Из ваших писем все же заключаю, что те немногие послания, которые успел вам написать, дошли по назначению – хотя и в облике, достаточно обезображенном цензурой. Так что думаю теперь писать все время по-шведски, надеясь, что цензура не станет беспрерывно «избивать» воистину невинное содержание моих писем. Если мои надежды все-таки окажутся напрасными, начну писать по-французски.
С тяжелым сердцем читал твой рассказ о страданиях и последних минутах Папы. Меня глубоко печалит, что боли не отступили, и мучительно думать, что к тому же и я сам до последнего вызывал его беспокойство. Да, хоть бы теперь ему было спокойно и легко после долгой жизненной борьбы, тревог и забот. Очень хорошо понимаю твое чувство пустоты, я и сам его ощущаю, и мне предстоит испытать это еще сильнее, когда приеду домой повидать вас. Для меня всегда была большой радостью возможность откровенно говорить с Папой, и я всегда чувствовал, что он меня понимал и был снисходителен к моим недостаткам и слабостям.
Здесь, на фронте, я почти не бываю один. Нужно планировать тысячи дел и следить за их исполнением, и вдобавок приходится жить день и ночь в самом ближайшем соприкосновении с собратьями по оружию, которых сам не выбирал и отношение которых ко многим вещам во многом совершенно иное, чем то, к чему привык сам. Трудно сосредоточиться, и иногда хотел бы побыть один, хотя бы для того, чтобы без помех найти в мире воспоминаний того преданного и незаменимого друга, о котором горюешь. Но законы войны не позволяют ни малейшей чувствительности.
Я несказанно благодарен за то, что вы сделали для моих дочерей, и мне кажется, что вы всё очень удачно организовали. Стаси, вероятно, никогда бы не успокоилась, если бы ей воспрепятствовали попробовать монастырскую жизнь. Калле был так добр, что столько сделал для Софи. Мне спокойнее, когда я знаю, что она в эти тревожные времена находится на вашем попечении, а не где-нибудь далеко, с чужими. Не могу достаточно выразить благодарность Кисси и Микаэлю, что они взяли ее пока к себе. Надеюсь, что скоро сам смогу избавить вас от этой заботы. Хотя пока не вижу ничего, дающего основания предполагать, что война приближается к концу. Но с другой стороны, трудно поверить, что такая интенсивная борьба может стать долговременной.
А что до вас, в Финляндии, – можно только уповать, что шквал войны счастливо вас минует. До тех пор, пока английский флот в боевой готовности, Германия не соблазнится такой ненадежной попыткой, как высадка где-нибудь в Финском заливе. Нет, все же решаться все будет здесь, в сердце Европы.
Итак, дорогая София, теперь заканчиваю, посылая горячий привет вам всем. Я в отличном самочувствии, даже не устал, не только не ранен.
Твой преданный брат Густав[152].
Г. Маннергейм – сестре С. Маннергейм6 января 1915 г.
Дорогая София,
надеюсь, ты получила мою телеграмму, которую я отправил пару дней назад, чтобы обрадовать вас известием, что я получил Георгиевский крест 4-й степени за действия моей бригады в середине сентября. Содержание телеграммы, наверное, не так легко было разобрать, и, быть может, я мог бы телеграфировать по-французски. Но поскольку я не был уверен, примут ли телеграмму на французском, я предпочел доставить тебе некоторое неудобство телеграммой по-русски. Теперь я могу умереть со спокойной душой, если так суждено. Если бы я погиб прежде, чем получил маленький белый крестик рыцарского ордена святого Георгия, это досаждало бы мне, если не здесь, то в ином мире наверняка. В нашем возрасте становишься довольно равнодушным к мирскому блеску и тщете – по крайней мере, заметно равнодушнее, чем лет десять назад. Все же я должен сознаться, что пережил радостное мгновение, когда начальник моего штаба разбудил меня среди ночи, держа в руке известие о том, что мне присвоен Георгий. Необычайный размах этой войны, конечно, означает, что и этот крест дают чаще, чем когда-либо раньше, но будь их сколько угодно – крест всегда окружен таким ореолом почтения, какого ни одна другая награда не достигает. Моя радость была бы еще больше, если бы я получил его еще при жизни Папы.
