Я уверен, что смерть Гели Раубаль стала поворотной точкой в эволюции характера Гитлера. Эта связь, какую бы форму она ни принимала в их интимной жизни, первый и единственный раз в его жизни дала выход его нервной энергии, которая очень скоро стала выражаться исключительно в жестокости и дикости. В его длительной связи с Евой Браун никогда не было дурашливых интерлюдий, которыми он наслаждался в общении с Гели, которое могло бы сделать из него настоящего мужчину. С ее смертью открылась дорога для окончательного превращения в демона, его сексуальная жизнь снова разрушилась, превратившись в некий бисексуальный нарциссизм, а Ева Браун для него была не более чем предметом домашнего обихода.
Конечно, он обращал внимание на красивых женщин. Иногда даже называют двух или трех девушек, обласканных его особым расположением. Но, по моему опыту, ни с одной из них отношения не зашли дальше выразительных взглядов и вздохов и безнадежного вздымания глаз, которыми он показывал, насколько далеко зашли отношения. Он называл их «своими принцессами» или «своими маленькими графинями» и никогда не скупился на страстные признания в любви. Он прекрасно умел ухаживать, но, когда дело доходило до логического завершения или, хуже, когда ему удавалось пробудить в женщине интерес и она соглашалась отдаться ему, он ничего не мог сделать.
Психолог может написать целую книгу о Гитлере, начав с описания самого себя в «Моей борьбе» как Muttersöhnchen – маменькиного сынка. Гитлер писал, что он вырос из этого состояния, но на самом деле это было не так. Германии и всему миру еще предстояло пострадать от того, что у Гитлера психологические проблемы подобного типа людей разрослись до демонических масштабов. Движущей силой его стремления к власти была гиперкомпенсация его комплекса неполноценности импотента-онаниста. С болью он понимал, что не сможет обессмертить себя в детях, и у него выработалась замещающая навязчивая идея сделать так, что его имя стало известно и вселяло страх на века вперед, и для этого он готов был на самые чудовищные поступки. Он стал современным Геростратом, который в жажде вечной славы, даже и ценой великого преступления, сжег храм Дианы в Эфесе.
Глава 10
Торжество Лоэнгрина
Будет логично спросить, почему, несмотря на все свои дурные предчувствия по поводу характера и намерений Гитлера и его окружения, я так долго поддерживал тесные связи с ними. Этот вопрос в той или иной форме можно задать многим другим людям: промышленникам, помогавшим ему деньгами; многим очень уважаемым и ортодоксальным политикам-консерваторам, которые в свое время вступили с ним в коалицию; членам семей с безупречной родословной, начиная с Гогенцоллернов и заканчивая теми, кто связывал себя с движением; миллионам безработных рабочих и пролетариям из среднего класса, которые поверили, что он является единственной альтернативой коммунистам и предлагает выход из жуткой депрессии начала 1930-х годов; наконец (и не в последнюю очередь), тем 43,9 % населения, которые проголосовали за его приход к власти.
Я не собираюсь скрывать: тогда я был идеалистически настроенным национал-социалистом. Это слово значило многое для самых разных людей, а я был не политиком, а простым пианистом и почитателем искусства с амбициями историка. Я лучше замечал следствия, чем причины. Я видел деградацию и обеднение Германии и хотел возвращения привычных и традиционных ценностей своей юности в сочетании с уважением и достойным отношением к тем, кого тогда все еще называли рабочим классом. Я думал, что за туманом слов, угроз и преувеличений Гитлера скрывалось то же желание. Помимо всего прочего, во время второй волны подъема его политической активности я был убежден, что ничто не сможет помешать ему добраться до вершины. Если бы только удалось оградить его от радикалов, вроде Штрассера и Геббельса, и от сумасшедших, вроде Розенберга с Гессом, и заменить их людьми более космополитических взглядов, к которым я причислял и себя, то, верил я, социальная революция, о которой говорит Гитлер, свершится мирно и станет благом для страны. Я был убежден, что были все шансы на то, что он изменит свои взгляды и станет человеком, которому можно доверять.
