Я смотрел, как рамка окна вырезает прогалины между деревьями, как отец прибавляет скорость, двигаясь вдоль извивов дороги, и на мгновение я представил, как распахиваю дверь и вываливаюсь из пикапа, будто ковбои в вестернах, которые смотрел отец каждый вечер. Но куда я пойду? Где я найду нового себя? Я проходил по многим лесным тропкам в свободные дни после школы, некоторые из них выводили на белые, словно кости, гранитные утесы, некоторые спускались к дамбам рукотворных озер, все они вели кругами обратно к центру города, завитками лабиринтов, от которых у меня всегда захватывало дух. В «Мифологии» я читал об Ариадне, как она с помощью красной нити вывела Тезея из меховой хватки Минотавра. Но в этом городе, казалось, каждая тропка вела к одному и тому же обветшавшему магазинчику. Казалось, в этом городе Минотавр тебя всегда найдет.
Я уже узнал, что нет простых, прямых дорог из города. В ту ночь, когда я был разоблачен, когда отец поставил мне ультиматум, в своей спальне я задал несколько поисковых фраз в интернете, все время прислушиваясь к шагам родителей в коридоре. Я запустил онлайн-проверку кредитов и нашел, что на мое имя почти невозможно взять кредит. Я запросил на форумах, как оформить эмансипацию, но все ответы казались слишком сложными; требовалось слишком много форм для заполнения, слишком много подписей, слишком много раздумий. Пока что мои родители вносили больше половины платы за мое образование, и если бы я не смог изменить то, чем являлся, они собирались отнять это у меня.
Но мысль о том, чтобы покинуть моих родителей и каким-то образом продолжать жизнь без них, вступив в сообщество людей, дружелюбных к геям, — это казалось даже хуже самоубийства. Оборвать свои корни, порвать с людьми, которых я любил — это превратило бы меня в пустую оболочку личности, которой я когда-то был, в автомат, лишенный всех шестеренок. Каким-то образом я сознавал, что, если я оставлю за спиной свою семью, это погубит всякую любовь, которую я еще не отбросил, и ее место займет стыд.
За последний месяц профессора литературы в колледже, которые отчасти чувствовали, что происходит в моей семье, старались приглашать меня на ужины, втягивали в дискуссии о критической теории, о Фуко и третьей волне феминизма, о неоконсерваторах, которые обдирали страну как липку. Где-то в это время на президента Буша снизошло Божье вдохновение, и он отыскал в Ираке оружие массового поражения, и каждый ужин, казалось, включал солидную порцию ударов по фундаменталистам.
Мои новые друзья, Чарльз и Доминика, двое из немногих черных студентов в нашем колледже, то и дело дразнили меня за то, что все баптисты были рабовладельцами, что в моем семейном древе было множество белых шовинистов.
— Ваша семья использовала Библию, чтобы держать наших в повиновении, — говорил Чарльз.
— Вероятно, они лупили нас всеми этими Библиями, которые повсюду лежали, — прибавляла Доминика.
Мысль о том, что Король Хлопок сделал с предками Чарльза и Доминики, вдруг заставляла меня стыдиться своей семьи. Иногда я приходил в ужас от того, что мои предки сидят в раю и осуждают мои однополые привязанности, а иногда сам судил их за то, что, как я предполагал, они делали с черными. Пройдет меньше года, и я, находясь в ЛВД, буду задаваться вопросом, почему шифры к генограмме не включали грех рабовладения или расизма, почему такая большая часть истории казалась упущенной.
Сидя там, среди умной беседы профессоров, я чувствовал себя одновременно самозванцем и предателем. Я улыбался в подходящие моменты, отпускал шуточки о своем воспитании, высмеивал политику почти каждого в своем родном городе. Но правдой было и то, что, возвращаясь домой, я часто если не гордился своим наследием, то, по крайней мере, был благодарен тому, что здесь все знакомо. Дома я со вкусом мог произнести молитву, часто — мудрое изречение о Божьей благодати, к месту процитировать Писание, улыбнувшись в подходящий момент. Дома это было облегчением — скользнуть обратно в знакомый мир, обходиться дежурными фразами, утихомирить свой ум. С каждым путешествием домой и из дому границы между двумя территориями становились слабее, и меня все больше пугало то, что произойдет, когда я наконец потеряю почву под ногами.