Мне кажется, что центр тяжести в борьбе переместился, по крайней мере ненадолго, в дипломатию. В Риме, Бухаресте, Софии, Тегеране и других местах происходят сражения, которые по упорству не отстают от тех, что идут на поле боя. Здесь, где нахожусь я, сравнительно спокойно, но никто не в состоянии ответить на вопрос, надолго ли. Мы стоим сейчас в бескрайне большом селе, где сотни домов. В моем распоряжении целая маленькая хатка.
Она очень чистая, с белеными стенами, потолок, балки, оконные рамы и двери покрыты коричневым лаком. В углу камин, у стены – застекленный буфет с расписными тарелками, а наверху под потолком – целая шеренга нарядных икон с яркими красками и позолотой. Моя походная кровать представляет более чем скромную противоположность широкой деревянной кровати, которая находится под горой подушек сомнительной чистоты напротив камина наискосок и, без сомнения, дает приют бесчисленным блохам и клопам. Когда измотанным после долгого и тяжкого дня приезжаешь в какое-нибудь село, не следует поддаваться соблазну кровати и мягких подушек. Если уступишь искушению, придется дорого заплатить за свою слабость, и сражение, которое придется вести ночью, частенько жарче и упорнее, чем то, в котором был днем. Выйдя из хаты, оказываешься в узких, с каменным полом, сенях, откуда ведет дверь прямо в непритязательный хлев. Это близкое соседство, может, и увеличивает тепло, но отнюдь не чистоту воздуха. Обыкновенно нас живет по несколько человек в каждой хате – людей весьма различных по воспитанию и характеру, со своими разнообразными обычаями и привычками. Я, видимо, не единственный, кто пришел к таким размышлениям, поскольку, хотя я об этом не говорил, сейчас первый раз за все время с начала войны хата предоставлена целиком мне одному. Мне очень приятно быть одному, когда в камине потрескивает огонь. Пришла зима. Начиная с позавчерашнего дня здесь установился звонкий санный путь. Средствами передвижения служат импровизированные, часто очень потешные сани, на которых офицеры и солдаты ездят в Кильше за угощением к рождественским праздникам, которые начинаются сегодня вечером. Пару недель назад встретил художника Бакмансона[153], который был, как всегда, весел и разговорчив. Он рассказал, кроме прочего, что видел в финском госпитале в Варшаве адресованную мне посылку, которую оттуда отправили почтой дальше. Если это от тебя, милая София, сердечно тебя благодарю за нее. Почте все еще нельзя слишком доверять. Если бы я знал о посылке, то поручил бы моим офицерам, время от времени бывающим в Варшаве, забрать ее.
Только что получил твою ответную телеграмму, написанную на хорошем русском языке. Какая сейчас может быть конъюнктура в бумажной промышленности? Во время Русско-японской войны она была чрезвычайно благоприятной. Если ситуация сейчас обратная и в июне на мои акции в Нокия не выдадут дивиденды, это сильно усложнит мои денежные дела. Я был бы признателен, если Микаэль мог бы раздобыть для меня сведения об этом.
…Но достаточно болтовни на этот раз. Приветствую и обнимаю вас всех сердечно. Надеюсь, Микаэль и Кисси постоянно довольны Софи.
Твой преданный брат Густав[154].
В конце января Маннергейм получает отпуск, который проводит в Варшаве; наконец-то они с Марией Любомирской смогли встретиться.
Из дневника Марии Любомирской4 февраля 1915 г. Сегодня опять ген<ерал> Маннергейм был на чае, дольше и теплее. Ведь от сияния женских глаз тает даже эта мужская, солдатская чешуя, и из скорлупы выступает тревожная тень человеческой неповторимости. Спрашиваю – а если красивая, благовоспитанная видимость заслоняет более глубокое понимание, если в тишине сокрыт алтарь, а на дне души – скопление мыслей и чувств? А может, это только искусный фасад, рост, смелость и превосходная выучка? Без жемчуга, без святыни нет настоящей человечности, нет ни обаяния познания, ни напряжения в поиске.
Про войну ничего очень интересного Маннергейм не рассказывал: слишком много говорила Я!
11 февраля 1915 г., четверг. …Маннергейм пришел попрощаться – возвращается на войну; хочет поменять серую плоскость на красивый ландшафт Карпат[155].
За эти дни что-то в их отношениях изменилось. Тональность писем становится другой – они начинают говорить о своих чувствах.