Теперь я это осознаю — все это, наверное, происходит из моей боязни. Вся эта мнимая перемена — лишь для того, чтобы угодить ему, угодить тебе.
— Я заверну в «Sonic». Что ты будешь?
— Немного картошки фри.
Но я боюсь потерять тебя. Я боюсь, во что я превращусь, если потеряю тебя. Я боюсь, потому что, мне кажется, я уже потерял Бога. Бог перестал говорить со мной, и что мне делать без него? После того, как девятнадцать лет подряд голос Бога жужжал в моей голове двадцать четыре часа в сутки, как мне идти без постоянной опоры на Него?
— Порцию картошки фри, пожалуйста, и кока-колу.
Под стойкой микрофона — звяканье металла в невидимой раковине.
— И бургер «Sonic».
— Можно мне вместо этого картофельные шарики?
Я даже не знаю, как это выглядит — быть геем. Я не могу даже представить себе жизнь, где мои друзья и родные захотят разговаривать со мной, если я буду открытым геем.
— Сделайте картофельные шарики вместо картошки фри.
— Я не так уж голоден.
Я могу это сделать. Просто придется притворяться всю дорогу, пока я не смогу взять на себя крупный риск, каким бы он ни был.
— Потом проголодаешься, — сказала мама, нажимая кнопку в автоматическом окне, стекло заскользило и со стуком погрузилось в резиновую прослойку. — Церемония продлится долго, и ты проголодаешься. Помолимся Богу, чтобы не пришлось стоять на регистрации.
Церковь была совсем такой, какой я ее помнил. Стены святилища яркие и белые, как яичная скорлупа, красивые деревянные ряды скамей ровно расставлены по направлению к сцене. Белый экран проектора занимал середину сцены, а сзади находилась нижняя часть большого деревянного голубя, освещенного сзади раздробленным светом, который устроил брат Стивенс, может быть, бессознательно подражая золотым флейтам света великого римско-католического художника Джан Лоренцо Бернини[16]. Такая расстановка была недостатком в дизайне святилища, закрывая самый прекрасный предмет в зале, но брат Стивенс компенсировал это, когда под конец службы просил того, кто работал на проекторе, переключить кнопку и втянуть экран обратно, в ту самую минуту, когда начинал взывать к людям, чтобы те прошли по коридору и приняли Иисуса Христа как своего личного спасителя: «Вы совершите правильный поступок сегодня утром? Вы последуете за Иисусом, когда он поведет вас?» — экран жужжал в тихом зале, голубь раскрывался на середине полета, крылья его были тронуты пламенем, свет его блестел внизу, на синих водах крещения, когда в удачный день брат Стивенс крестил нового прихожанина «во имя Отца, и Сына, и Святого Духа». Это медленное раскрытие было захватывающим и часто действовало, вдохновляя многих сделать первый шаг со скамьи и приблизиться к этому священному голубю, единственному выдающемуся предмету в этом голом святилище.
Позже ко мне придет мысль, что большую часть успеха баптистов в этой части страны можно приписать изящному использованию контрастов. В отличие от густо украшенной католической церкви, баптистская церковь старалась ослеплять лишь одним-двумя проявлениями красоты — чувствуя, возможно, что большинство прихожан, происходящих из невзрачного окружения, были бы огорошены чрезмерной парадностью. Такие люди, как брат Стивенс и мой отец, гордились суровой спартанской утилитарностью этой церкви. Эта простота придавала весомость жизненной истории моего отца, ведь он происходил из семьи скромного достатка. Можно было видеть отражение этой чувствительности в том, как прихожане говорили о богатствах земных, цитируя отрывки о развращающем влиянии денег: «Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в царствие небесное» — так они постоянно шутили над своей бедностью, над тем, какой жалкой стала их жизнь. Это был почетный знак, с ним можно было встать перед кафедрой и раскрыть его, как свидетельство, которое содержало по меньшей мере одно падение с огромной высоты, заполненной гробами. Вот, считали они, скромные начатки церкви Христовой, почти не осовремененной ради нынешней аудитории. Вот что было необходимым и достаточным условием благодати — полуразвалившееся стойло, находившееся, как эта церковь, среди чистого поля.
Чья-то рука у меня на плече и щиплет меня сзади за шею.
— Видно, ты очень волнуешься за отца.
Чьи-то пальцы хватают меня за локоть, разворачивают к пожилой женщине с тревожными морщинками и большими очками, примостившимися на кончике носа.
— Помнишь меня?
Мужчина средних лет рядом со мной тычет меня под ребра.