Слишком многие из нас, монархисты, промышленники, сторонники Папена, Шахта и Нейрата, считали, что мы сможем приручить его. Воистину, человек готов принимать желаемое за действительное, и этому нет пределов. Все мы надеялись стать мудрыми советниками непослушного, но незаменимого гения. Вместо этого мы получили тигра в клетке. Я слишком часто открывал эту клетку и выпустил его на свободу, за что расплатился десятилетним изгнанием. Я не пытаюсь оправдаться и не хочу, чтобы читатель полагался только на мои свидетельства о том, как я старался бороться с бесчинствами нацистов, когда они пришли к власти. Я критиковал их открыто, Гитлера, Геринга, Геббельса, всех. Довольно долгое время мне это сходило с рук, частично из-за того, что я был среди них долгое время и все еще играл на рояле для Гитлера и веселил его своими шутками, частично из-за того, что у нас было что-то общее в баварском прошлом с некоторыми лидерами, я был порывист, откровенен и эмоционален, и частично, полагаю, из-за того, что я не контролировал никакой группы в партии, не был оратором, и, хотя многие люди имели схожее с моим мнение, мы не могли объединиться и поэтому не представляли реальной угрозы.
Я снова стал членом внутреннего круга, по преимуществу на личных основаниях. После того кризиса из-за смерти Гели Раубаль казалось, что порой у Гитлера стали случаться приступы ностальгии по прежним временам. Его увлечение моей женой, от которого он никогда не избавился окончательно, снова привело его в нашу жизнь. Он не был единственным партийным лидером, который страдал от потери близкого человека. Жена Геринга Карин умерла в середине октября 1931 года. У нее с Хелен возродилась старая дружба, и Геринг искал утешения в своем личном уединении с нами. Его все еще не до конца принимали в партии, и наш дом продолжал давать ему столь нужное порой убежище. Вот так оказалось, что в начале тех пятнадцати месяцев, которые привели их к власти, они оба, хотя и по разным причинам, стали искать нашего общества.
Гитлер вышел из тени, оставленной смертью его племянницы, и обнаружил, что политическая ситуация ожидает его возвращения. Положение нацистской партии как второй самой крупной партии в рейхстаге, несмотря на пропаганду и рост влияния, нисколько не приблизило партию к власти. Но защитные рубежи других политических сил начинали ломаться. Им не удалось сформировать никакой стабильной коалиции для преодоления экономической разрухи, и ни четыре миллиона безработных, ни Гинденбург с генералом Шляйхером, который стал политическим советником Гинденбурга в армии, не были убеждены, что чрезвычайные полномочия, предоставленные канцлеру Брюнингу, дадут долговременные результаты. Их растущая слабость совпала с нарастающей волной политического радикализма и окончательным ужесточением характера Гитлера в сторону неудержимого стремления доминировать над всеми, кто оказывался с ним в контакте, что стало единственным выходом для его подавленных желаний и сверхчеловеческой энергии.
Он все еще пытался действовать в рамках закона. Эта одна из многих идей Макиавелли, реализовавшихся в его действиях. Он не устраивал революцию, чтобы добиться власти, но шел к власти, чтобы устроить революцию. Этот путь предвидели очень немногие. Одной из его любимых фраз в то время стала «необходимость umorganisieren» – реорганизовать – государство: весьма резонное требование в свете нарастающего ослабления Веймарской республики. Позднее он вложил собственное значение в эти слова. Поначалу он тщательно маскировал свои мысли и намерения, в своих новых отношениях с ним я обнаружил, что стало все труднее и труднее проникать в его мысли и заставлять его прислушиваться к моим идеям. В личном общении Гитлер не сильно изменился. Он, как и раньше, мог расслабиться и оглянуться назад, вспоминая былые моменты своей борьбы и рассказывая о них непринужденно и с юмором. Но в своих представлениях о будущем он становился непредсказуемым, его внутренний экстремизм и радикализм усилились, а предубеждения Гесса и Розенберга только обострились. Новым фактором влияния на него стал Геббельс, и чем ближе мы приближались к Берлину и власти и к Геббельсу с его речами во Дворце спорта, тем больше я терял Гитлера.
