Книги

Линии Маннергейма. Письма и документы, тайны и открытия

22
18
20
22
24
26
28
30

Насчет своего убежденного противостояния русификации Маннергейм, мягко говоря, преувеличивает: он никак не проявлял тогда своих взглядов, – разве что в письмах к родным. Впрочем, на то и мемуары – прошлое трактуется в несколько ином свете. Судьба Польши не могла не вызывать в нем сочувствия, он сравнивал ситуацию своей законопослушной родины и этой всегда готовой к бунту страны: сопротивление поляков не раз жестоко подавлялось имперской Россией – как, например, восстание 1863 года при «добром» императоре Александре II, столь благосклонном к Финляндии и так любимом финнами. Положение Финляндии до тех пор было гораздо менее зависимым, но теперь чувствовалось, что это ненадолго: оправившись после потрясения, вызванного революцией, российское правительство вновь начало последовательное наступление на автономные права Финляндии. Хотя должность министра-статс-секретаря с 1906 года занимал уроженец Финляндии Август Лангоф[126], как и полагалось по финским законам, роль его с 1907 года стала почти бутафорской. Ранее министр-статс-секретарь являлся посредником между Финляндией и метрополией: обо всех делах, касавшихся Великого княжества Финляндского, он докладывал прямо государю; теперь же все финляндские дела предварительно рассматриваются российским правительством. Все новые постановления, касавшиеся Финляндии, прежде чем вступить в силу, подавались ранее на утверждение финляндскому сенату, но в 1910 году Дума приняла, а император утвердил закон «О порядке издания касающихся Финляндии законов и постановлений общегосударственного значения». Отныне почти все дела, касающиеся Финляндии, подлежали рассмотрению в российских законодательных органах, и финляндский сенат фактически лишился возможности влиять на судьбу своей страны. Еще через два года подданные России получают в Финляндии права, равные с коренным населением: это касается официальных должностей, торговли и многого другого. Это нарушало все законы страны – в Великом княжестве Финляндском по Форме правления 1772 года, бывшей в силе до тех пор, в сенат могли назначаться только уроженцы Финляндии. Финляндцы чувствовали себя ущемленными, недовольство росло; возникали организации, готовившиеся к вооруженному сопротивлению.

Барон Маннергейм, хотя и следит за событиями на родине, все же искренне предан императору и к тому же не склонен приносить свою карьеру в жертву патриотическим идеям. Он живет интересами армии, жизнью свитского генерала и светского льва. Он вхож в дома самых родовитых польских аристократов: Тышкевичей, Потоцких, Любомирских. С князем Здиславом Любомирским они знакомы еще по Петербургу. С его женой Марией, урожденной Браницкой[127], барона Маннергейма связывают отношения явно более теплые, чем простая дружба. Переписка с княгиней Любомирской, начавшаяся во время Первой мировой войны, свидетельствует о близости, по крайней мере, духовной. Дружба продолжалась и после того, как судьба разлучила их. В письмах можно найти лишь отзвуки романа, на который намекают почти все биографы маршала. Разумеется, в то время и при тех обстоятельствах барон Маннергейм и его высокородная корреспондентка не могли писать о своих чувствах откровеннее. Маннергейм находился на переднем крае фронта, почта работала с перебоями, да и вряд ли эти двое хотели доверить военной цензуре свои сокровенные мысли. Поэтому послания, которыми они начали обмениваться с первых же дней войны, шли с оказией и не всегда доходили. Возможно, что какие-то, самые интимные из них, были уничтожены. Несомненно одно: Маннергейм дорожил этими отношениями, до конца жизни помнил Марию Любомирскую и хранил ее письма.

Итак – началась мировая война. Еще за пару месяцев до того Маннергейм серьезно раздумывал, не оставить ли ему военную службу – настолько донимал его усилившийся ревматизм. Несколько летних недель он пробыл в Висбадене, получая лечебные процедуры и воочию наблюдая, как курортной публикой овладевает военный психоз. 22 июля возвратился в Варшаву. Было уже не до ревматизма: 29 июля объявили мобилизацию.

Из дневника М. Любомирской

31 июля 1914 г., пятница. Варшава. …Маннергейм пришел со мной проститься, он готов к походу – довольный, отважный; доволен, что может обнажить свою саблю, и одновременно очень растроган. Он просил меня дать ему напутствие на дорогу. Я сказала, чтобы он уважал старые деревья – незаменимые, которые украшают землю своим обаянием и серьезностью.

Ах, быть только солдатом в такой момент! Игра пушек решает судьбу мира. Штатские кажутся совершенно ненужными, а женщины только мешают и с ними только одни хлопоты[128].

Г. Маннергейм – М. Любомирской

Красник, 10 августа 1914 г.

