Прежде чем я согласился прийти в тюрьму, я не спрашивал у отца ничего о том, что происходит внутри. Я знал только, что должен был следовать за ним, постараться как следует ради него и ради Бога, совершить то, что сделает меня достойным в глазах того и другого.
В девять лет, когда я смотрел диснеевского «Питера Пэна», я сидел, как завороженный, перед телевизором в гостиной, когда Питер стряхнул свою тень, чтобы просушить — вот к этому трепету мне нужно было вернуться в восемнадцать лет, стать тенью, пришить себя к пяткам отца, пока не осталось бы никакой опасности, что я потеряюсь или на меня наступят. Я уже так вырос за этот первый семестр колледжа, я уже прошел через многое, и мысль о возвращении к вечной юности, к тому, чтобы снова стать ребенком в глазах Бога, казалась невозможным поступком. Я бежал на другую территорию, но, в отличие от Питера, эта территория изменила меня полностью, превратила во что-то вроде незнакомца в собственном доме.
Я представлял, что так же чувствовал себя тот мальчик, когда Дэвид его только что изнасиловал, незнакомцем для себя и для окружающих; я спрашивал себя, нашел ли он того, кто вывел его из лабиринта, где Дэвид опустошил и покинул его — и надеялся, что нашел. В моем подсознании этот безымянный мальчик каким-то образом превратился в Брендона. Мне снились кошмары о нем, моменты преображения, в которых мальчик вставал с кучи запятнанных простыней и шел по полу цокольного этажа Хлои к краю моего спального мешка. Ноги шлепали по холодному бетону. И в синем свете телевизора его черты становились чертами Брендона, и он спрашивал меня, правда ли я хочу быть геем, и когда я не отвечал, он спрашивал, правда ли я хочу убить себя, и когда я снова не отвечал, он ложился рядом со мной на спальный мешок, глядел своими белыми глазами в мои глаза, как Дженет Ли в «Психозе», пока сон не кончался.
Несмотря на этот сон, я не звонил Брендону, чтобы узнать, что с ним, слишком боясь услышать голос, который не хотел слышать, совсем не готовый к тому, что может сказать Хлоя, если ответит на звонок. Я все еще не говорил с Хлоей с тех пор, как прекратил общение с ней, и не хотел встать перед лицом ее суждений, когда она выяснила бы, что со мной происходит. Как я мог даже начать объяснять ей ситуацию, которая была во всех отношениях несуществующей?
По пути в тюрьму я собирался с силами, ожидая внезапного появления Дэвида каждый раз, когда наша машина огибала угол дороги. Я знал, что это иррационально, что у Дэвида нет причин появляться на этих дорогах, но, казалось, одно упоминание его имени было способно призвать его. Я изучал каждую машину, которую мы обгоняли, ища в ней его бледное лицо, быстро переводя глаза с одного пассажира на другого, чтобы не приходилось долго выдерживать их взгляды. Однако, учитывая текущую ситуацию, тюрьма казалась самым надежным местом, чтобы избежать его. Я уже знал, что никто не собирался наказывать его за то, что он делал. Наш пастор в пресвитерианском колледже посоветовала мне не высовываться, избегать скандала, ведь это были бы только мои слова против его слов.
Дэвид хорошо научил меня не высовываться, пока пригибал мою голову вниз, но были и другие — те, которым я рассказал позже — они настаивали на том, чтобы я вечно оставался в этой позе. То, что Дэвид сделал со мной и с этим мальчиком, оставалось невидимым, предметом, который окружающие попросту не хотели обсуждать. Я взял себе способность быть невидимым, а заодно отдал свой голос.
— Тебе не должно быть страшно, — сказал отец, глядя мне в глаза. — Эти люди — такие же, как все остальные. Просто они попались.
Мы оба вышли из пикапа. Я крепко сжимал пакет с «M&M’s».
— Мне не страшно, — сказал я, слово будто лязгнуло, распахиваясь наружу. Стра-ашно.
