Книги

Линии Маннергейма. Письма и документы, тайны и открытия

22
18
20
22
24
26
28
30

Я вернулся с боевых операций от Опатова на той стороне Вислы. Сражение было особенно жестоким для двух бедных пехотных бригад снайперов, которые на несколько часов почти полностью попали в окружение превосходящих немецких войск (тех было, пожалуй, с армейский корпус). Им пришлось отступать средь бела дня, оставив свои защищенные окопы, и при отступлении сражаться в поистине адском огне. Я мог яснее, чем когда-либо, наблюдать за разными этапами этого кровавого дела с высокой прицельной точки батареи, и был счастлив, что мог прикрыть отступление этих отважных полков, защищая подступы к тому единственному пути, по которому они вышли из окружавшего их кольца огня. Мои собственные потери были невелики, с десяток людей и шесть десятков лошадей, но бедные снайперы пострадали ужасно. По сравнению с нашими большими сражениями, это лишь незначительное дело, но из-за ненужных жертв чрезвычайно прискорбное. Операции нашей армии, как и наших союзников, проходят в общем хорошо, и нет причины беспокоиться. Но достаточно о войне.

Напишите мне несколько строк и расскажите, куда вы собираетесь отправиться и что происходит в Варшаве. Если Вы сразу же отправите письмо на мое имя портье отеля «Бристоль», он отдаст его кому-нибудь из моих офицеров, которые будут два дня в Варшаве. Обычно для переписки нет другой возможности, как такие случаи. Я воображаю, что Вы получили все мои письма, и кто знает, может быть, и ответили, но ничего не дошло. Это грустно. Надеюсь, вы хорошо себя чувствуете и надеюсь, что Мала Весь не угодит в бои. Мои наилучшие пожелания Вам и привет Вашему супругу.

Ваш Г. Маннергейм[147].

М. Любомирская – Г. Маннергейму

Варшава, 10 октября 1914 г.

Дорогой Барон,

я очень тронута, что Вы меня вспомнили среди серьезных событий. Ваши письма полны интересных вещей – Вы не можете поверить, какое наслаждение они мне приносят и как я Вам благодарна. Я думаю, что почти все они дошли до меня. Я Вам написала длинное письмо в прошлое воскресенье, после 4-недельного молчания и уныния. Если Вы получите это последнее письмо, оно Вам расскажет (так как мое № 5, должно быть, затерялось), что я провела 2 недели в Россе Гродненской губернии со всем «Фортом Шаброль», затем, боясь, что Варшава под серьезной угрозой, я вернулась к моему Мужу и отослала Детей.

Вы мне говорите, чтобы я уехала, дорогой Барон, – спасибо за Ваш совет, и я считаю, что Вы правы, и все-таки… я не могу на это решиться, так как мой Муж должен оставаться здесь (он – шеф городского комитета). Трудно оставить его одного в то время, когда он рискует более, чем все другие. Меня уверяют, что если пруссаки войдут, его возьмут заложником. Я помню, что в молодости клялась: «for better and for worse, till death do us part»[148], но я не подозревала, что это заведет меня так далеко, прямо под жерла пушек!!

Я очень мучаюсь, дорогой Барон, потому что в то же время испытываю неодолимый страх перед пруссаками и ужас перед шумом, и еще я дрожу за свой дом. Мне кажется, что все старые портреты ожили и меня зовут, и все дорогие родные старые деревья сада ворчат на меня, удивляясь моему отсутствию и неверности в момент опасности! И я бы хотела быть именно в Малавце, по примеру старого звонаря Реймсского собора, который не покинул свой пост до того момента, пока колокольня не рухнула. Если бы не голубоглазый ребенок… (Доротея…) Не смейтесь надо мной, дорогой Барон, Вы всегда имели эту привычку, и мне кажется, что я вижу, как Вы улыбаетесь!

Напротив, пожалейте меня немножко, я Вам позволяю, – а я это позволяю очень немногим!

Поскорее уничтожьте мое письмо, оно слишком личное – оно заслуживает адского огня.