Первое личное признание важности Гитлера на национальном уровне пришло где-то в конце 1931 года, когда после предварительных переговоров между Шляйхером и Ремом, который до сих пор активно поддерживал армейские контакты, Гитлеру была предоставлена аудиенция у Гинденбурга и Брюнинга. Ее единственным результатом стал яростный приступ ревности со стороны Геринга, который не мог вынести мысли о том, что его баварский противник сумел установить такой контакт, который Геринг считал исключительно своей прерогативой. Гитлер произвел плохое впечатление, у него самого впечатление от разговора было еще хуже. «Все они буржуа. Он считают нас смутьянами и нарушителями спокойствия, с которыми следует обращаться так же, как с коммунистами, – сказал он мне. – Они вбили в свои головы, что будто бы мы все равны перед законом. Если они не понимают, что целью коммунистов является полное уничтожение государства, а мы лишь хотим наполнить его новым содержанием на базе немецкой патриотической идеи, то с ними нам делать нечего». «Hanfstaengl, Sie hätten dabei sein sollen – Ханфштангль, вы должны были быть там!» – эту фразу он произносил каждый раз, когда что-то шло совсем не так.
Моя собственная позиция была несколько странной. Я никогда не был членом партийной организации и исполнял лишь роль советника по иностранной прессе, подчиняясь непосредственно Гитлеру. Я постоянно боролся, чтобы сохранить свою должность, потому что до последних моих дней у нацистов Гитлер так до конца и не представлял себе, что такое иностранная пресса. Кроме того, все в партии, занимавшиеся смежными вопросами, желали отхватить часть моей работы. Отто Дитрих хотел участвовать в ней как советник по отечественной прессе, но он был мелкой сошкой, и с ним было легко справиться, а вот Геббельс считал, что эта работа должна быть частью его пропагандистской организации, и, конечно, это был особый случай. Бальдур фон Ширах тоже имел амбиции, подкрепленные негласным одобрением со стороны Гитлера, у которого иногда выступал в качестве переводчика на некоторых интервью. Это был типичный для Гитлера метод «разделяй и властвуй». Он так поступал со всеми. Он никогда не наделял кого-то четкими и ясными полномочиями, все они перекрывались, так что в конечном счете он мог иметь контроль над всем в качестве арбитра.
С Ширахом у меня были большие проблемы. Он постоянно, когда мог, встревал в разговоры с посетителями. Когда я пытался смягчить наиболее радикальные заявления Гитлера в надежде избежать слишком большого переполоха, Ширах обычно сообщал об этом Гитлеру. Однажды Гитлер беседовал о евреях с приехавшим депутатом британского парламента, имя которого я забыл, и я как раз очень аккуратно пытался заострить внимание на том, что нацисты хотели только сокращения еврейского представительства в профессиях пропорционально их численности в Германии – это называлось партийной политикой numerus clausus[41], – когда Ширах влез со своим мнением: «Мы, студенты, не хотим, чтобы вообще были евреи-преподаватели».
К счастью, одно из моих ранних и успешных вмешательств позволило мне долгое время держаться на плаву. В ноябре 1931 года местные власти в Гессене захватили сразу ряд документов, составленных в местной штаб-квартире партии, в которых содержалась открытая угроза государственного переворота. Они стали известны как «боксгеймские документы» и вызвали настоящий скандал. В свете предельно ясных инструкций Гитлера частям СА на время воздержаться от насилия, думаю, последовавшее его опровержение свалившихся обвинений было действительно искренним. Партийная пресса все еще имела небольшое влияние, а все остальные газеты требовали крови нацистов. Мы были в Берлине в то время, и я собрал на пресс-конференцию иностранных журналистов в отеле «Кайзерхоф», который Гитлер стал использовать в качестве своей штаб-квартиры. Он пришел и говорил блестяще, ясно, аргументированно и с абсолютной убежденностью. Репортажи зарубежных корреспондентов произвели такой эффект, что немецкие оппозиционные газеты были вынуждены сами перепечатать их под огромными заголовками. Это был настоящий прорыв: раньше они либо изрыгали потоки клеветы, либо хранили гробовое молчание во всем, что касалось Гитлера, поэтому теперь он, разумеется, был в экстазе от такого успеха: «Das war sehr gut, Hanfstaengl, das haben Sie wirklich fein gemacht»[42]. Проблема была в том, что он ожидал, что я буду добиваться такого результата постоянно.