Обе стороны, казалось, предлагали одно и то же решение: порвать все связи. Либо покинуть все, что было тебе знакомо всю жизнь, и свою семью, либо покинуть то, что ты узнал о жизни, и новые идеи. Я начинал видеть убедительные доводы в пользу последнего, хотя не думал, что так просто будет забыть чувство изумления, которое я пережил в классе западной литературы, узнав о том, что церковь называла греховным языческим прошлым. Был момент посреди обсуждения в классе «Одиссеи», когда Одиссей заткнул уши, чтобы приглушить зов сирен, а я выпрямился за партой, раскрыл собственные уши, поднял руку и попросил отвязать меня от мачты.
— Никогда не устаревает, правда? — сказал отец. Пикап скользнул под полог желтеющих деревьев. — Божие творение.
— Да, — сказал я, прижимая руку к стеклу, глядя, как бледные листья скользят сквозь промежутки между пальцами.
— Мы пройдем через это, — сказал он. — Я поговорил с братом Стивенсом. У него есть кое-какие мысли.
Брат Стивенс был пастором в нашей церкви. После того, как мой отец решил стать проповедником, они очень сблизились, проводя большинство свободных часов вместе на стульях, обитых тканью с «индийскими огурцами», в церковном кабинете брата Стивенса. Хотя моему отцу еще только предстояло официальное рукоположение, он часто заменял брата Стивенса, когда тот болел.
Я нечасто видел брата Стивенса с тех пор, как переехал в колледж, и был этому рад. Что-то в его маленьких, близко посаженных глазах заставляло меня нервничать. В старшей школе, когда я в воскресные утра управлял на его проповедях церковным видеопроектором, я чувствовал, будто каждое слово своих приговоров он направляет в меня, будто я и есть Сатана, о котором он нас предупреждает, сидящий в своей будке поверх остального прихода и насмехающийся над Богом своими фантазиями о близнецах Брюэр, которые, выпрямив спины, сидят в первом ряду. Во время проповедей он, бывало, говорил о своей блудной дочери, которая все время портила ему жизнь: передозировки наркотиков, дружки-сожители, небрежное поминание имени Божьего всуе, частые аресты. Она была типичной пасторской дочкой, которая пустилась во все тяжкие. В результате брат Стивенс проникся политикой суровой любви. Множество раз он оставлял свою дочь обходиться самой, хотя часто соглашался помочь с оплатой счета за лечение от наркотиков.
Я знал, что, какой бы совет он ни предложил моему отцу, этот совет будет жестким. Чутье подсказывало, что пригласить меня на служение в тюрьму — это была его идея, часть той тактики испуга, который применяла церковь, приглашая, например, бывших наркоманов вспоминать свои ужасные истории в тягучих свидетельствах, занимавших большую часть службы — большинство прихожан уходило в слезах и чувствовало, покидая церковь через переднюю дверь, как им повезло, что они живы и сохранили рассудок. Несмотря на это чувство, я все же верил, что брат Стивенс мог оказаться прав. Строгая, мрачная, новая перспектива могла быть именно тем, в чем я нуждался.
Мы подъехали к знаку остановки перед главным шоссе, и отец включил поворотник.
— Вот разница между тем, что естественно и что противоестественно, — сказал он, тормоза под нами зашипели. — Ты всегда был хорошим христианином, но каким-то образом ты перепутал одно и другое. Мы отведем тебя к правильному специалисту.
Я не чувствовал себя по-настоящему естественным с последних классов младшей школы, когда впервые увидел красивого соседа, который выгуливал собаку на улице: в это мгновение я втайне мечтал быть на поводке.
— Я не хочу об этом говорить, — сказал я.