Дорогая Княгиня,

вы более чем добры, что посреди своих трудов и забот нашли время написать мне. Можете поверить, что это меня глубоко тронуло. Спешу поблагодарить за это, потому что на войне, как нигде, ничего нельзя откладывать на завтра. Когда лансье[129], сопровождавший хлебный обоз, вчера привез из Люблина конверт, надписанный несколько беспомощной рукой, я не мог ожидать, что в конверте будет Ваше письмо, где почерк свидетельствует о характере и воле. Если не считать привета, который я только что получил от Вас, графини Адам Замойской и графини Тышкевич, Ваше письмо – первое, полученное мною после отъезда из Варшавы, оно полно очарования первого известия. От графа Морсини, которого я встретил при отъезде из Люблина, услышал, что вы переехали жить в Краковское Предместье. Это была замечательная мысль. Гораздо лучше для Вас жить в центре города, в доме, где живут друзья и знакомые, чем одной посреди парка Фраскати[130]. Жаль, что Вы не можете поселиться в безопасности где-нибудь подальше, например, в Петербурге или Москве. Простите меня за это предложение, которого ваша женская колония, наверное, не одобрит, но оно все же не совсем дурно. На самом деле трудно составить представление о том, что может произойти, потому что сейчас может произойти все, что угодно. Только задним числом так легко оценивать дела. Поскольку мы находимся далеко от линий связи, которые во время войны и вообще плохи, мы немного знаем о событиях в мире. Ходят слухи о поражениях немцев в морском сражении у побережья Шотландии и об их больших потерях под Льежем и сильном сопротивлении швейцарцев. Надеюсь, что все эти новости имеют место. Столетиями не видано такой жестокости и презрения к правам народов, какие выказывают сейчас немцы. Они воистину заслуживают урока, который не сразу забудут, потому что их наглость переходит всякие границы. Надеюсь, армия Франции такого же уровня, как и немецкая. Я верю, что она довольно хороша, и после того, как она неожиданно получила двух союзников, бельгийцев и швейцарцев, ее нелегко разбить. Очень печально, что сейчас появляются польские части Соколов[131], которые, кажется, хотят маршировать в авангарде австрийской армии. Преступно и подло использовать патриотизм этих людей, потому что они не защищены военным правом, когда идут навстречу опасностям и ответственности, которая много тяжелее, чем ответственность военнослужащих… Хоть бы эти части – в которых даже женские велосипедные отряды – не подпалили всю страну и не вызвали новых несчастий.

Стоит чудесная погода, и южная часть Люблинской губернии, по-моему, очень красива. Подумайте – мы живем среди этой прекрасной природы, обреченные уничтожать друг друга под корень всеми средствами, какие нашей прославленной цивилизации удалось придумать. Не кажется ли это и Вам удивительным? Тем более что за всем этим – евреи и материальные выгоды. Страны гибнут и границы государств меняются, но от всего этого наверняка всегда выигрывают евреи.

Вы должны извинить меня, если я утомил Вас этим длинным письмом. С радостью вспоминаю те годы, которые я провел в вашей прекрасной стране, и среди воспоминаний я имею счастье встречать Вас – чей характер так искренен и благороден, сердце так полно добра, ум так зорок и одухотворен. Вам нужно простить мне мое письмо: солдату, который выполняет свой долг, все прощается, не правда ли? Я очень тревожусь, не кончится ли на этом наша переписка и не прервется ли скоро связь с Варшавой. Но, может быть, Вы найдете какой-нибудь способ посылать Ваши приветы через какую-нибудь нейтральную страну, если таковые еще имеются. Шлю Вам еще раз мои наилучшие пожелания. Надеюсь, что добрая фея охранит Вас, Ваших любимых и Ваш дом, о котором я так часто слышал, – надеюсь, что Вы еще в какой-нибудь прекрасный день мне его покажете. Будьте так добры передать графине Адам и Вашей сестре, как согрел мою душу их дружеский привет.

Ваш благоговейно преданный Г. Маннергейм[132].

М. Любомирская – Г. Маннергейму

Варшава, 13 августа 1914 г.

Дорогой Барон.

Спасибо за Ваше хорошее письмо – спасибо за все, что Вы мне там говорите.

Я спешу написать, чтобы эти страницы успели достичь Вас; для меня будет радостью, если они доставят Вам удовольствие, – но, главное, не чувствуйте себя обязанным всегда отвечать; мысли об отнятых у Вас мгновеньях отдыха были бы для меня мучительны и все испортили. Если возможно, пошлите мне весточку, когда у Вас не будет лучшего занятия, – она будет всегда хорошо принята и оценена.

Я довольно худо себя чувствовала последние дни, и пришлось оставаться в постели. Эта вынужденная неподвижность, хотя и очень утомительная, возвратила мне душевный покой. Я понимаю, что худшее из несчастий – это когда нет сил перенести [горе]; надеюсь, что я еще не нахожусь в таком печальном состоянии!

Вы мне говорите о Петербурге и Москве – мы с сестрами думаем иногда о нежном климате Крыма, когда нам хочется уехать с детьми, покинуть Варшаву, являющуюся центром огненного кольца, сужающегося вокруг нас.

Но мой Муж должен оставаться здесь, он – глава городского комитета граждан. Мой долг, наверное, находиться рядом с ним – будь, что будет. Но я уеду, если меня о том попросят.

Мой зять, Тышкевич, к счастью, вернулся из Ковно. Это поддержка нашего «Fort Chabrol»[133], так как Томас Потоцкий и учитель мальчиков [нрзб.] уйдут в армию, добровольцами.

В эти дни большие войска, пришедшие из глубины России, прошли мимо наших окон. Целый поток людей, лошади и пушки, странные лица казаков, – с удивленными глазами, с дикими песнями, явившиеся очень издалека, направляющиеся в неведомое…