Мой Муж был вчера в Малавце на автомобиле, и не без трудностей. Война идет уже вокруг Груец. Немцев там не много, но они всюду – на хуторах, на молотилках, в наших лесах, где они поднимают фазанов, на дорогах, где их ведут, арестованных, маленькими группами.

Сегодня беженцы нам рассказывали, что пушки грохочут и горизонт в пожарах.

Здесь, в городе, обстановка успокоилась после нескольких дней настоящей паники на прошлой неделе. Что касается знакомых, то я встречаю маркизу В. спокойной и стоической, мадмуазель Мери Виелопольскую улыбающейся и не отдающей себе отчета в опасности, М. Собаньскую, активную и полную надежды, мою кузину Станислас Любомирскую, очень нервную после пребывания в деревне, в доме, наполненном то немцами, то австрийцами, они – Этьен Любомирский и де Крушина – так много интриговали с казаками против немцев, что им пришлось бежать от мести врагов.

Больницы пусты – во Фраскати у нас только один умирающий офицер, к которому я часто хожу, так как ему это доставляет удовольствие. Я его развлекаю, рассказывая, как я боюсь войны. Он уверяет, что я упала бы в обморок при первой шрапнели, и дружески улыбается мне своим совершенно белым ртом!

Нищета ужасная. Большая зала Долина Швейцарска теперь полна беженцев, имеющих только то, что у них на себе. Сотни, у которых уйма детей. Мучительно их видеть. Хотелось бы помочь, и не знаешь, как, где, с чего начинать…[149]

Туманные строки о голубоглазом ребенке и адском огне, наверняка понятные адресату, вызывают у исследователей этой переписки некоторое замешательство: не была ли голубоглазая Доротея дочерью Маннергейма? Но в таком случае роман с княгиней должен был начаться еще во время поездки супругов Любомирских в Петербург в 1903 году. Видимо, это останется в числе неразгаданных тайн жизни Маннергейма – протекавшей, казалось бы, на виду, но отгороженной от мира непроницаемой стеной.

Столь же регулярно и интенсивно он переписывался во время войны только с родными. В сентябре умер Карл Роберт Маннергейм, и Густав искренне скорбит: так же, как и София, он был очень привязан к отцу. Вообще, с сестрой Густав более открыт и искренен, чем с кем-либо. Все это время братья и сестры Маннергейма заботились о его дочерях: кажется, его бывшая жена не слишком много внимания уделяла их воспитанию и образованию. Возможно – от недостатка средств, а не любви, хотя взаимоотношения между матерью и дочерьми были сложными. Девушки подолгу гостили у родных отца, но к себе в Варшаву он их не приглашал, мотивируя это нестабильной международной обстановкой. К 1914 году старшая, Анастасия (Стаси), уже выбрала свой путь: она поселилась в католическом монастыре в Лондоне (но постриг, кажется, так и не приняла). А 19-летняя Софи, которую княгиня Туманова привезла с собою в Петербург, остается на время войны в Гельсингфорсе на попечении самой младшей (сводной) сестры Густава, Маргериты (Кисси) и ее мужа Микаэля Грипенберга.

Г. Маннергейм – сестре С. Маннергейм

12 ноября 1914 г.

Дорогая София,

после 20 дней неустанной работы у нас пара дней отдыха, во время которых пытаются привести в порядок все, что нуждается в починке, пишут письма и занимаются личными делами, стригут волосы и бреются, иначе говоря – подтягивают себя, личный состав, лошадей и обмундирование. Мы расположились в двух больших деревнях, где есть просторные помещения, в которых лошади превосходно себя чувствуют. Фуража, слава Создателю, опять хватает. Если бы только солнце светило, да дороги были посуше, все было бы «all right». Состояние здоровья, по крайней мере, в моей бригаде, отличное. Вчера получил радостный сюрприз – пачку писем: от тебя два, одно от 4-го и второе от 17 числа, одно от Микаэля[150], от 20 числа, одно от Айны[151] от 1-го, и два от Стаси – одно из них отправлено Папе, второе мне из Стокгольма. Вообще, почта начинает действовать много лучше прежнего. Нельзя забывать, в каких трудных условиях приходится работать нашим полевым почтам, и нельзя судить слишком строго их персонал, которого совершенно недостаточно.