Следующее большое интервью стало для меня громом среди ясного неба. Мы снова были в Мюнхене, и Гитлер позвонил мне и попросил прийти к нему на квартиру переводить их разговор с японским профессором по имени Момо, чей визит оплачивался японским посольством. «Но я не говорю по-японски», – извинился я. «Он говорит по-английски, и это самое важное», – возразил Гитлер. Я согласился. Этот небольшой человечек вошел вприпрыжку, шипя что-то, будто только что из оперы «Микадо», и начался ужасный сеанс взаимных восторгов. «Я пришел, чтобы поговорить о вашем движении, о героическом духе, которым мы, японцы, так сильно восхищаемся», – сказал Момо. После чего Гитлер начал петь хвалебные песни японской культуре и самурайским мечам, кодексу воина и синтоизму, обо всей той чуши, которой нахватался у Хаусхофера и Гесса. Момо не нужно было особого ободрения. «Наши обе страны – жертвы демократии, нам обоим нужны земли и колонии, нам нужно сырье, чтобы обеспечить наше будущее. Судьба Японии – владычествовать в Азии…» Это было ужасно, и я попытался убедить Гитлера особо об этом не распространяться, но его уже несло. «Азия и Тихий океан лежат в областях, на которые Германия никоим образом не претендует, – изрек он. – Когда мы придем к власти, мы поддержим законные претензии Японии в этом регионе». Это, разумеется, было ровно то, что Момо хотел слышать, поэтому его репортаж о встрече был исполнен самых восторженных слов. Не нужно говорить, что он был эмиссаром правительства, работавшим под видом репортера, и во время Антикоминтерновского пакта в 1936 году он объявился снова. Я, разумеется, ужаснулся. Мои худшие страхи принимали осязаемую форму, но мое возмущение позицией Гитлера не имело никакого результата, с тем же успехом я мог говорить на китайском. Мои увещевания, что такая политика в конечном счете настроит Америку против Германии, остались без ответа. Гитлер просто отмахнулся от них. «Ханфштангль, сегодня мы творим историю», – с глупым видом сказал он.
В качестве противоядия я попытался привлечь к сотрудничеству как можно больше американских журналистов.
Среди них был Гарольд Каллендер из New York Times, приехавший в конце ноября 1931 года, и, конечно же, Никербокер, возможно, самый осведомленный и наиболее сознательный и профессиональный журналист тех дней. Я устроил их встречу с Гитлером, составив для начала список вопросов, и интервью прошло очень удачно. Никербокер прекрасно говорил по-немецки, и Гитлеру нравились его живая манера общения и рыжие волосы. Единственную негативную реакцию вызвали фотографии. Никербокер пришел вместе с Джеймсом Эдвардом Аббе, одним из лучших фотографов, каких я знал. Я давно уже хотел иметь какие-то фотографии, отличные от тех ужасных картин, которые запечатлевал Генрих Гоффман и на которых Гитлер представал со сжатыми кулаками, перекошенным ртом и горящими глазами, как сумасшедший.
В один из моментов, когда Гитлер пребывал в спокойном состоянии, я сказал ему, что мы должны сделать несколько фотографий, на которых он бы выглядел как государственный деятель. Чтобы иностранные дипломаты чувствовали, что с ним можно иметь дело, и в конечном счете мы сделали эти фото тайком. Аббе делал вид, что фотографирует спокойную беседу с Никербокером, но в основном нацеливал объектив только на Гитлера, и, по моему мнению, результаты оказались первоклассными. Он выглядел нормально, интеллигентно и интересно. Что случилось? Меня вызвали, когда пришли снимки, и я обнаружил Гитлера в ярости. «Я выгляжу не так, – кричал он. – Что это такое?» «Ну, конечно, вы выглядите так, – сказал я ему. – Эти фотографии намного лучше, чем те, на которых вы выглядите как безумный заклинатель духов». Настоящей причиной этого, конечно, стало бешенство Генриха Гоффмана: как-никак я нарушил его монополию, и Гитлер теперь срывал свою злость на мне. Ближе к истине было то, что, вероятно, у Гитлера была договоренность, согласно которой он получал часть выручки от работы Гоффмана, что в свое время должно было приносить ему очень неплохой побочный доход.