– Дети сегодня очень хорошо поработали; позвольте им быстрее пробежать, и пусть отправляются спать.
Риск оказался ненапрасным, и из всех нас эсэсовцы выбрали только нескольких человек. Пережившие селекцию со всех ног полетели обратно в безопасный барак, едва ли вспомнив о том, что нужно одеться. Для столь бесчеловечного и жестокого процесса процедура оказалась несложной.
Уснуть той ночью было непросто. Нам подарили еще месяц жизни, но мы думали о тех, кого увозили на грузовиках и кого скоро ждал ужас работавших без остановки газовых камер Биркенау.
Мир позабыл о них, и мы ничего не могли с этим поделать.
Непреходящий страх и общие трудности только сильнее сплотили нас. Знакомые становились приятелями, а приятели – товарищами.
Одним из моих новых друзей был умный еврейский паренек по имени Мендель Табачник из города Белосток. Я проникся к нему искренней симпатией. Мендель был немногим старше меня, но находился в лагере с зимы 1942 года – не каждый ребенок мог продержаться так долго. Идеалист, который помнил довоенные времена и смотрел в будущее. Мендель всегда поступал по совести, и это не могло не вызывать восхищение. Он никогда не говорил о сложностях лагерной жизни и не «организовывал» ради того, чтобы выжить. Казалось, пищу ему заменяли мечты и воспоминания.
Одним из самых ярких событий в его жизни была поездка в Москву в 1940 году,[45] для участия в физкультурном параде.
– Только представь: ты стоишь на самой вершине живой пирамиды, на тебя смотрит огромная толпа, и все это на площади самой известной в мире столицы, – с энтузиазмом в глазах рассказывал он.
Еще был Малыш Бергер, веселый юный цыган из Австрии. Смекалки и остроумия ему было не занимать, а все свободное время он постигал искусство письма.
Когда разговор шел о лагерных делах, Малыш Бергер был душой компании, но стоило кому-нибудь упомянуть мир за колючей проволокой, он тут же уходил в себя и закрывался ото всех. Вне всяких сомнений, он страдал от комплекса неполноценности. Он частенько повторял: «Но это не потому, что я всего лишь цыган». Может, он был прав, утверждая:
– За пределами лагеря все евреи – большие шишки, и их тоже хлебом не корми, дай только насолить цыганам.
– Если этому пареньку представится шанс, он станет отличным студентом, – говорил наш инструктор. – Но миру еще нужно пережить серьезные изменения.
Йендро, тринадцатилетний цыган из Чехии, был самым младшим и, как следствие, самым эпатажным и напыщенным из всех нас. У него было несколько братьев, и он знал, как вызвать сочувствие. Его всегда окружали члены родного клана, фанатично оберегающие свой мирок от любопытных глаз прагматичных соперников, таких как Малыш Бергер.
Были и одиночки без друзей, которые считали себя лучше других и всегда держались в стороне.
Одним из таких узников был шумный одессит, гордо объявлявший себя «ненавистником евреев». Его отец участвовал в погромах и закладывал ему в голову идеи антисемитизма. И теперь, когда еврейские начальники оставили его на милость немцев, а сами отступили к Москве, его пророчество могло сбыться в любой момент.
– И даже здесь, в этом лагере меня убьют евреи, – завывал он, а на бледном лбу выступали капли пота.
Его опасения не были безосновательны – мы и правда время от времени его поколачивали.
Другим заключенным из этой касты был немец-одиночка – малограмотный деревенский паренек с красным треугольником на груди. Как только он умудрился затесаться в политические противники режима, оставалось загадкой. Он и сам не помнил. И без того медлительный ум его был встревожен тем, что мы изо всех сил старались его избегать. На пару с Малышом Куртом они были на грани безумия – обычного недуга, учитывая условия, в которых мы жили.
В женском лагере Биркенау жил один ребенок-еврей. Мальчик лет четырех, которого любили и узники, и охранники. Как-то раз он пришел в наш лагерь навестить мать, которая находилась в десятом блоке, – экспериментальном госпитале для женщин. Мы познакомились еще в лагере для интернированных и прибыли на одном поезде, поэтому я захотел с ним увидеться.
– Тебе чего? – в ответ на мою добродушную заинтересованность прошипел светловолосый берлинец с презрением, как его учили, махнув татуированной рукой. – Иди, куда шел, schiess in Wind![46]