Отец щелкнул брелоком, и пикап хрюкнул рядом со мной, вспыхнув бесполезными фарами. Ради этого случая отец приоделся, он был в светлых джинсах и белых теннисных тапочках, в темно-синей рубашке навыпуск, седеющие черные волосы шевелил случайный бриз, который проскальзывал между горами у нас за спиной. Поскольку многие заключенные были бедны, и им не повезло в жизни, отец не хотел надевать ничего слишком дорогого, создавая у них неправильное впечатление. Он не был Джимом Бэккером[12]. Он не хотел от них денег. Он хотел, чтобы их души были в безопасности и в покое на небесах.
Я стоял рядом с ним в черной футболке «Легенда Зельды», потрепанных джинсах и шлепанцах. Я раскопал эту футболку прошлым вечером на дне старого шкафа после того, как два часа ехал домой из колледжа. Хотя я уже больше года не притрагивался к компьютерным играм, «Зельда» казалась правильным выбором. Линк, молчаливый главный герой, был мастером пробираться в темницы и решать загадки. Я нуждался в нем сейчас как никогда. Я следовал за отцом через черный асфальт. Мы шагнули в разделенную тень тюрьмы, и он повернул свои серебряные часы, пока перед ним не блеснула стеклянная поверхность, выжигая белый полумесяц на его щеке.
— Дикарь, должно быть, уже здесь, — сказал он, и полумесяц скользнул в ямочку на его подбородке.
Дикарем мой отец прозвал Джеффа, который мыл машины у него полный рабочий день и был одним из членов его молитвенного кружка. Я работал бок о бок с ним каждое лето, с тех пор, как отец стал заведовать дилерским центром, учился у него разбирать машины. Он учил меня замечать малейшие недостатки в подержанных машинах: пыльное пространство между поверхностью спидометра и его стеклянной крышкой, крошки в промежутках между передними сиденьями и приборной панелью, размягченные внутренние контуры карманов на задних сиденьях. Он учил меня, что подробности важнее всего. Людям хочется верить, что кто-то обращает на них внимание, что кто-то достаточно заботлив, чтобы копнуть поглубже.
Когда мой отец впервые встретил Дикаря, волосы его были длинными и сальными, зализанными назад, как у грызуна, и его речь сливалась в липкую кашу. После того, как отец привел Дикаря к Господу, преклонив колени вместе с ним в своем кабинете, имя осталось, как ироническая, неподходящая кличка. Дикарь вряд ли уже был диким.
Из нас с ним получилась хорошая команда. Когда мы работали вместе, он брал на себя химикаты, а я — шланг для мойки. Когда мы встречали безнадежное пятно, каждый из нас по очереди оттирал его тряпкой, обращая внимание на то, что пропускал другой. Однако, в отличие от меня, Дикарь был способен отчистить самого себя, использовать свои навыки, чтобы укротить свое прошлое, каким бы оно ни было. Он нашел путь из тьмы — сделал стрижку, прикрыл свои татуировки длинными рукавами, научился четкому произношению — и это привело его к тому, чтобы учить заключенных следовать той же тропой.
Он показался через несколько минут, короткие волосы были зачесаны на косой пробор с помощью щедрой порции какого-то вещества.
— Извините, я опоздал, — сказал он, часто дыша, лицо его было потным. — Пришлось вернуться за Библией.
Он поднял черную Библию короля Иакова, обмахивая ей лицо. Он никуда не ходил без нее, новообращенный христианин, «голодный до слова Божьего», как определял это мой отец. Насколько я мог сказать, он ничего не знал о моем положении. Отец, казалось, подтвердил это взглядом, в котором читалось: «Может быть, ты здесь из-за своего греха, но тебе нет нужды это признавать, нет нужды позволять еще кому-то узнать о нашем позоре».
— Бог сегодня утром не тратил времени зря, — сказал Дикарь, вытягивая шею, чтобы взглянуть в небо, кадык его дернулся. — Прекрасный денек получился.
Я проследил за его взглядом. Стайка перистых облаков распадалась над горными пиками, лениво кувыркаясь в тропосфере. Был один из тех дней, когда кажется, что чернота космоса еще сильнее давит на атмосферу, придавая небу более насыщенное свечение, незаметное, пока глаз не решится раскрыть его глубину.