восприятия с человеком, который во всех отношениях даже дальше от меня, чем брат Клаус, — с индейцем пуэбло, моим другом Охвиа Биано[653] (вождь Горное Озеро). Нас ведь интересует не исторический персонаж, не хорошо известная фигура Штанцкого сейма[654], а «друг Божий», который лишь изредка входил на мировую арену, но прожил долгую жизнь в духовной области. О своем опыте в этой области он оставил скудные намеки, столь малочисленные и невнятные, что потомкам затруднительно составить сколько-нибудь ясную картину его внутренней жизни.

475 Мне всегда хотелось понять, чем занимается отшельник в своем уединении. Способны ли мы сегодня вообразить подлинного духовного подвижника, который не просто уходит от людей ради прозябания в мизантропической аскезе, которого не назовешь одиночкой, вроде старого слона, что бросает гневный вызов стадному инстинкту? Способны ли мы вообразить обычного человека, ведущего яркое, полноценное существование в одиночестве, без кого-либо поблизости?

476 У брата Клауса были дом, жена и дети, и нам неизвестны какие-либо внешние влияния, которые побудили бы его стать отшельником. Единственной причиной ухода от людей была его необычная внутренняя жизнь; переживания, для которых нельзя подыскать никаких сугубо естественных оснований, важные переживания, сопровождавшие его с юности, — все это казалось ему более ценным, нежели заурядное человеческое существование. Быть может, к ним он устремлял свой интерес изо дня в день, находя здесь источник духовной жизненной силы. Поневоле кажется, что читаешь забавную историю из жизни ученого, полностью погруженного в свои исследования, когда видишь в так называемом «Трактате об отшельнике» следующий отрывок: «И тогда он [брат Клаус] заговорил снова и рек мне так: ежели ты не против, я желал бы показать тебе свою книгу, в коей я изучаю и познаю искусство этого учения. Засим предъявил он фигуру, сходную с колесом, что имеет шесть спиц»[655]. Очевидно, что брат Клаус изучал какое-то таинственное «учение», что он стремился понять и истолковать события, с ним случавшиеся. О том, что жизнедеятельность отшельников представляет собой своего рода исследование, размышлял, по-видимому, и Гундольфинген, один из старейших писателей, обращавшихся к нашей теме. У него говорится: «Разве не изучал он тоже в этой высшей школе Святого Духа представление колеса, каковое велел нарисовать в своей часовне и в каковом, как в чистом зерцале, отражалось все сущее через Всевышнего?»[656] Из той же «высшей школы» он почерпнул свои «доброту, учение и науку»[657].

477 Нас привлекает в первую очередь так называемое видение Троицы, которое имело величайшее значение для внутренней жизни отшельника. Согласно старинным сведениям, явился ослепительный свет, сквозь который проступали черты человеческого лица. В ранних сообщениях о «колесе» не упоминается; похоже, это позднейшее добавление, призванное прояснить видение. Камень, падая в спокойную воду, поднимает волну, что расходится кругами, а внезапное и яркое видение такого рода вызывает длительные последствия, что вообще свойственно шоку. Чем диковиннее и поразительнее оказывается первоначальное видение, тем больше времени требуется на его усвоение и тем более значительные будут усилия, которые понадобится приложить человеческому разуму, чтобы все воспринять и истолковать. Подобное видение представляет собой могучее «вторжение» в буквальном смысле этого слова, и потому издавна принято рисовать при описании видений кольца вроде тех, что вызывает камень, разбивая гладкую поверхность воды.